Текст книги "Каменный город"
Автор книги: Р. Галимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
– В праздники удерем за город? – спросила она, пройдя несколько шагов молча.
Никритин кивнул.
Дорога казалась необычно пустынной. Машина словно втягивала ее под себя и отбрасывала назад. По-осеннему синел стальным накатанный асфальт. Лишь посередине, по горбатине, змеилась полоска солнца.
Опустился шлагбаум – черное с белым. Проплыл чумазый, лоснящийся локомотив. Потянулись, застучали на стыках платформы с хлопкоуборочными машинами – «голубыми кораблями». Они и в самом деле были окрашены в голубое, и в ветровом стекле «Победы» трепетали голубые отсветы, словно рядом вспархивала крыльями какая-то огромная бабочка.
Отгрохотали последние вагоны. За переездом толпилось стадо овец. Просыпалось стаккато копыт, семенящих, спотыкающихся о рельсы. Поднялась пыль – то ли от земли, то ли от овечьей шерсти. Гнали овец – блеющих, бессмысленно тычущихся.
Тата посигналила гудком. Прорвались, протолкались осторожно через стадо. И снова заструилась дорога. Невдалеке от Янгиюля обогнали группу мотоциклистов. В стеганых ватниках, щетинясь удилищами, тряслись они в своих седлах. Упорно смотрели перед собой, даже не покосившись на обгоняющую машину.
«Рыболовы! Видать, азартные, если и в Октябрьский праздник не усидели дома, – подумал Никритин. – Горе сыр-дарьинским усачам и сазанчикам!
Проскочили поселок Пахта. Чайхана. Дома. Школа... Провисшие полотнища кумача... Нарядные дети... Мелькнула вывеска на приземистом саманном строении: «Книги».
– Хороший магазин. У них случается, чего в городе не достанешь... – знающе кивнула Тата.
Встретилась единственная грузовая машина: везли коня – нарядного, в богатой попоне. Тут же, в кузове, гремел бубен, гнусавил сурнай, кто-то вскидывал руки, плясал.
– Свадьба? – глянула искоса Тата.
– Наверно... – пожал плечами Никритин.
Он не знал такого обычая. На свадьбах терся лишь в детстве, вместе с Афзалом. Помнил, как на троих-четверых удавалось урвать блюдо плова. Поставив глиняный ляган на землю и сидя на корточках, ели руками. Ели торопливо, принимая спинами толчки, оберегая от множества ног свой трофей. На другой день, из озорства, снова стучались в ворота, и невеста встречала их, кланялась. Это было забавно. Заглядывали в ее комнату. Стены сплошь увешаны платьями. В нишах – батальоны одинаковых фарфоровых чайников и пиал. Прощаясь, невеста опять кланялась, как взрослым. Накануне, закутанную, ее привез на коне жених. Нет, тогда не возили коней в машинах...
Никритин потянул ноздрями: на мгновенье почудился тот особенный, свадебный, запах постного дыма.
Тата скинула газ: проезжали двуединый поселок Чиназ – русский Чиназ и узбекский Чиназ. Так расселились еще встарь. Теперь пространство между ними было застроено. Дома – вперемешку европейские и азиатские. Базар – жидкий в этот день... Велосипедисты... Ослы, жеманно перебирающие копытцами... Гуси, переходящие дорогу вперевалку, несущие с достоинством свои огрузлые тушки...
– Важный какой. Знает, наверно, что нельзя их давить, – посмотрела на вожака Тата. Гусак склонил голову и тоже взглянул на нее оранжевым глазом.
Тата засмеялась.
Снова дорога запетляла меж деревьев, кое-где сросшихся кронами. Тоннели. Конические купола готики. Размытый свет в увядшей листве. Насыщенно-рыжим обволокся американский ясень. Бледной желтизной оплывал черный тополь. А в сохранившейся зелени айлантуса яркой киноварью очерчивались гроздья семян.
Казалось, конца им не будет – деревьям, и вдруг открылся простор. Жидкий мед осеннего солнца уходил, впитывался в ненасытно-серое. Паучье щетинились обобранные кусты хлопчатника – четкие, сквозные в пространстве... Ван Гог, «В полях»... Никритин видел хорошую репродукцию у Скурлатова. Та же печаль увядания...
Взревел мотор: Тата нажала на акселератор, перед тем как заглушить машину.
