412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Р. Галимов » Каменный город » Текст книги (страница 23)
Каменный город
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 10:19

Текст книги "Каменный город"


Автор книги: Р. Галимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)

Колыхнулся, ломая тени, язычок огня над флаконом из-под духов.

– Ну, будем здравы! – поднял стопку Бердяев. – Поехали!

Вскоре действительно постучались. Вошла нерешительно женщина, комкая в руках замызганные пятирублевки.

– Фаня, почини! – сказала она, протягивая пачку. – Вот, сложились...

Бердяев поднялся с места и, небрежно сунув деньги в карман, вышел. Загрохотали шаги на железной крыше. Минут через пять слепяще вспыхнули лампочки.

– Продолжим!.. – сказал Бердяев, помыв руки, усаживаясь на место и снова разливая водку. Уловив пристальный взгляд Никритина, он усмехнулся: – Принцип материальной заинтересованности! А как же? Социализм предполагает это.

– Спасибо, пойду! – Никритин двинул стулом и поднялся, с тягостным чувством продолжая разглядывать полюбившееся было лицо. Где и когда теряются накопления души, приобретенные в школе, в пионерах, в комсомоле? Был ведь и техникум, и кружок по изучению «Основ...». А вот поди – «социализм предполагает»... Что ж, он и тебя предполагает – такого?

С этого дня, вернее с этого вечера, почти незаметно для себя, Никритин стал отходить в портрете от выбранной модели. Образ двоился: за работой – артист, вдохновенный человек, совершенно не похожий на того, другого, что обнаруживал себя после смены. Будто два разных лица. И Никритин силился не пустить второе обличье Бердяева в портрет. Вероятно, эта внутренняя борьба не могла не сказаться на картине, что и уловил Бурцев.

– Это твой заказ? – в последний раз сощурясь на полотно, Бурцев резко обернулся к Ильясу.

– Нет.

– Хорошо, что так. Но ты мне еще ответишь, почему скормил ему весь запас кругов «52»... – Он шагнул к Никритину и взял его за локоть: – Поймите меня правильно. Я ничего не имею против картины, против ее живописной стороны. Хотя... моя жена могла бы судить лучше... Но суть не в том. Ведь вы, надо думать, вложили в свою работу определенную идею – передовик и тому подобное. Вот тут и точка с запятой. Есть, знаете, любители таких рекордистов. Тут вам и пресса, и шум вокруг завода. А под шумок, глядишь, и грешки кое-какие простят, и лишние фонды подкинут. Бывает... Но какова реальная польза от сих деятелей? Думаю – никакой. Только вред, шут их возьми! Этот вот, – он отогнул указательный палец в сторону портрета, – изготовил одной детали... понимаете, одной!.. на три года вперед. Как пишут в газетах – работает в шестидесятом году. А кому это нужно? Детали лежат и ржавеют, а для других нужд не хватает металла: фонды иссякли. Ему прибыль и слава, а заводу?

– Но... – Никритин растерянно пригладил волосы и взглянул на портрет. – Честное слово... не задумывался... Мне казалось, прогресс техники есть сумма усилий передовиков.

– Это не совсем так... – Бурцев закурил, глядя при этом на Никритина. – Здесь как в армии. Тот солдат хорош, который понимает общий маневр. Все нарастающая интенсивность выработки полезна, когда дается конечный продукт: зерно, уголь, нефть, ткани и так далее. А если вы стоите в потоке? На кой шут мне, скажите, переизбыток детали «037», если ее некуда приладить? Главное в потоке – синхронность. И синхронизатором должна быть сборка, главный конвейер. Отдельные рекорды ни на метр не сдвинут конвейера, коль остальные участки работают в ином темпе. А ему вот... – он вновь обернулся к Ильясу, – все не терпится, все хочется быть «на уровне времени»!..

...Нанося очередной штрих на бумагу, Никритин взглянул на Ильяса. Переводя глаза с Афзала на Султанходжу-ака, тот рассказывал о своем отце и, мешая работе Никритина, хмурился.

Да, отец Ильяса, секретарь партийного комитета завода, тоже вернулся из отпуска, с курорта, и, как говорили, присоединился к Бурцеву в критике самостоятельной деятельности сына на посту директора. Никритин не вполне уяснял себе эти управленческие споры и расхождения. Но как бы любовно-пристрастно, по-художнически заинтересованно ни относился к Ильясу, он не мог не заметить, что атмосфера на заводе в последние дни переменилась. Вдруг почувствовалась твердая хозяйская рука. Реже собирались возле него праздные зрители, даже Надюша прибегала лишь в конец смены – одним глазком взглянуть, как созревает портрет. Жестче сделался ритм работы. Не стало часовых перекуров. Прекратились поездки на рыбалку в будние дни. Перемены коснулись и Никритина. Появился наконец начальник отдела снабжения и сбыта, о котором уши прожужжал Шаронов: «Кахно – это же личность! Не будь дураком и припри его с договором до окончания портрета, а то потом наплачешься».

Заложив руки в карманы и покачиваясь в пяток на носки, личность разглядывала портрет. Никритин покосился. Черный строгий костюм. К лацкану привинчен орден Ленина довоенного образца. Бритое лицо в крупных морщинах. Лицо старого актера.

– Это, конечно, не Пиросмани... – изрек, помедлив, Кахно. – Но глаза вы имеете...

– Вы знаете Пиросманишвили? – изумленно обернулся к нему Никритин.

– Аллаверды! Я знаю ли!.. – качнулся Кахно. – В Тифлисе, в духане «Олимпия»... А, да что говорить! – Он вынул руку из кармана и безнадежно махнул ею: – Расхватали, наверно, растащили...

Никритин молчал, ожидая продолжения. И Кахно доверительно сказал:

– Вы не смотрите, как я сейчас выглядываю! В моей лиловой в золотую крапинку биографии был кошмарный случай – пришлось по дешевке отдать два подноса, расписанных Пиросмани! Брильянтик мой, Пиросмани – это сон жар-птицы! Учитесь!..

– Постараюсь... – сказал Никритин, присматриваясь к нему и подавляя улыбку.

Что за колоритные люди на заводе! Встретить в городе – и пройдешь мимо. А ведь это – клад для художника!..

Перестав покачиваться, отчего в лице его что-то неуловимо изменилось, суховато-деловым тоном Кахно сказал:

– Мы не цари Ироды, истреблением будущих пророков не промышляем. Но решение руководства, брильянтик мой, абсолютно: берем картину только после обсуждения в цеху. Миллион извинений и улыбок, но глас народа – глас божий... – Он церемонно приложил руку к груди.

– Да вы не беспокойтесь! – улыбнулся наконец Никритин. – Вы же не связаны договором. Да и не так уж я стремлюсь навязывать вам эту работу. Может, еще закупочная комиссия приобретет: эскиз утвержден в Союзе художников. А обсуждать... Что же, пожалуйста! Мне самому интересно.

Было потом и это – обсуждение в цехе. Людное, шумное. И поначалу обсуждали, собственно, не портрет, а самого Бердяева. Досталось «королю». Говорили о том, как он откуда-то привез новые резцы и прятал их от всех; о том, как увиливал от невыгодных нарядов; о скаредности: устроил скандал в столовой, когда у кассирши не нашлось пяти копеек для сдачи. Иные, не умея определить, что именно возмущало их в Бердяеве, давали выход чувствам, убежденно доказывая: «Ну, не свойский он парень, не наш!»

Потом добрались и до портрета. Здесь многие терялись: шутка ли – судить об искусстве!

Кто-то воскликнул:

– Стоило ли вообще заострять на таком объекте, во всех смыслах исключительном? Нам аристократы не нужны!

И тут к столу – обычному столу с кумачовым покрывалом и с обязательным графином, какие стоят в красных уголках, – выбежала Надюша.

– Как не стыдно! – крикнула она влажным скачущим голосом. Губы ее гневно вздрагивали. – Мы же не фотографию для Доски почета обсуждаем, а произведение искусства. У картины есть своя тема, своя идея. А вы все сворачиваете на Феофана Никитича. Понимать же надо!..

– Понимаем, чего там! Все вертелась у этого... искусства... – насмешливо произнесли из задних рядов.

– Ну и дурак! – крикнула Надя, замигав помокревшими глазами.

Вышедший к столу бригадир расточников Костя Шлыков бережно взял ее за плечи и подтолкнул к своему стулу.