В пологих обнаженных берегах распласталась Сыр-Дарья. Звенела в ушах тишина...
Никритин улегся ничком и, уперев подбородок в руки, смотрел на коричневую воду – почти неподвижную, потаенно-могучую. Пусто было на реке – ни лодочки... Лишь вдалеке, справа, бежали через мост, как жучки, легковые автомашины. А те рыбаки, видать, разъехались по старицам, по камышовым озеркам...
Пахло пресным, как всегда у большой воды.
Тата зашелестела газетами. Расстелила поверх них салфетку, стала выгружать захваченную из дома хозяйственную сумку. Вытянула за горлышко бутылку коньяку, выставила стеклянную банку с кетовой икрой.
– Где вы ее берете? – покосился Никритин.
– В ресторане аэропорта. С астрономической наценкой... – сказала Тата, продолжая приготовления. – Предок может себе позволить. А мы, народ, будем пользоваться. – Она глянула на Никритина. – Что, народ безмолвствуег, как выразился А Сы Пушкин?
Никритин хмыкнул, – вспомнила же!
Было это летом, в парке. Шли мимо эстрады и остановились: задержал голос лектора, уныло подвывающий. Только и слышалось: «Пушкин в Евгенионегине отобразил... Евгенионегин А Сы Пушкина противостоит...»
Тата стукнула бутылкой о землю, вышибла пробку.
– Пить так пить, налей квасу на копейку, как говорит мой предок... – сказала она, не замечая изумления Никритина. «Ловко! Никогда не видел, чтоб так открывали бутылки». Она налила коньяк в узкие стаканчики гладкого стекла. – Выпьем за этот великий день, который начинался словами: «...а паразиты – никогда!» Кстати, не прими на свой счет, последнее относится лишь ко мне.
Она протянула стаканчик Никритину и глянула ему в глаза – без шутовства, напряженно, словно чего-то ожидая от него: каких-то слов, каких-то чувств. Но он растерянно молчал.
– Ну, быть по сему... – усмехнулась она и выпила – сразу, запрокинув голову.
Солнце, хоть и осеннее, припекало затылок. Никритин рассеянно дожевал пирожок и переполз в длинную тень машины, уселся, прислонясь спиной к губатой резине колеса. Тата оставалась на свету, лишь расстегнула куртку и поддернула спортивные брюки, обнажив щиколотки – коричневые над белыми кедами. Она охватила руками колени и уперлась в них подбородком. Потом склонила голову, посмотрела на Никритина:
– Вот нам уже и говорить не о чем... Как притерпевишеся муж и жена. Тебе бы еще газету в руки, а мне – штопальную иглу и дырявые носки.
– А чего ты ждешь, если мы больше врозь, чем вместе? – повел на нее глазами Никритин. – Надо переезжать к Афзалу. Чего ты тянешь – не пойму...
Да, чего? Вот не может решиться покинуть дом, но в то же время, если отец женится и придет та, рыженькая... Как она запрокидывала голову, смеялась фарфоровым голоском!.. Нет! Под одной крышей с ней? Нет!.. Однако... еще ведь не свершилось...
– Ну куда мы сейчас переедем? – как-то вяло возразила Тата. – Видела же – старый узбекский дом, с земляным полом... Что, на зиму глядя, начнем устраиваться? Да и вообще – надо ли это?..
Никритин вздохнул, передернул лопатками, обдирая их о жесткую шину. Но настаивать не стал. Откровенно, он сам побаивался. Муж в его понятии был некто солидный, вросший в лоно семьи, кормилец. А он? Какой из него муж!.. И что станется с живописью? Вон Герка... ставит мольберт между двух колыбелек и пишет. Под вопли потомков...
– Сомненья без надежд – хуже не придумаешь... – не меняя положения, проговорила Тата. – И все же, чувствую, должно что-то случиться. Не может не случиться! Иначе – утопим друг друга. Ты вон перестал этюдник брать с собой, а я вчера листнула свои бумаги – расчихалась от пыли. Не диссертация – макет пустыни.
Никритин закурил, выпыхнул колечко дыма.
– Ноумид – шайтон, – отозвался узбекской пословицей. – Без надежд – лишь дьявол...
Тата встала и пересела в тень рядом с Никритиным. Он охватил рукой ее плечи, привалил ее к себе. Подумалось: «Печаль моя светла...» Ах, Пушкин, Пушкин!.. Как говорил этот поросенок Непринцев? «Привычка. Мы восхищаемся Пушкиным потому, что хотим восхищаться им. Учили нас – это хорошо, мы и выискиваем, находим, чем восхищаться».