– Ты, Надюша, не горячись, – начал он уверенно, держа опущенные руки на отлете и слегка наклонив к ней атлетический торс. – Знаем, любишь в музеях бывать, разбираешься лучше нас в картинах. Но, защищая одного, не надо обижать многих... – Широким жестом Шлыков повел рукой: – Мне, например, картина тоже нравится. Доходит. А вот посмотрю на эту личность – и не могу! – Обернувшись к Бердяеву, он крутнул кулаком у груди. – Ты сама лекцию нам читала... Как Стасов говорил? Главное – правда! А какая же правда в Бердяеве? Я считаю – не нужно называть фамилии. Просто портрет рабочего – и все! Конечно, еще вопрос – станет ли неправда в одном правдой в другом... Уверенность в голосе Шлыкова внезапно стала убывать, и, взмахнув отчаянно рукой, он закончил: – Ну, словом, я тут, кажется, тоже подзапутался... Но считаю – художник ни при чем: работал по-рабочему, на совесть. А имени называть не стоит...

– Да я сам первый отказываюсь! – не выдержал Бердяев, вскочил с места. – Подумаешь – учителя! Я что, я не хотел обижать художника. Вижу – вкалывает. Но это же не я, не похож!.. Отказываюсь и протестую!

– Вот видите! – выкрикнула с места Надя. – Это же обобщенный образ! А Бердяев – только модель. Ну как в литейке!

– Чурка, значит? – недоуменно спросил кто-то.

Послышался смех.

Никритин смотрел на раскрасневшееся лицо Бердяева, и ему казалось, что он слышит мечущиеся всполошенные мысли токаря: «Не утонуть, поплыть в общем потоке, прибиться к берегу, где лупцуют художника!» Он перевел глаза на свою картину и поразился: а и впрямь, что общего между портретом и этим шкурником, с которого содрали шкуру?.. Портрет рабочего – да! И все! Здесь – те недели и месяцы, что Никритин провел на заводе, то необычное и незнакомое, что он увидел, с чем встретился впервые. Человек при деле, человек в работе... Разве это шло от Бердяева?

Пусть обсуждение прошло нескладно и закончилось безалаберно, стало понятным: не следует оставлять портрет на заводе. Чем-то он все-таки будет оскорблять людей хороших и развращать неустойчивых. Необходима известная дистанция, чтобы на чувства зрителей не наслаивался образ человека, послужившего моделью для картины.

Бурцев и Ильяс подошли к нему, когда красный уголок опустел. Ильяс выглядел хмурым.

– Что поделаешь, так? – резко развел он руками.

– Поделаешь, поделаешь... – передразнил его Бурцев. – Ты вот руками разводишь, а человек трудился.

– Из своей зарплаты буду платить, так? – рассек воздух рукой Ильяс. Вот этим он и нравился Никритину – молодой горячностью, безоглядностью.

– Послушайте, неужели вы полагаете, что я в убытке? – обратился к ним обоим Никритин. – Ведь тому, что я обрел у вас, и цены-то нет! Это – люди, это – мой альбом зарисовок, это – мои этюды!.. Нет, странно, что вы меня не поняли... У вас я лишь приобретал...

И снова, как и бесподобному Кахно, пришлось объяснять, что ничего страшного не случится, если завод не купит картину.

И более того, он отказывается ее продать.

Ильяс смотрел, сведя брови на переносице. Смотрел так же вот, как сейчас, когда на айване прервался разговор.

Никритин прикусил зубами красный карандаш – маслянистый, вязко-податливый – и взялся за черный. Чередуя два карандаша, он осторожно, отведенным мизинцем, подтушевывал тени. Рисунок пастелью не терпит мазни, замученности. И, заканчивая этюд, Никритин радовался послушности рук, точности штриха. «Высшее счастье художника, – вспомнилось чье-то изречение, – начинается там, где материал становится послушен его воле». А материал – бумага и карандаши – был послушен, даже оставлял место для подспудного течения мыслей. Отвлеченного, ответвленного от всех соображений, связанных с этюдом.

– Ну, а как ты смотришь на снабжение? – нарушая минутное молчанье, спросил Фархад. – Как я понял, ваше самое слабое место – снабжение. И вот у меня... не как у производственника, а как у простого члена общества, понимаешь?.. У меня есть идея: создайте общесоюзную диспетчерскую по снабжению. Как в аэрофлоте. Чтобы оперативно поставлять все необходимое туда, куда нужно. Что ты скажешь об этом?

– Не знаю... Сразу трудно сказать... – задумался теперь Ильяс. Он потянулся к нагрудному карману, за логарифмической линейкой, не нашел ее и смущенно опустил руку. – Надо бы посчитать объем работы, штаты... Не знаю... Потом есть же Госплан, так? Зачем тебе диспетчеры?

– Госплан... опять бумажки... А если без них, по селекторной связи?

– О-о-о, чего захотел! Без бумажек! – развеселился Ильяс, уже откровенно отказываясь спорить всерьез с Фархадом. – Это случится при коммунизме, так? Когда всего будет в избытке. А сейчас... Знаешь, как наши снабженцы действуют? Нужно десять тонн фигурной стали – пишут двадцать. Знают, наверняка половину спишут. Вот и запрашивают вдвое, как на базаре. А при селекторной связи, когда все надо решать раз-два? Вдруг не урежут? Бумажка – это документ. А слово? Ты можешь отвечать за свое слово?

– Могу! – не принимая шутки, ответил Фархад.

– Могу, могу!.. – Ильяс вдруг досадливо поморщился. – Я тоже мог, так? Пока не посидел в директорском кресле.

– Вот! – вскинулся, выкинул руку Фархад. – Значит, я прав? На снабжении опять споткнетесь.

– Ты радуешься, будто шахматную задачу решил, – мрачно сверкнув глазами, уставился на него Ильяс. – Разве дело – игра? Вчера сорвал календарный листок, вижу – стихи Руставели: «Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны».

– Один – ноль... – флегматично произнес Афзал, и все засмеялись.

Смеялся и Никритин. Метнулось в глаза лицо старика: Султанходжа-ака улыбался в подстриженные усы какой-то блуждающей умудренной улыбкой. На кого он сейчас похож? Не он сам, его улыбка. Вспомнил! Улыбка Инны Сергеевны, когда он, Никритин, спорил со Скурлатовым. Ласково-внимательная, беспредельной доброты улыбка.

Ильяс удовлетворенно сверкнул зубами и, перехватив взгляд Никритина, обернулся к Султанходже-ака, прихлопнул ладонями о колени:

– Ладно!.. Читай газеты. Много любопытного найдешь... А сейчас мне пора... – Чуть оттолкнувшись рукой, он поднялся на ноги. – Султанходжа-ака, Фарида-апа... я ведь пришел пригласить вас, так?.. К двум нашим головам прибавилась третья... – соблюдая старинное велеречье, объяснил он, что стал отцом. – Пожалуйте завтра на дачу к семи часам. – Он повел глазами, словно объясняя, что приглашение относится ко всем. Остановил взгляд на Никритине: – Бурцев с женой тоже будут...

– Э-э-э! – не по летам проворно вскочил с места Султанходжа-ака. – Поздравляю, сынок! Да будет милость аллаха, как говорится! Поздравляю, поздравляю! Кто же – мальчик, девочка?

– Сын!

– Да будет благословен! Да будут долги дни его жизни!

Фарида-ханум заворковала что-то умилительное, прихлопывая его ладошкой по спине.

Уже ступив со ступенек айвана, Ильяс обернулся к Никритину:

– Как ваши эскизы цехов? Дмитрий Сергеевич спрашивал.

«Ну, конечно! Дмитрий Сергеевич!.. Их бог!.. Хотя вряд ли когда божество обладало такой скромной внешностью».

Вопрос же касался предложенной Никритиным схемы перекраски цехов и станков. В самом деле, какие возвышенные мысли могут родиться там, где все изначала серо? Он и предлагал перекрасить цеха и станки в более веселые тона, которые бы радовали глаз, а следовательно, и душу. От которых веселей бы стало работаться.

– Работаю... ищу... – нарочито неопределенно ответил он. Но, увидев, как напряглось лицо Ильяса, прибавил: – Скоро покажу наброски...