Сидели и смотрели в небо. В бледной, выцветшей за лето синеве парил орел-степняк. Всего восемьдесят километров от города, а такая тишина и такое огромное небо, что кажется – безо всякого следа растворишься и затеряешься в безмолвном просторе.
Где-то вдалеке зарокотало перекатно. Шел поезд. Долго, убаюкивающе...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Предчувствия не обманули Тату.
Вскоре после праздников спокойное течение жизни, спокойное по крайней мере внешне, было нарушено.
Никритин трижды приходил к ней после работы. Каждый раз подолгу нажимал на кнопку звонка. Калитка оставалась закрытой, никто не выходил. Он обиделся. Уж всегда так – когда есть уверенность в другом, его начинают третировать.
Тянулись однообразно-серые осенние дни: дом – мастерская, мастерская – дом... На душе – ни проблеска, ни просвета. Исчезла Тата, исчез Афзал. Правда, Тата говорила, что он готовит картину к выставке. Тем меньше причин появляться у него дома: только мешать...
Лил дождь. Жухлые мокрые листья текли вдоль обочины дороги. Мусоля сигарету и пряча ее в кулаке, Никритин стоял на остановке троллейбуса. Струился светом мокрый асфальт. Он отбросил сигарету и поднял воротник плаща. Держался за мокрые уголки, не зная, на что решиться, – ждать или идти пешком? Берет безнадежно промок. Жестко, как шлем, охватывал голову.
Через дорогу шла девушка. Торопилась. Развевались, отлетали в стороны полы ее прозрачного дождевика. Резкими поворотами головы она оглядывалась, переходя улицу. Никритин смотрел на нее, и что-то дрогнуло в нем. Если б тот, к кому она торопится, мог ее видеть сейчас!.. Да, человеку надо знать, что к нему кто-то торопится...
Наконец, разбрызгивая воду из-под колес, подошел троллейбус. Никритин вскочил в вагон, чувствуя, что промок насквозь, как тряпичная кукла.
Когда, отряхиваясь, он вошел в свою комнату, там сидела Тата. «Что-то неладно...» – мелькнуло, ощутилось – не подумалось. Лицо ее обугленно потемнело, подурнело. В глазах – сухой температурящий блеск...
Рассказала она невероятное: Женька под арестом!
«Встречаются в жизни бродячие мины, как в море... – подумал Никритин, выжимая мокрый берет и глядя, как вода шлепками падает на пол. – Живешь – и не знаешь, когда нарвешься. Это – не случай, это – закономерность. Что посеешь, то пожнешь».
Оправдались предчувствия Таты.
В тот день она собралась к своему научному руководителю. Женька оставался дома. К нему пришел Вадим, его однокурсник, в сопровождении двух молоденьких девчонок, которые держались натянуто, как при старших...
Посмеиваясь про себя, Тата прихватила кожаную папку и сбежала по ступенькам террасы.
...Оскар Ромуальдович Кейзер – географ, путешественник и специалист по гидрологии Средней Азии – покашливал, сидел с перевязанным горлом в своем огромном старомодном кабинете. «Эти холодильники!.. Стакан «ташкентской» воды – и пожалуйста!..»
Высохший, щуплый, но все еще резкий в движениях и живой, старик ворчал на Тату. Взъерошивал свои алюминиевые космы, – выговаривал за лень, долго и пунктуально выспрашивал, что сделано из намеченного плана работ. Сцепив руки, неодобрительно шевелил пальцами. Потом вскочил с места, побежал вдоль книжных стеллажей. Шептал что-то про себя, долго копался на полках. Наконец выложил на стол все, что могло касаться истории освоения Голодной степи – со времени Кауфмана. Были здесь и книги, и аккуратно переплетенные картонные листы с наклеенными вырезками из старых туркестанских газет.
Тата с вежливой отчужденностью смотрела на это богатство. Но признаться Оскару Ромуальдовичу во всем – и в охлаждении к теме, и в девальвации самой идеи стать научным работником – не хватило духа.
Вошла сестра профессора – Эльза Ромуальдовна, пригласила в столовую к вечернему чаю. Приглаживая такие же алюминиевые, как у брата, волосы, церемонно угощала вишневым вареньем.