А набросков в альбоме накопилось много. Интерьеры цехов... Цветовая гамма панелей... Колористическое одеянье станков.. Работы – новой, неизведанной – был непочатый край. Он просиживал в публичной библиотеке до закрытия; выписывал по каталогам десятки книг – отечественных и зарубежных; доводил до тихого бешенства девушек-библиографов, заставляя их разыскивать журнальные статьи по культуре производства. И все же материала оказалось мало. До многого приходилось доходить самому. В какой цвет красить стены цехов? И как их красить, если большинство из них даже не оштукатурены?

Приходилось полагаться на интуицию, на личный вкус. А надо бы провести научно поставленные эксперименты... Мало, мало было сведений. И все же тянуть, ждать не хотелось: люди-то работают сегодня! Какая им радость от того, что в будущем появится производственная эстетика?!

– Скоро, скоро... – еще раз заверил Никритин Ильяса и, осторожно прикрыв альбом, тоже поднялся с места.

– А ну-ка... – бесцеремонно потянул альбом Фархад. – Думаешь, не заметил твоей возни?

Все обернулись к раскрытому наброску.

– «Не верьте льстецам», – говорили древние... – взглянул на Ильяса Фархад. – Но тут Алешка не польстил. Ты! Натуральный хабаш, арап. Признаю наконец Лешкин талант. Может!

С шутками и смехом пошли провожать Ильяса. У ворот остановились. Фархад продел пальцы в медное кольцо, висящее на створке с наружной стороны, стукнул им несколько раз в серое, ноздреватое от времени дерево.

– А не понял ты меня, Ильяс, – сказал он. – Думаешь, управление производством не касается медиков? Конечно, Медпром – для вас мелочь. Но для нас-то нет. У нас – свое снабжение, свои беды.

– Ладно, признаю критику. Так? Хайр, до свидания! Ждем!

Ильяс зашагал по пыльному переулку, в прах разъезженному автомашинами.

Никритин смотрел на его спину, обтянутую шелковой рубашкой в широкую синюю полоску. Идет, несет в себе какие-то идеи, от которых могут зависеть судьбы людей. Сложно и жутковато, должно быть, распоряжаться путями человеческими... И что-то очень сочувственное колыхнула в нем эта спина – широкая, слегка сутулая. Словно вновь увидел Ильяса, понуро слушающего разносную филиппику Бурцева. Тогда, в кабинете, при первом знакомстве с директором.

Бурцев неторопливо расхаживал по ковру и неторопливо, почти без видимого гнева, говорил:

– Признайся, ты ведь опять готов записать меня в рутинеры? Так? – подражая Ильясу, глянул он мельком на него. – Но сам поступаешь, как некоторые горе-марксисты: все о будущем печешься, только о будущем! А сегодня? Где твое сегодня? Вот оно! – Он ткнул пальцем в папку, которую бросил на стол. Ярость наконец прорвалась наружу, хлынула на его лицо. – Вот приготовили тебе на доклад, как Тэзи еще завела... Ты поинтересуйся, сколько тут рекламаций! Смотри, Ильяс, заноситься начинаешь!

Ильяс вскинул было голову, но возразить не успел: Бурцев так пристукнул кулаком, что на гладкой коже папки осталась вмятина.

– Поснимал инженеров из цехов, пригрел в бильдинге – и вот результат! Ведь, казалось бы, твоя идея – сварные станины станков. А что получилось? Сам же начал дискредитировать свою идею. Какой идиот из твоих технологов додумался до точечной сварки, а? Что, вал гнали? Быстрей, быстрей, да? – Бурцев еще раз стукнул костяшками пальцев по вздутой папке и отошел от стола. Пройдясь по кабинету, он резко обернулся к Ильясу: – У нас не может быть техники ради техники. Это такая же чушь, как чистое искусство... – обернулся он, помолчав. – Вот товарищ художник тебе объяснит... Откуда этот поток заявлений, почему люди уходят с завода?

А было – уходили. Никритин знал это. Но еще за несколько дней до возвращения Бурцева в механическом цехе пошло какое-то шептанье – так представлялось со стороны. Все насторожились, напряглись, будто в затянувшемся ожидании. Шелестели газеты в часы вынужденных перекуров. Против обыкновения, эти листы не шли на обертки, сохранялись: в них было свое, наболевшее. И многие, подавшие заявление об уходе, оставались в цехе. Похоже было на то, что тезисы опустились, как шлюз, в поток сугубо личного. «Свое – не обязательно личное... – неожиданно подумалось Никритину в те дни. – Но грань между этими понятиями ломкая...»

– Ты решил эксплуатировать прошлогодний энтузиазм, когда люди пошли на жертвы и спасли новую конструкцию? – Бурцев поднял суженные глаза и, не дожидаясь ответа, пристукнул кулаком в раскрытую ладонь. – Но, теряя заработки и премиальные, люди должны знать, ради чего это делается. Голый энтузиазм – как голый старик: жалок и немощен. Стыдно помыкать им...

Знал Никритин – от Рославлевой – и об истории с новым станком. Когда заказ был уже почти готов – и готов в плановые сроки, – перспективно-техническая группа под началом Ильяса предложила новое решение конструкции. Завод встал перед проблемой: сдать ли готовый, но успевший морально устареть станок в указанные главком сроки, или же опоздать, лишиться премиальных, но зато отгрузить заказчику станок, отвечающий последнему слову техники?

И вот теперь те же люди, что в прошлом поддерживали Ильяса, перестали его понимать... Не оттого ли и сутулится его широкая спина, обтянутая полосатым шелком?.. Это, конечно, обидно... Но искусство управления еще придет! Именно искусство... Великое, не терпящее равнодушных.

Никритин возвращался из библиотеки. Усталый и голодный. В глазах все еще перевертывались, скользко распластывались светлые прямоугольники страниц. Глаза все еще не приноровились к свету, пусть вечернему, но свету пространства, воздуха. От голода походка стала легкой, плывущей. Но дышалось глубоко и покойно. Умиротворяюще пахло доцветавшей гледичией. Запахом детства, каникул, когда, проходя под деревьями, знали, что осенью с них будут сыпаться звонкие, как погремушки, коричневые стручки. Какой мальчишка в городе не грыз сладкую и вязкую кромку этих больших стручков!.. Никритин сглотнул слюну.

Впереди раскачивалась сутулая спина, чем-то очень знакомая. Да это же дядька, Афанасий Петрович! Черт, неудобно. Так ни разу и не навестил...

Догнал. Поздоровался. Пошел рядом, поглядывая искоса. Еще, что ли, похудел старик? Похоже. Но не сдал. Наоборот – заметней проступила ершистость, Вроде и не было той подавленности, которую не смог скрыть как-то ночью, когда отпевал свою профессию.

Возле сосисочной Афанасий Петрович остановился.

– Зайдем?

– Давайте.

Сели за столик.

Афанасий Петрович потрогал – крепко ли стоят алюминиевые ножки. Мазнул пальцем по липкой клеенчатой столешнице и, покачав головой, взялся за меню – листок бумаги, отпечатанный под копирку.

– Ну-ка, что у них тут? – приблизив листок к глазам, он пытался разобрать слепой, размазанный шрифт.

Наконец покончили с заказом и посмотрели друг на друга.

– Не пойму, окреп, что ли, ты, как-то обугловател? – явно одобрительно произнес Афанасий Петрович. – Правильно, значит, сделал, что съехал... Старуха-то правда не та уже стала. Не та, не та... Да ведь и я... Кто такой – член горкома!.. – он мелко рассмеялся и, вынув платок, стал обтирать очки. – Да... давненько мы не сиживали с тобой, давненько... Ну, рассказывай!..

– Да что рассказывать? – Никритин пожал плечами, рассеянно трогая кончиками пальцев липкую поверхность стола. – Из мастерских ушел. Сейчас – на заводе... – Он назвал свой завод.

– На каком, на каком, говоришь, заводе-то? – быстро переспросил Афанасий Петрович, вздевая на нос очки.

Никритин повторил.

– А еще говорится – гора с горой... – хитро прищурился Афанасий Петрович. – Ведь я что ни на есть на твоем заводе и просиживаю дни. С комиссией партийной проверки. Такого понаписал, наколбасил ваш предзавкома, что ай да ну!

– Чугай, – представив длиннорукую патлатую фигуру, отозвался Никритин. – Этот наколбасит...