Вернулась Тата поздно – в двенадцатом часу ночи. Открыла калитку своим ключом.
В привычные глаза толкнулась зияющая темнота бокса – машины там не было. Но в кабинете отца горел свет. Значит, дома?.. Где же машина? С неосознанной тревогой она вбежала по ступеням террасы, ссыпала на стол книги, рванула дверь кабинета.
– Где машина, папа? – не переступая порога, может быть слишком звонко, спросила она.
Мстислав Хрисанфович поднял голову от раскрытой папки с бумагами, вздел очки на лоб.
– Машина? – близоруко сощурился он. – Я думал, у тебя... А что?
Тата не ответила и прикрыла дверь.
«Значит, Женька! Все ведь приставал: «Татка, дай ключ, ночью меньше орудовцев». Ах, идиот!..»
Она встряхнула свои брюки, пошарила по карманам – ключа не было. Надо же, вздумала переодеваться в платье, чтобы не шокировать старика Кейзера!..
Женька так и не вернулся в ту ночь.
А утром приехал на мотоцикле милиционер. Повез в коляске Тату для опознания машины: «автомобиля», – как он выражался.
Длинный двор ОРУДа. Изувеченные машины. Среди них – знакомая и все-таки какая-то уже чужая – серая «Победа». Стоит у стены – поникшая, с оторванным крылом, с помятыми бамперами.
Потом – кабинет следователя. Дознание... «Вы не беспокойтесь. Вам ничего не угрожает. Просто нужно замотивировать дело».
Дали свидание с Женькой – обросшим, посеревшим, пришибленным. Некрасиво кривя стертые вялые губы, он едва сдерживался, чтобы не разреветься. И жалко, и противно было смотреть на него.
Постепенно выяснились обстоятельства происшествия.
Соседи уже докладывали: была шумная оргия.
Теперь Женька рассказал остальное.
Да, шумели. Но никакой оргии не было. Просто танцевали с девчонками. Потом стали гоняться друг за другом, разбежались по дому. Кто-то в кого-то кинул брюки Таты. Выпал ключ от машины... С того и началось...
Водительских прав Женька не имел, но править машиной учился. Еще у того шофера, которого нанимали на время отпуска Таты. А теперь ключ, который Тата никогда ему не доверяла, – гладкий, теплый, с тяжелой цепочкой – маслянисто посверкивал на ладони. И он вызвался развезти друзей по домам.
С хохотом выбежали во двор. «Тогда, наверное, и засекли соседи».
Рядом с ним поместилась Стелла, а Вадька с другой девчонкой уселся сзади. Поехали... Опять «ржали, как сумасшедшие», отвлекали Женьку.
На пересечении улиц Пушкинской и Хорезмской, заговорившись, он проехал на красный свет. Раздался длинный свисток регулировщика. Женька почувствовал, как холодеет в животе от страха, тормознул и тут же вновь нажал на акселератор: решил удрать. «Документов же нет. И запах... А так – ну, записал бы номер... ну, лишили бы тебя прав на шесть месяцев... Подумаешь!..»
Женька оглянулся, увидел, что регулировщик остановил попутную машину, садится в нее. Погоня! Не сбавляя скорости, он резко свернул на Гоголевскую. «Знаешь, там – через трамвайные линии». Дальше все произошло мгновенно: машину занесло, и она столкнулась с встречным мотоциклом.
Удар. Визг девчонок. Сбегающиеся люди. И крутящееся, ширкающее по асфальту колесо мотоцикла – мотор его не заглох, продолжал тарахтеть. Кажется, именно эта деталь и поразила Женьку более всего, запала в память. Он все возвращался к тому же: «Колесо крутится... будто живое... А он – лежит... как вещь...»
Девушка, ехавшая в коляске мотоцикла, отделалась вывихом ключицы. А парень лежал с переломом ног и сотрясением мозга, два дня не приходил в себя. Если бы он умер, плохи были бы Женькины дела. Но парень выкарабкался, ожил.
«А Вадька с девчонками удрал под шумок...» – говорил Женька с обидчивой завистью. Но выдавать их почему-то не хотел.
Следствие тянулось недолго. «Дело простое и ясное...» – как заключил следователь. Вина Евгения доказана, он совершеннолетний, о чем же еще говорить?
Отец за эти дни как-то неопрятно постарел, перестал бриться, обрюзг. Вздыхал: «Ах, подвел, стервец... Опозорил...» Жалости к нему Тата не испытывала. Надоело все смертельно, хотелось крикнуть: «А с кого Женька брал пример?!»
– Завтра суд... – устало поднялась с места Тата. – Мне говорили соседи, что ты приходил. Потому и забежала.
Встал и Никритин, взялся за мокрый плащ.
– Я пойду с тобой, – сказал он.
– Нет, нет! – даже слегка отстранилась Тата. – Мне надо побыть одной. Понимаешь? Утешений мне ведь не нужно...
Не улыбка – какая-то гримаса боли свела ее лицо.
У дверей она оглянулась:
– Я сама приду. Потом.
...Никритин постоял и бросил плащ на место. Подошел к окну.
Темное дымчато-обвисшее небо высвечивали вдалеке лиловые шары – трепещущие, бесшумные. Тревожная, как ожидание, наплывала гроза. Ветер временами пригибал струи дождя к стеклам, и тогда все снаружи зыбилось, смазывалось.
Никритин не слышал, как вошла Дарья Игнатьевна.
– Думала, следом побег... – громко, развязным баском произнесла она. – Дожили! Что, шуринок-то в тюрьму сел? Или еще не успели расписаться?
Настороженное сердце споткнулось, поплыло в сторону. Никритин резко обернулся, с ненавистью глянул на тетку. «Подслушивала, подлая!»
– Вам-то откуда известно? – пригнулся он, всматривался в ее сытое, ханжеское лицо.
– Будет тебе! – пренебрежительно махнула она рукой. – У дурной славы – длинные ноги, куда хочешь дойдет. Во дворе-то люди живут или кто? Родня у них есть? Донесли уж оттуда, с их улицы-то, не расплескали...
Уж этот двор, этот клоповник! Вечный стоглазый соглядатай и сплетник! Верно предлагал Афзал: снести подобные дворы.
Никритин с хрустом сжал кулаки:
– Я бы с этим двором...
– Ну, людям рта не зашьешь, – покивала Дарья Игнатьевна. – Да и срамотища-то! Профессора!.. Не тот срам, что ладошкой прикроешь... Ты слушай, я к тебе вот чего пришла... брось-ка ты ее! Тетка я тебе или кто? Болею за тебя... Разве она пара тебе, разве она дом поведет?
– Знаете что, тетушка?.. – все еще сжимая кулаки, Никритин двинулся на нее. – Знаете... не суйтесь вы, куда не просят!
– Да ты что, охламон! Взбесился?! – испуганно попятилась она к двери. – Гляди, опомнишься еще...
Никритин вытеснил ее из комнаты и, захлопнув дверь, дважды повернул ключ. В горле пересохло. Горели уши. Было нестерпимо стыдно и мерзко, словно их с Татой выставили голыми на этом самом дворе.
Хватит! Все! Надо повидать Афзала и съезжать!..
В мастерской наступило затишье. Заказов мало, работы – чуть. Никритин сдал последний портрет и, обтерев руки наскипидаренной тряпкой, вздернул рукав, взглянул на часы. Было около пяти, а уже надвигались пасмурные сумерки – свинцовые, промозгло-тяжелые. Никритин натянул на голову непросохший берет и, прихватив плащ, пошел в бухгалтерию.
Кассира не было, и ведомость подал сам главбух – Карагезов. Его флегматичная физиономия с индюшачьим носом казалась еще более унылой, чем обычно.
Никритин расписался в ведомости и ждал, пока бух пересчитает кредитки, смотрел в окно.
Тучи разошлись. Над крышами повис бессильный разбавленный закат. Небо серое, сиротского цвета...
– Поганый день, а? – сказал Карагезов, подавая деньги.
– В такие дни чувствуешь себя заплесневелым, – согласился Никритин.
– Выпей водки, просушит, – бесцветно улыбнулся бух.
– С души воротит от ее запаха, – усмехнулся и Никритин, сунув деньги в карман и влезая в плащ.
– Деньги есть – выпей коньяк...
– Ладно, посмотрим. Спасибо...
Никритин шутливо козырнул и вышел на улицу, вдохнул влажный воздух. Закурил, прикрывшись руками.
Еще издали он заметил фигуру Афзала и поспешил навстречу.
– Ко мне шагаешь? А я собирался к тебе...
– Идем...
Афзал повернулся и молча пошел рядом.
– Ты что невеселый? – покосился на него Никритин. – Как твоя картина?
– Горе у нас... – отвернувшись, сказал Афзал. – Пришло извещение – Джура ранен...
– Джура? – Никритин остановился. Джура был средним из трех братьев. – Как? Где?
– Он же был в Венгрии... – Афзал обернулся, губы его дрожали. – Не хотел к тебе идти домой: вдруг Герку встречу. Наверно, и там... такие же...
«Ну, это уж во гневе... – подумал Никритин. – Даже Женька – вряд ли...» .
Женька! Странное совпадение... Еще у одного – брат... Почти ровесники.
Никритин украдкой взглянул на Афзала и устыдился. Нашел, что сопоставлять! Там – бой, а здесь Женькино паскудство... Гниль, труха! И все же во всем этом есть какая-то логика жизни.
Он молча взял под руку Афзала, сжал его локоть. Соболезновать, выражать словами сочувствие он не умел. Все чудилось – фальшиво скажется...
– Может, мне... не стоит ходить к вашим? – спросил он, выждав. – Сегодня, а?..
– Почему? – медленно повел глазами Афзал. – Наоборот...
Никритин кивнул, понял недосказанное. Людей больше – горю теснее...
Назавтра, в воскресенье, Никритин переехал к Афзалу с вещами.
С утра отправился на стоянку грузовых такси. День занимался неожиданно солнечный, но ветреный. Холодок подувал за воротник плаща. Никритин ежился, сунув руки в карманы, пристукивал каблуками по твердому выдутому ветром асфальту. Начинался декабрь, а снега все нет. Значит, лето будет безводное. Для хлопка плохо, для фруктов плохо. Собственно, об этом говорили все, – не его открытие.
Наконец подъехала свободная машина. Попался шофер-философ. Взяв в сторону от выкатившей из переулка велосипедистки в красном свитере, в красной вязаной шапочке, заявил: «Враг внутренний есть велосипедист. Правил уличного движения не признает, ездить не умеет. Виляет под самым носом. Раздавишь – отвечай. Я бы их вне закона поставил – дави, кто хочет! Тогда побереглись бы... Сказано: если хочешь сделать врагу неприятность – подари велосипед!»
Никритин посмотрел на девушку – не отстававшую, исступленно крутившую педали, – и улыбнулся.
Управился он быстро. Погрузил мольберт, холсты, краски. Выволок диван-кровать – единственную свою «мебель бессловесную», как острил Шаронов. Вынес приемник – «мебель говорящую». Оставил на тумбочке деньги для тетки.
Тяжелым вышло прощанье с дядей.
Афанасий Петрович с помятым после ночной смены лицом стоял, склонив голову, протирал платком очки.
– Ну что ж, Алеша... – сорвавшимся фальцетом сказал он. – Как могу удерживать тебя? Вей свое гнездо... Не вышло, значит, сосуществования двух систем. Не обессудь...
– Да что вы, дядя!.. – Никритин посмотрел на носки своих башмаков, вынул пачку сигарет. Встряхнув, предложил Афанасию Петровичу.
Закурили.
– Заходи... Хотя бы туда, в типографию... – сказал Афанасий Петрович. – К слову, спрашивала там тебя одна... Из газеты... Дежурили вчера вместе... Никритин, говорит, у вас нет родственника Алексея?
«Рославлева! – догадался Никритин. – Свинство с моей стороны: так и не зашел, не поблагодарил!» И впервые подумал, что она ведь работает там же, где и Афанасий Петрович.
– Зайду, дядя! – сказал он и приложился губами к его щетинистой щеке.
По дороге он остановил машину возле почтового отделения. Заскочил в тесную комнатку. На залитом чернилами и клеем столе быстро заполнил открытку: сообщил Тате о переезде. Не хотелось, чтобы она вновь появлялась в том дворе...
Тата отнесла для Женьки передачу. Сегодня сказали, что больше приходить не нужно. События катились быстро и неотвратимо. Ей даже сообщили, в какую исправительно-трудовую колонию направляется Женька. Женька – и «зека»! Непостижимо!.. Будет теперь каждому говорить: «Гражданин начальник!» А как он ревел – некрасиво, басом... Самой хотелось зареветь. И хотелось стукнуть – будь, хотя бы сейчас, мужчиной!..
Оборвалась нить прежней жизни. Ни срастить, ни сблизить концов.
Тата шагала, сама не зная куда. Домой, в эту пустоту? Ни за что!.. К Алеше, к Никритину? Только не это!.. Можно стерпеть жалость чужих, но если у близкого не хватит такта... А и хватит – останется подозрение, что это всего лишь такт...
Тата дернула подбородком, напряженно смотрела перед собой.
Всплыло в глаза чье-то лицо. Исчезло. Вновь мелькнуло. Приближалось, раскачивалось, словно расталкивало память.
– Петунчик! – крикнула она внезапно и остановилась.
Ну да, Петунчик!.. Петр Смыга. Однокурсник. Только какой-то изменившийся и непривычно одетый. В брезентовых сапогах, в брезентовом плаще с откинутым капюшоном. Кепка надвинута на озороватые, словно бы высветленные большими пространствами глаза. Лицо обветрело и лоснится. Но все-таки – он, Петунчик! Тата не старалась понять, почему так обрадовалась ему. Стояла и улыбалась.
– Хо! Татка! – узнал, облапил, встряхнул. – Дай-ка взглянуть!.. Ну как? Уже – ученый муж? Или... – чуть запнулся он, – или ученая жена?
Тата узнавала и не узнавала его. Такого стеснительного, такого чистенького, так робко ухаживавшего за ней Петунчика, над которым посмеивались все девчонки. Неужели за три года можно так измениться? А ведь вместе распределялись...
Она медленно покачала головой, все еще улыбаясь.
– Нет, Петунчик, нет! Ни то, ни другое... «Вы, милая моя, во взвешенном состоянии...» – вспомнила она дежурную остроту химика.
– Уж не в стюардессы ли подалась? Шибко авиационный вид у тебя... – покосился он на ее брюки, на синюю куртку-канадку, какие носят летчики.
– Петун, ты, кажется, ужасно зазнался! Смотри, песенку спою... – сказала она и пропела:
Задрал я к небу голову
И сгордостью несу
Две дырочки,
Две дырочки,
Две дырочки в носу!
Эта институтская песенка на мотив «Песни о штрейкбрехере» Джо Хилла исполнялась в честь зазнаек.
– Ладно, сдаюсь! – захохотал он. – Слушай, Татка, ты никуда не торопишься?
– Нет, – тускнея, ответила она.
– Ну так пошли со мной! – хлопнул он ее по плечу. – Я тороплюсь и жрать хочу зверски. Пойдем к Викентьевне!..
Викентьевны уже давно не было в живых, а забегаловка, где она подавала беляши, все еще носила ее имя. Хорошие были беляши...
Тата поглядывала на него сбоку. Шел, посмеивался, смотрел по сторонам. Шелестел брезентом. Вразброс крепко печатал шаги.
– Удивляюсь... – говорил он. – Чего это народ сидит по городам?! Треплются – космос, космос! Хотят куда-то лететь... А земля? Ведь земля под ногами не обжита, не изучена!..
– Ну... – напряженно сказала Тата. – А ты сам... чем занят?
– Хо! – загремел он брезентом, взмахнул рукой. – У меня хозяйство – вся пустыня! Все отгонное животноводство в песках снабжаю водой. Размах, масштабы, а?.. Вот приехал дух вышибать из этих бюрократов: машин не шлют! Есть такие водоподъемники Л‑100... Не шлют, черти, и все! А колодцы – пропадай!.. А ты знаешь, что такое каризы? Тогда ты ничего не знаень! Ну да, вы, гидротехники, классики же! Где вам!.. Это подземная река, из которой воду берут через колодцы... Кариз...
Час журналистов, – редакции газет были рядом, – еще не наступил, в забегаловке было пусто.
Сидели за столиком, липким от пива.
– Что – смотришь, как ем? – вскинул он глаза и облизнул пальцы. – Там, брат, короста интеллигентщины в три дня слазит. Останешься голеньким, как очищенный орех. Хорошо, коль без гнильцы...
– Да ешь, пожалуйста, на здоровье! – Тата смотрела усмешливо, тянула холодное пиво из граненого стакана...
Он облизнул пальцы и решительно взялся за новый беляш.
Говорилось как-то по-дружески, хорошо, непринужденно. Он расспрашивал – как отец, как Женька.
Рассказала...
– Нда... Не «щелкунчик» твои дела... – сказал он, поставив на стол стакан. – Не понимаю одного – что ты тут киснешь? Слушай... – он хлопнул себя по коленям, громыхнул брезентом. – Слушай... Там поисковики нашли золото. Но ищешь золото – ищи и воду! Пустыня, сама понимаешь. Без воды у нас нет перспектив. А там заболел гидротехник. Поезжай туда, а? В лепешку расшибусь, устрою! А начальник партии – м-м-м!.. Баба – тебе под стать! Зла, как черт! Она – в песках, семья – в городе. Но не может отстать: геолог до мозга костей! Поезжай, а?.. Ведь там целый город намечается!.. Го‑род, понимаешь?
Тата молчала, узила глаза. Не слова его действовали на нее – мало ли слов подверглось девальвации? – а что-то иное... Что-то настоящее, необманное...
– А если меня опередят? – спросила она, и какой-то холодок всплеснулся в сердце, словно ступила на качающуюся доску трамплина. Можно прыгнуть, можно не прыгать. Все – лишь наполовину всерьез. И даже приятно, как взлизывает сердце зеленый лучик страха.
– Надо знать пустыню, Татка! – громыхнул рукавами, воздел их над столом Петунчик. – Не успеешь дать согласие, там будет известно. «Узун-кулак»! Да, да! Хотя юмористы и обозвали бы меня пошляком за это словечко... – Он вытащил из кармана плаща несвежий носовой платок, вытер пальцы, будто выкручивал их с корнем. – Словом, так... сейчас бегу по инстанциям добивать бюрократов. Улетаю вечером, в десять. Времени для раздвоения души у тебя достаточно. Приходи в аэропорт, проводишь хотя бы. Придешь?..
Что-то дрогнуло в уголках ее губ, она утвердительно опустила веки, ничего определенного, однако, не пообещав.
И однако весть полетела в пустыню. Уповать на «узун-кулак» Петунчик не стал – воспользовался радиосвязью...
Никритин сидел на приступочке айвана – открытой узбекской веранды – и курил. Дым сигареты казался мокрым и пресным. Он расставил в стороны колени, как кузнечик, облокотился о них. Курил, смотрел на зеленовато-лимонный закат, исполосованный голым прутьем деревьев. Приглушенно звучал из комнаты радиоприемник – передавали последние известия. Никритин запахнул на груди овчинную жилетку, прислушался.
Шли бои в Египте. Пылал Суэц. Рушились дома в Каире. Почему-то подумалось: «Не угодили бы в сфинкса!..» Гулом и грохотом рвущихся бомб, этих стальных нарывов, прорвалось тятостное напряжение последних недель.
Диктор сообщал о митингах протеста, о демонстрациях перед зданиями посольств – британского, французского, израильского – в Москве.
«Хотя бы протестуют!.. – подумал Никритин. – А я сижу тут и пережевываю свое сердце...»
Он затоптал окурок и вытряхнул из пачки новую сигарету.
«И вечный бой. Покой нам только снится...» Какие пророческие слова! Сколько помнил себя Никритин, всегда где-нибудь да дрались... Всегда...
И вот – опять...
Вышел Фархад. Он все еще не отстал от привычек военврача. Носил сапоги и бриджи с подтяжками. Рукава бязевой нижней рубашки были закатаны выше локтей. Видать, только встал – после ночного дежурства в клинике – и умылся. Он потянул носом холодный воздух, улыбнулся. Взглянул на Никритина, тоже закурил. Отбросил спичку, подошел, сел рядом.
– Что задумался? Опять мировая скорбь? – сказал он, длинно сплюнув.
– А не слышишь? – дернулся Никритин, кивнул за спину. – Ну, предположим, я исключение... А другие? Спокойно занимаются своими делами: работают, пересчитывают деньги, едят, спят, любят. А полстолетия, почти непрестанно, где-нибудь да убивают, где-нибудь да мучают. Да! Еще и это зло... Идущее чуть ли не с зарождения человечества!.. Сожжения, истязания, преследование инакомыслящих. И вечный чад войны – полузадушенной, но не погасшей...
– Другие? – снова сплюнул Фархад. – Вот в других-то и спасение человечества. В тех, кто занят, – может не осознавая этого, – укреплением жизни – простой, созидающей, – а не разрушающей, разъедающей мутью меланхолии. Лишь от безделья лезет в голову разная чудасия.