– Постой-ка, постой-ка, ты, выходит, не был на профсоюзном собрании? То-то и не встретились!.. – Афанасий Петрович покивал своей орлиной головой и разогнул, как складной метр, прокуренный узловатый палец. – Шалишь! Не наколбасит уже. Тю-тю, слетел бонза!

Никритин, поднявший удивленный взгляд, внезапно рассмеялся этому словечку из лексикона старых газет: «профсоюзный бонза».

– Как же это произошло? – спросил он.

– Да уж произошло... Худо, что поздно... – Афанасий Петрович двинул бровями, прилаживая удобней очки, нахмурился. – Наслушался его, как дегтя наглотался. Всех вымазал. Один чист, будто херувим. И вспомнился мне, понимаешь, некий субъектик... В двадцатых, наверное, было. В ЧК еще я работал. Завелся у нас такой же. Что ни день – на кого-нибудь материал подает. Тот принял стакан самогону, тот с мужиком яичницу ел, тот реквизированные сапоги не сдал, надел заместо сопревших ботинок... Глядишь, все ребята – наши, рабочие, хорошие. Но зеленые еще ребята, неопытные. А от змея ничто не ускользнуло: имел, видать, своих наушников. Всегда был в курсе. А закон у нас был строгий. Слышал, наверное, слова Дзержинского: «Чекист должен иметь горячее сердце, холодный ум и чистые руки»? Так вот... Чистенькими руками, отмытыми с мылом, он и хватал наших ребят. Нашим же законом нас же и побивал. Сколько хороших ребят под стенку подвел!.. И что же оказалось? Корнет гвардейский, пробравшийся в ЧК, чтобы мы сами себя душили!.. Вот и этот. Не хочу равнять, но когда за правильными речами прячется гнильцо, хочется поступить, как с тем! – Зрачки Афанасия Петровича сузились за стеклами очков, словно смотрели в разрез прицела. – Нет, не понравился он мне страшенно. А ведь послушаешь – тоже хлопочет о советской власти!..

Принесли заказ – пиво и сосиски с капустой.

Размышляя о рассказе Афанасия Петровича, Никритин ворошил вилкой тушеную перепревшую капусту, – ушел в себя, словно услышал оглушающий полет времени. Грохот кованых колес по булыжной мостовой и металлический свист реактивных самолетов. Синкопы бурь и паузы затиший. Время, годы... Ритм истории... Замирает сердце, как на качелях, когда несешься ввысь. Все длиннее размахи, все выше взлеты, – и брезжится что-то, словно заглянул за верхушки деревьев. И это повсюду, со всеми. Внезапно подскакивают вверх общественные интересы. О государственных делах заговаривают самые неожиданные люди, в самых неожиданных местах: монтер, задрав голову, глядящий на оборванные провода; женщина, ожидающая, пока продавец отвесит ей макароны; десятиклассник, бесцеремонно проталкивающийся в трамвае... Вот и сам, с неожиданным для себя интересом, начал вчитываться в разделы газет, которые прежде лишь слегка просматривал, переходя к международной информации. А теперь, привыкнув к шуму цехов, к запахам нагретого резцами металла, к сложности управленческих буден, искал в газетах в первую очередь «свое», производственное, – все с той же лихорадкой, как у влюбленного, которую впервые познал в цеху. Даже на даче Ильяса, набрасывая портрет Эстезии Петровны, жены Бурцева, прислушивался к разговору самого Бурцева с Муслимом Сагатовым. Тот вернулся из отпуска, с курорта, проехав через Москву, где заметней всего отозвались тезисы.

...Был знойный день. Сухой и звонкий. В арыке бренчала вода, как серебряная мелочь. Лоснилась листва, и снова – знакомо и густо – пахло цветущей джидой. Словно во дворе у Таты.

Зной, казалось, излучал оглушающую хинную тишину.

Дремотную, мирную.

И в самом средостении этой тишины сидела женщина, покачивая детскую коляску, прикрытую марлей.

Взглядывая на женщину и нанося на бумагу штрихи жирным угольным карандашом, Никритин вспоминал первую встречу с ней...

...В цех заглянула Рославлева. Никритин оторвался от работы – он заново, для себя, писал маслом портрет Надюши Долгушиной – и обернулся к Нике.

– Мне можно идти? – будто отряхиваясь от докучливой паутины, спросила Надюша несмело.

– Можно... – невидяще глянув на нее, сказал Никритин.

Надюша подхватила сумку с инструментами и пошла по пролету, легко неся свое легонькое тело и легко огибая станки и ящики. Вскоре она затерялась в серо-желтых сумерках цеха.

Никритин перевел глаза на Рославлеву. Лицо ее едва заметно напряглось.

– Ника!.. – выдохнул Никритин с забившимся сердцем, словно собираясь отпустить поручень вагона, несущегося над крутым откосом. – Ника! Я...

– Не надо! – будто закрывая ему рот, она выкинула руку перед собой. – Не говорите ни слова! Все – как было, понимаете? Все – как было... – Что-то разошлось в ее лице, оно потеплело, слегка зарделось. – Договорились – ни слова? А сейчас проводите меня в «бильдинг»: что-то неохота мне идти одной в это мужское царство.

Никритин медлил, убирая кисти. Дрожь несостоявшегося прыжка все еще мерцала где-то внутри. Чувствуя, что начинает краснеть, он захлопнул этюдник и, шагнув в пролет, пошел впереди Ники. Ну, что тут можно сделать, что? Утешаться тем, что она умная, все поняла? Слабое утешение...

В коридорах заводоуправления было прохладно. Гуляли привычные сквозняки. Из-за закрытых дверей отделов доносился невнятный шум голосов.

В приемной их встретила не Симочка. За столом сидела другая женщина, постарше. Необычайной яркости карие глаза вскинулись над столом, глянули вопросительно. Затем что-то тихо мелькнуло в этих ореховых глазах. Женщина неторопливо встала и очень по-домашнему, очень ласково поздоровалась с Никой, как с давней знакомой, близкой и неназойливой.

Никритин залюбовался женщиной. Была она подтянута, строга и жутковато-красива. Угадывалась в ней природная внутренняя упругость, неподатливость. «Наверно, это и есть жена директора... – подумал он. – И видать, из категории строптивых, как Тата...»

Никритин мотнул головой, откидывая назад волосы и стряхивая наваждение нахлынувших образов. Пристукнув об стол, он поднял стакан с пивом. Афанасий Петрович, тоже о чем-то задумавшийся, взялся за свой, пригубил опавшую пену, Глаза его, в красных прожилках, стали мальчишечьи-пронзительны. «Дядька, родная кровь!..»

Никритин глотал тяжелое пиво, и что-то теплое и ленивое растекалось по телу. Вспыхивали под кожей искорки зеленого хмеля и солнца. Мысли снова тянулись назад, к налитому светом и тишиной саду...

...Женщина в красном халатике, кажущаяся обнаженной, как красавицы Ренуара... Разговор с ней, завязавшийся легко, на профессиональном языке художников... И удивляться было нечему: дочь художника, сама рисовала...

– Дима! Дима! – кричала она, стоя под деревом. Босая, с запыленными ногами, в красном халатике. Никритин никогда не видел таких откровенно-счастливых коричневых глаз, как у нее.

Крутящийся диск солнца. Ползет волосатая гусеница по листу платана. За ней остается глянцевитый зеленый след. «Лист зеленый платана», – запел бы молдаванин. У них, кажется, все песни начинаются со слов «лист зеленый». А он, лист, в самом деле зеленый и прохладный. Единственная прохладная вещь в солнечном мареве. Стоит сорвать и приложить к щеке, чтобы убедиться в этом. Прохладный, как это тяжелящее пиво...

Никритин мотнул головой, выложил на стол деньги и поднялся. К черту! Экое наваждение: образ этой женщины начинал накладываться на образ Таты.

– Пойдемте, дядя!

Вышли в сумерки, словно лобзиком прорезанные газосвотными трубками вывесок. «Обувь». «Продовольственный»... Красное, зеленое... Улица от этого казалась темной.

– Ты приходи, не забывай... – тряс руку Афанасий Петрович. – Я тебе дядя или кто?..

– Приду. Обещаю вклад в вашу коллекцию... – сказал Никритин, вспомнив о газете, которую дала ему Ника.

Весенние сумерки длинны. Никритин уже добрался до дома, а ночь все не наступала. Он опустился на низкие ступеньки айвана и вытянул усталые ноги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю