412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Орест Сомов » Поэты 1820–1830-х годов. Том 1 » Текст книги (страница 4)
Поэты 1820–1830-х годов. Том 1
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Поэты 1820–1830-х годов. Том 1"


Автор книги: Орест Сомов


Соавторы: Владимир Панаев,Валериан Олин,Петр Плетнев,Александр Крюков,Борис Федоров,Александр Шишков,Платон Ободовский,Василий Козлов,Федор Туманский,Василий Григорьев

Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 46 страниц)

В поэзии Станкевича волновавшие его и его друзей этические вопросы, вопросы назначения и самосовершенствования человека отразились в абстрактной, символической форме. Более непосредственным образом запечатлен напряженный интерес к человеческой личности в творчестве двух других поэтов кружка – Клюшникова и Красова. Своей недолговечной известностью оба они несомненно обязаны были Белинскому, который на рубеже 1830-х и 1840-х годов неоднократно упоминал их в своих статьях в качестве наиболее талантливых современных молодых поэтов, после Лермонтова и Кольцова.

Клюшников в эти годы был для Белинского поэтом рефлексии. В своем устремлении к высшей гармонии личность мучительно осознает свое несовершенство, заложенные в ней противоречия – так трактовали рефлексию в кружке Станкевича. Клюшников довел до предела романтическое «самоедство» 1830-х годов. Его своеобразный лирический герой складывается из психологических контрастов, самообвинений, напряженного аналитического интереса к собственным падениям и взлетам. Это лирическое сознание должно быть острым, жестким, ему нельзя позволить расплыться в тумане привычных элегических формул. И Клюшников смешивает традиционные поэтические образы с умышленно корявыми прозаизмами.

Два эти ряда не просто противостоят друг другу, но скрещиваются, вступают друг с другом в игру по законам романтической иронии. Романтическая ирония требует, чтобы человек горестно смеялся над собственной мечтой, понимая ее недостижимость. Это соотношение выражено лексическими контрастами:

 
И вот опять мечта шалит
И лезет сдуру в мир фантазий.
 
(«Элегия»)

Или в стихотворении «Претензии»:

 
И все хотят, во что б ни стало,
Вблизи понюхать облаков.
 

Поэзия Клюшникова отразила внутренние конфликты и противоречия романтической личности. Иной характер имела поэзия Красова. Это интимная лирика 1830-х годов, уже утратившая строгие очертания элегии предшествующих десятилетий. Традиционные элементы классической элегии смешиваются с песенными образами, с интонациями романса. А романс в 1830-х годах уже носитель эмоций новой, разночинной среды; выходцем из этой среды был и Красов (как и ряд других участников кружка Станкевича).

В гуще традиционных образов мелькали у Красова поэтические формулы, вероятно воспринимавшиеся его друзьями как отражение – пусть бледное – напряженной духовной жизни кружка:

 
Не оставляй меня, отрадное виденье,
Мечта высокая, прекрасная моя!
 
(«Мечта»)
 
Какой судьбой сюда, в юдоль изгнанья,
      С каких небес явилась ты?
 

В 1830-х годах – это ходовой романтический штамп. Но для участников кружка Станкевича за подобной формулой стояло искренне и трудно пережитое ими противоречие между «земной» и «небесной» любовью, между «конечным» и «бесконечным».

В то же время Красов не свободен и от воздействий вульгарного романтизма:

 
Я трепетно глядел в агат ее очей:
Там целый мир любви под влагой сладострастья,—
И, полный прежних дум, тревоги и участья,
        Я грустно любовался ей.
        Я думал: чудное созданье,
        О гений чистой красоты,
Какой судьбой сюда, в юдоль изгнанья,
        С каких небес явилась ты?
 
(«Она»)

Так пушкинский «гений чистой красоты» уже совмещается у Красова с бенедиктовским «агатом очей» и «влагой сладострастья».

В 1830-х годах романтизм охватил самые широкие круги – от академических, где он процветал на почве пристального изучения современной философии, до обывательских, превративших романтизм в бездумную и эффектную моду. Зыбкости границ между «романтизмами» разного уровня способствовали некоторые особенности литературной обстановки 1830-х годов: всеобщее стремление к максимально сильному и эффектному выражению запросов романтической личности, распад литературных норм, запретов и требований хорошего вкуса, выработанных двумя предыдущими десятилетиями, характерное для переходного времени смешение разнородных литературных традиций – пестрое наследие мирового романтизма.

Кружок Герцена – Огарева также имел своих поэтов. Для Огарева 1830-е годы – это период ранних стихотворных опытов; его поэтическое творчество развивается позднее, начиная с 1840-х годов. В 1830-х годах самый активный поэт этого круга – Николай Сатин; с середины десятилетия стихи его неоднократно появляются в периодической печати.

В поэзии Сатина широко представлены характерные романтические мотивы. В «Умирающем художнике» это мотивы творческого подвига, божественного вдохновения и самоотречения художника, его неутоленного стремления из «конечного» в «бесконечное»;

 
Давно, давно в себе я ощущал
Невнятное, нагорное призванье
Создать святой величья идеал!..
О, эта мысль, как неземная сила,
Огнь творчества в душе моей зажгла,
Она всегда мне знаменем служила
И в мир иной таинственно влекла!..
 

В стихотворении «Поэт» высокие порывы вдохновения противопоставлены суровым требованиям своекорыстного, «прозаического» века[36]36
  «Поэт» Сатина появился в «Библиотеке для чтения» в 1835 году. В том же году в «Московском наблюдателе» опубликовано было стихотворение Баратынского «Последний поэт», посвященное теме убивающего поэзию «железного века».


[Закрыть]
.

Но романтизм Сатина прошел уже через увлечение идеями утопического социализма. Особенно заметны следы этих увлечений в его «фантазии» «Раскаяние поэта» (опубликована в «Телескопе» в 1836 году), где, в духе доктрины сенсимонистов, эгоизм противостоит всеобщему братству людей. В «Раскаянии поэта» темы, занимавшие умы юных романтиков, – судьба поэта, «земная» и «небесная» любовь, борьба между любовью и славой, слияние с природой, устремление в «бесконечное» – объединены мыслью о высоком призвании и нравственном совершенствовании человека. Возвышенный поэт, уйдя от мира, уединяется с тремя верными «подругами» – природой, любовью и поэзией. И вот тут завязывается конфликт между сферой «абсолютного» и «бесконечного» и неистребимыми нравственными обязательствами, которые связывают поэта с презираемой им «толпой». Поэт обращается к деве, разделяющей с ним восхитительное уединение:

 
Одна твоя любовь не укротит стремленья,
Она божественна, я знаю цену ей;
Но над главой моей пусть прогремят проклятья,
Когда забуду я отчизну и людей,
Вас, дети падшие, но мне родные братья!
 

Романтический гуманизм торжествует. Поэт – снова «брат людей»! Он возвращается в мир:

 
Я совершу свое предназначенье,
Я всё отдам: подругу, славу, честь,
Я принесу себя во всесожженье!
О! тяжек крест, но должно его несть!!!
 

Итак, избранная романтическая личность должна служить той самой «толпе», над которой она «парит». Именно в этом условие ее «избранности», ее героичности. Это противоречие романтического сознания имело глубокие корни в русской общественной жизни 1830-х годов. Торжество реакции, крушение чаяний и идеалов дворянской революции способствовали развитию романтического индивидуализма и самоуглубления. В то же время эта обстановка вызывала у мыслящей молодежи недовольство действительностью, протест против порабощения и духовного обезличивания людей.

В Московском университете, наряду с кружком Станкевича, с кружком Герцена – Огарева, в котором политические и социальные интересы представали в философской, теоретической форме, существовали и объединения чисто политические и более демократические по своему составу (кружок братьев Критских, кружок Сунгурова). Кружки сообщались между собой. Огарев, Сатин, Кетчер в 1833 году попали под негласный надзор полиции за связь с сунгуровцем Костенецким. Университетская молодежь постоянно общалась с Полежаевым, когда его полк стоял в Москве. Завсегдатаем студенческих сборищ был и поэт В. И. Соколовский. Герцен, Огарев, Сатин были арестованы за участие в пении «пасквильных песен» на студенческой вечеринке, на которой они как раз не присутствовали. Самая криминальная из них песня Соколовского:

 
Русский император
Богу дух вручил…
 

Эта песня касалась 14 декабря, вообще событий, предшествовавших воцарению Николая I.

Автор антимонархических стихов, Соколовский в то же время один из характерных представителей романтизма 1830-х годов. В его поэме «Мироздание» распространенные в 1830-х годах идеи шеллингианской эстетики (мир как художественное творение бога) сочетаются с архаическими традициями русской оды и эпической поэмы XVIII века, с напряженной романтической метафоричностью, с поэтическим языком экспрессивным и неточным, допускающим неправильности, неологизмы. Современников особенно забавлял предпоследний стих поэмы Соколовского «Хеверь»: «Субботствовать в объятиях любви…»[37]37
  О стилистике Соколовского см.: Т. Хмельницкая, В. Соколовский. – В сб. «Русская поэзия XIX века», Л., 1929.


[Закрыть]
.

Драматическая поэма «Хеверь» – как и поэма «Мироздание» – отмечена чертами стилистического брожения 1830-х годов и характерна своим романтическим замыслом. Библейский сюжет, заимствованный из книги Эсфирь, трактуется в ней в духе доктрины христианской любви, которая привлекала и поклонников немецкой романтической философии, и последователей ранних социально-утопических учений. Хеверь неожиданно оказывается провозвестницей всеобщего братского единения и любви, предназначенной для спасения и блаженства всех людей, а не только «избранных народов».

К той же первой половине 1830-х годов относится поэтическое творчество питомца Петербургского университета, молодого ученого, талантливого эллиниста Владимира Печерина. Среди стихотворных произведений Печерина наиболее интересное – драматическая поэма «Pot-pourri» («Торжество смерти»). В ней и пафос тираноборчества и гибели за свободу, и тема «пяти померкших звезд» (пять казненных декабристов), и социально-утопическая идея неизбежной гибели старого мира, сближающая раннего Печерина с ранним Герценом. Недаром в марте 1853 года, во время своего свидания с Печериным, тогда уже эмигрантом и монахом католического ордена редемптористов, Герцен вспомнил «Pot-pourri», которое читал в списке еще в России, и просил у Печерина разрешения напечатать его поэму (она появилась в «Полярной звезде» на 1861 год). Для Герцена (даже в 1850-х годах) печеринское «Pot-pourri» оставалось памятником русского революционного романтизма.

Станкевич, Сатин, Печерин – это, так сказать, академическое крыло романтизма 1830-х годов, их поэзия так или иначе была откликом на подлинную философскую и политическую проблематику эпохи. Но все они еще в меньшей мере, чем поэты-любомудры, в состоянии были найти новые, адекватные формы выражения этой проблематики. Все они, как и многие их сверстники, увлечены потоком эклектического, пестрого, неразборчивого в средствах выражения, все шире распространяющегося позднего романтизма. Философской предпосылкой романтической экспрессии служила идея «избранной личности», непосредственно обнаруживавшейся в патетическом словоупотреблении. Но это стремление к патетике, к грандиозности таило в себе опасность сближения с «ложно-величавой школой», с вульгарным романтизмом, уже разменявшим романтическую экспрессию на романтические эффекты, утратившие связь с философскими истоками направления.

Большая дистанция существует между ученым филологом и мыслителем Печериным и Тимофеевым, типическим представителем низового романтизма, что не мешало внешнему сходству их произведений. В «Торжестве смерти» Печерин, например, писал: «Волны в торжественных колесницах скачут по развалинам древнего города; над ними в воздухе парит Немезида и, потрясая бичом, говорит:

 
Мщенье неба совершилось!
Всё волнами поглотилось!
Северные льды сошли.
Карфаген! Спокойно шли
Прямо в Индью корабли!
Нет враждебный земли!
 

Музыка играет торжественный марш. Являются все народы, прошедшие, настоящие и будущие, и поклоняются Немезиде». Все это чрезвычайно напоминает «мистерии» и «фантазии» Тимофеева с их бутафорской символикой, непроизвольно пародирующей вторую часть «Фауста».

В «мистерии» Тимофеева «Жизнь и смерть» участвуют: призрак, привидение, хор духов, невидимый хор на земле, голос с неба и т. д. Фантазия «Последний день» даже сюжетом походит на печеринское «Торжество смерти», не говоря уже о стиле авторских ремарок: «Небо падает целою пеленою. Со всех сторон необыкновенное сияние. Земля разрушается в одно мгновение ока и миллионами пылающих обломков летит в преисподние бездны! В светлом воздухе видны мириады людей, и с громовым эхом раздаются в пространстве уничтоженной вселенной

Звуки страшной трубы».

При всем формальном сходстве, «Торжество смерти» и «Последний день» все же произведения разные. Они по-разному прочитывались современниками. И у Печерина, сквозь всю бутафорию, доходила до них та свободная мысль, которую через три почти десятилетия Герцен счел нужным сделать достоянием читателей «Полярной звезды».

5

Если Подолинский, Шевырев, Красов, Сатин, даже Печерин и Станкевич не свободны были от безвкусицы и наивных эффектов, то в мещанско-чиновничьей среде николаевской поры вульгарный романтизм господствовал безраздельно. Эта низовая литература имела свои печатные органы («Библиотека для чтения», «Северная пчела»), своих корифеев (Кукольник, Тимофеев, Бенедиктов), свою систему организованного потакания обывательским вкусам. Именно в этой среде яснее всего проявились свойства, воспитанные николаевским самодержавием и бюрократизмом: атрофия общественных интересов и неспособность к созданию собственных культурных ценностей.

В 1830-х годах романтизм охватил самые широкие круги – от академических, где он развился на почве изучения современной философии, до обывательских, превративших романтизм в бездумную и эффектную моду. В недрах «Библиотеки для чтения» и «Северной пчелы» создалась собственная «поэзия мысли». Крупнейших ее представителей, Кукольника, Тимофеева, «Библиотека» провозглашает русскими Байронами и Гете, «Северная пчела» нисколько не уступает ей в цинизме. По поводу «Песен» Тимофеева рецензент «Северной пчелы» писал: «Веселость и насмешливость не главные достоинства песен г. Тимофеева: они видны только в тех песнях, которые выливались из души его в те немногие минуты, когда она отдыхала от тяготивших ее тяжелых дум»[38]38
  «Северная пчела», 1836, № 217.


[Закрыть]
. А вот рецензия на «фантазию» Тимофеева «Поэт»: «Из этого краткого обзора читатели увидят, какую обширную, высокую мысль автор положил во главу угла своего творения. В самом деле, мысль сия по своей глубокости, силе и теплоте есть нечто совершенно новое в нашей литературе. Создание, основанное на ней, могло бы заключать в себе более эпической и драматической жизни, менее философии и более поэзии; видно, что это один еще очерк здания огромного и великолепного»[39]39
  «Северная пчела», 1834, № 125.


[Закрыть]
.

В этой «фантазии» поэт предстает сначала во всем разочарованным, отрекающимся от жизни и деятельности, потом, подобно богу, вдохновенно творящим целый мир и наконец умирающим в нищете и забвении среди равнодушной и суетной толпы. Тема поэта, гения, отвергнутого бессмысленной толпой, в русской романтической литературе описала характерную кривую – от пушкинской концепции вдохновения, от программного «Поэта» Веневитинова, восходящего к основам шеллингианской эстетики, через Шевырева, Хомякова, до упрощенной трактовки у Тимофеева («Поэт», «Елисавета Кульман»), Полевого («Аббадона»), Кукольника («Торквато Тассо») и, разумеется, у Бенедиктова («Скорбь поэта», «Чудный конь», «Певец»). Тему подхватывают и романтики 1830-х годов меньшего масштаба. Например, Лукьян Якубович:

 
Как водопад, кипит и рвется
Могучий мыслию поэт:
Толпа на звук не отзовется,
На чувство чувств у черни нет.
Лишь друг природы просвещенный
Среди лесов своих, в глуши,
Вполне оценит труд священный,
Огонь божественной души.
 
(«Водопад», 1833).

Романтизм 1830-х годов преисполнен грандиозными темами, характерами, страстями. Одно из типических его порождений – творчество Нестора Кукольника, который создал серию стихотворных драм, или «драматических фантазий», посвященных трагическим судьбам художников и поэтов («Торквато Тассо», «Джакобо Санназар», «Доменикино» и др.). Шевырев язвительно писал: «Г. Кукольник хочет принадлежать к числу тех гениальных писателей, для пера которых нет исторического имени страшного, нет славы непобедимой!.. И Гете неохотно бы выступил на Рафаэля, Микель-Анджело, Канову, но г. Кукольник пускается на всех»[40]40
  «Москвитянин», 1841, ч. 1, № 2, с. 572.


[Закрыть]
.

«Кукольник, – вспоминает И. И. Панаев, – преследовал мелкое по его мнению направление литературы, данное Пушкиным, все проповедовал о колоссальных созданиях; он полагал, что ему по плечу были только героические личности»[41]41
  И. И. Панаев, Литературные воспоминания, М.—Л., 1950, с. 100.


[Закрыть]
. В этой антипушкинской борьбе за «ложно-величавой» школой стояла читательская масса, посетители столичных театров и влиятельнейшие органы петербургской печати.

У Якубовича, Кукольника, Тимофеева, Бернета и других второстепенных поэтов 1830-х годов можно встретить новообразования, синтаксические вольности, непредвиденные образы и проч., но все это носит характер нарушений, отклонений от некой довольно крепкой стилистической основы, в общих чертах подчиненной еще нормам 20-х годов. «Ложно-величавая» школа жила, в сущности, на чужом стиле, по мере сил приспособляя его к своим потребностям. Вот почему из всех представителей этой школы наибольшим успехом пользовался Бенедиктов, которому удалось создать стиль, соответствующий ее тенденциям.

В поэзии Бенедиктова современники могли найти не только искомую романтическую личность, но и тот «переворот» в стихотворном языке, который тщетно пытался произвести Шевырев. У Бенедиктова, в самом деле, непривычное вместо привычного, заметное вместо стертого, разбухшая метафора вместо эпигонской гладкости. Отличительная черта метафоричности Бенедиктова – это резкая ощутимость в метафоре прямого, первичного значения ее элементов, что ведет к реализации метафоры и в конечном счете к логическому абсурду – словом, к тому, что безоговорочно отвергала русская поэтика от Батюшкова до Пушкина. Практика Бенедиктова, хотя и в вульгаризованной форме, прививала русской поэзии навыки романтического построения образа. Его безудержный максимализм, лексический, семантический, предсказывает порой стихотворные эксперименты модернизма конца XIX – начала XX веков. Бенедиктов ниспроверг систему эстетических запретов, столь непреодолимую для поэтов предыдущего поколения. В принципе он отказался от всяких регулирующих начал и, допустив любые слова в любых сочетаниях, извлек из романтических возможностей самые крайние результаты. У Бенедиктова не только сняты классические нормы логики и хорошего вкуса, но и нормы языка оказались необязательными. Отсюда знаменитые новообразования («безверец», «видозвездный», «волнотечность», «нетоптатель» и т. д.), которые сопоставляли впоследствии с футуристическим словотворчеством.

Мещанско-чиновничья среда, выдвинувшая Бенедиктова, в целом была неспособна к выработке обобщающих идей и собственных культурных ценностей, – в этой области ей приходилось вести паразитическое существование. Для вульгарного применения культурно-идеологических ценностей характерны подражательность, упрощение и смешение. Последнее потому, что для тех, кто ценности не создает, но заимствует из разных мест, как готовые результаты чужих достижений, – непонятна их внутренняя несовместимость.

Лирический герой Бенедиктова – это «самый красивый человек», украшенный всем, что только можно было позаимствовать в упрощенном виде из романтического обихода. Для поэтов-любомудров романтическая, в частности натурфилософская, тема в поэзии являлась производным от определенной идеалистической концепции мира. Бенедиктовская романтика, потеряв непосредственную связь с философскими истоками романтизма, превратилась уже в элемент обывательской эстетики, но при этом она сохраняет в суммарном и упрощенном виде ряд основных романтических представлений: представление о стихийном величии и о символической значимости сил природы, представление об «избранниках человечества», преследуемых «чернью», представление о любви к «идеальной деве» и т. п. На основе этого паразитического романтизма Бенедиктов разрабатывает модные поэтические темы. Так, например, из всех стихотворений Бенедиктова едва ли не наибольшим успехом пользовался «Утес», в котором иносказательно дана тема одинокой, гордой личности, бросающей вызов обществу.

В поэзии идеологически подлинной слово оплачивается трудом, борьбой, мыслью, в него вложенными. Отсутствие социальных ценностей, стоящих за поэтическими средствами выражения, в поэзии Бенедиктова непрерывно разоблачается благодаря совмещению несовместимого. Так, «космическая» грандиозность, к которой тяготеет вся эта поэзия, не мешает нисколько наивной идеализации мещанского быта. Характерно, например, стихотворение «Вальс», в котором Бенедиктов переносит в мировые пространства петербургский бал средней руки. Широкое применение космогонических образов восходит у Бенедиктова и к русской одической традиции XVIII века, и к Шиллеру, но в дальнейшем он начинает пользоваться космогонией, так сказать, в своих собственных видах.

 
Всё блестит: цветы, кенкеты,
И алмаз, и бирюза,
Люстры, звезды, эполеты,
Серьги, перстни и браслеты,
Кудри, фразы и глаза…
…В сфере радужного света
Сквозь хаос, и огнь, и дым
Мчится мрачная планета
С ясным спутником своим.
Тщетно белый херувим
Ищет силы иль заклятий
Разломить кольцо объятий;
Грудь томится, рвется речь,
Мрут бесплодные усилья,
Над огнем открытых плеч
Веют блондовые крылья,
Брызжет локонов река,
В персях места нет дыханью,
Воспаленная рука
Крепко сжата адской дланью,
А другою – горячо
Ангел, в ужасе паденья,
Держит демона круженья
За железное плечо.
 

«Вальс» появился в 1841 году в «Современнике», редактировавшемся тогда Плетневым, и в той же книжке журнала напечатан «Галопад» поклонницы Бенедиктова поэтессы Шаховой;

 
Вихрем в круге галопада
Мчатся легкие четы…
…Розы, ландыши, лилеи
В кудрях змейчатых цветут;
Кудри, прыгая у шеи,
Скромно плечи стерегут.
Но одна царица бала;
С нею мчится адъютант
Вкруг пестреющего зала,
И красивый аксельбант
На груди его высокой
Звонко пляшет по крестам
Нитью золота широкой.
Как вожатый всем четам,
Адъютант с своей царицей,
Повелительницей зал,
Как орел с младой орлицей,
Галопад опережал.
 

В своей вариации «Вальса» Шахова убавила мировые сферы и прибавила адъютанта. Этого оказалось достаточно, чтобы – при всей чистоте намерений поэтессы – превратить «Галопад» в пародию, причем однобокую. Ведь у Шаховой только гостиная, а Бенедиктову важно было столкнуть гостиную с мирозданием.

Скрещение элементов, как бы утративших свое первоначальное назначение, – основная черта бенедиктовского стиля, вплоть до отдельных словосочетаний, в которых смешаны славянизмы и архаизмы, городское просторечие, «галантерейные» выражения, деловая речь и т. д. Таковы, например, словосочетания: «к паре черненьких очей», «певец усердный твой» (ср. «усердный чиновник») или о локоне – «шалун главы». На такой почве лирика утрачивает стилистическую непроницаемость, в свое время свойственную ей более, чем какому бы то ни было другому роду литературы. В лирику пробиваются слова из быта, занимая место рядом с поэтическими условностями. В своем роде это было расширением возможностей лирического слова, как расширением было и бенедиктовское строение образа.

При всей оторванности от философских истоков направления, стилистика Бенедиктова обладала чертами романтизма, в первую очередь густой, напряженной метафоричностью. Обилие образов сближало его поэзию и с одой XVIII века, и с французским романтизмом (Гюго), противопоставляя ее «прозрачному» лирическому стилю школы Батюшкова, которому свойственно было плавное движение единой темы и скупость в отборе выразительных средств.

В поэзии Бенедиктова дошло до крайнего своего предела романтическое брожение 30-х годов. При этом Бенедиктов был настолько даровит и стихом владел настолько искусно, что в первый момент его восприняли как высокого романтического поэта читатели самого разного уровня[42]42
  Подробнее см. в моих работах: «Пушкин и Бенедиктов» («Временник Пушкинской комиссии», № 2, М.—Л., 1936); «Бенедиктов» (Вступ. статья в кн.: В. Г. Бенедиктов, Стихотворения, «Б-ка поэта» (Б. с.), Л., 1939).


[Закрыть]
.

Поэзию Бенедиктова ценили Жуковский, А. Тургенев, Вяземский, Тютчев. Известные критики – Плетнев, Сенковский – писали о его замечательном даровании. Шевырев провозгласил Бенедиктова «поэтом мысли». И. С. Тургенев признавался впоследствии в письме к Толстому: «.. Знаете ли вы, что я целовал имя Марлинского на обертке журнала, плакал, обнявшись с Грановским, над книжкою стихов Бенедиктова и пришел в ужасное негодование, услыхав о дерзости Белинского, поднявшего на них руку?»[43]43
  И. С. Тургенев, Полное собрание сочинений и писем. Письма, т. 3, М.—Л., 1961, с. 62.


[Закрыть]
.

6

Литературной ситуации 1830-х годов присуща парадоксальная черта: поэты-романтики этих лет среди своих блужданий и исканий не заметили решений проблем современной поэзии, предложенных Пушкиным, Тютчевым, Лермонтовым. Между тем уже ранний Лермонтов решил проблему романтической личности; Тютчев нашел новый метод философской лирики. Пушкин же вывел лирическую поэзию на безмерно широкую дорогу художественного познания исторической и современной действительности.

Пушкин, зрелый Лермонтов, Тютчев позднего периода расторгли обязательную некогда связь между высокой поэзией и высоким слогом с его славянизмами и архаической окраской. Это стилистическое освобождение открыло перед поэзией мысли принципиально новые возможности.

Что касается творчества начинающего Лермонтова, то это удивительный плод, который принесла поэтика 1830-х годов, поэтика больших слов и напряженных эффектов. Семнадцатилетний юноша всей совокупностью своей духовной жизни завоевал право сказать:

 
Я рожден, чтоб целый мир был зритель
Торжества иль гибели моей…
 

Большие слова на этот раз оказались равны своему предмету – молодой героической душе человека. Но Лермонтов, оправдавший патетическую поэтику, быстро от нее отказался. Настолько быстро, что вышел к читателю уже занятый разрешением совсем иных творческих задач.

В творчестве юного Лермонтова открытия совершались за пределами печати. Удивительнее незаинтересованность, с которой любомудры отнеслись к творчеству Тютчева. Тютчев в юности принадлежал к кружку Раича, участники которого были идейно и лично связаны с Обществом любомудрия. И все же знаменем этого круга стал не Тютчев, а элегический Веневитинов. Это обусловлено не только внешними обстоятельствами (отъезд Тютчева в 1822 году на долгие годы за границу, разрозненные, случайные – до 1836 года – появления тютчевских стихов в печати). В поэзии Тютчева нет наглядного единства, в том числе единства лирического героя. Тютчев не сосредоточен на судьбах романтического поэта, ни на какой-либо другой, столь же канонической теме романтизма. Его поэтическая мысль, внутренне единая, воплощаясь, дробится и проникает в многообразные явления бытия. И Шевырев, в 1835 году провозгласивший поэтом мысли Бенедиктова, в 1836 году не заметил появления в «Современнике» двадцати четырех стихотворений Тютчева.

Русские шеллингианцы прошли мимо величайших явлений своего времени, потому что они всегда искали поэта с той же программой. Не подошел под эту философскую программу и Баратынский, – даже в 1830-х годах, в пору своего сближения с Иваном Киреевским и его единомышленниками. Баратынского этот круг признал мыслящим поэтом, но отнюдь не считал его поэзию существенным, принципиальным фактом своей духовной жизни.

Поэты-любомудры средствами рационалистической по своим истокам, по своему существу поэтики пытались воплотить новые философско-романтические замыслы, и вся их деятельность отмечена этим творческим противоречием. Поэтика устойчивых стилей предписывала традиционность, принципиальную повторяемость поэтических средств. Эта повторяемость расценивалась не как недостаток оригинальности, но, напротив того, как необходимое условие узнавания данного стиля. В этой системе существовал определенный подбор метафор, метонимий, сравнений – и каждый новый образ являлся своего рода развитием или вариантом традиционного иносказания, лежавшего в его основе. Это стилистическое наследство досталось молодым русским романтикам, недостаточно сильным, чтобы его преодолеть. Философское стихотворение поэтов-любомудров строится чаще всего путем нанизывания на некий тематический стержень отдельных иносказаний. Вот, например, как Хомяков решает излюбленную им тему поэтического вдохновения:

 
И если раз в беспечной лени,
Ничтожность мира полюбив,
Ты свяжешь цепью наслаждений
Души бунтующий порыв, —
К тебе поэзии священной
Не снидет чистая роса
И пред зеницей ослепленной
Не распахнутся небеса.
Но сердце бедное иссохнет —
И нива прежних дум твоих,
Как степь безводная, заглохнет
Под терном помыслов земных.
 
(«Вдохновение»)

В этом стихотворении есть стержневая мысль, выраженная даже догматически, тезисно. Но, кроме того, каждый почти стих представляет собой отдельный, замкнутый метафорический образ; лирическое движение возникает из непрерывного их чередования и сцепления. Бунтующая душа, священная поэзия, ослепленные зеницы, иссохшее сердце, безводная степь и т. д. – все эти образы принадлежат уже испытанному арсеналу высокой лирики, и к данной теме, к теме поэта и романтического вдохновения, сами по себе они отношения не имеют. Каждый такой словесный образ как бы изолирован от других, возбуждаемые им ассоциации замкнуты в его пределах и не перебрасываются в соседние смысловые ряды.

Не любомудры, не Станкевич и его друзья, а Тютчев нашел небывалый еще метод для философской лирики XIX века. Для этого он прежде всего должен был освободиться от нормы готовых стилей. Воспитанный в традициях высокой лирики XVIII века, Тютчев широко использовал эти традиции, но он использовал их для создания образов непредвидимых и первозданных, слагающихся в контекст нового типа. Нанизывание самодовлеющих, замкнутых иносказаний Тютчеву чуждо. Он строит философское стихотворение как единый, охватывающий символ. Иногда это выражается в излюбленных Тютчевым параллелизмах между явлением природы и духовной жизнью человека, но и без явного параллелизма у Тютчева возникает сквозной образ:

 
Есть некий час в ночи всемирного молчанья,
И в оный час явлений и чудес
Живая колесница мирозданья
Открыто катится в святилище небес.
 
(«Видение»)

«Живая колесница мирозданья» (живая, потому что трепещущая звездами) – это образ такой динамичности, что он не может замкнуться в собственных ассоциациях; они овладевают всем текстом, пронизывают его до конца.

Лермонтов еще не печатался. Тютчев прошел стороной. Зато с Пушкиным московским шеллингианцам пришлось встретиться лицом к лицу. История заставила их решать вопрос об отношении к Пушкину как вопрос самый значительный и неотложный, и они в целом решили его отрицательно[44]44
  Исключением является замечательная статья Ив. Киреевского «Нечто о характере поэзии Пушкина», появившаяся в 1828 году.


[Закрыть]
. Признание в этом кругу получил, собственно, только «Борис Годунов», отвечавший требованию исторической и национальной проблематики. Лирика же Пушкина с удивительной слепотой была ими отнесена к разряду «бездумной» поэзии.

В 1826 году, в связи с подготовкой к изданию «Московского вестника», любомудры сделали попытку вовлечь Пушкина в круг своих интересов. Ожидания их оказались тщетными. Свидетельством этих ожиданий является послание Веневитинова к Пушкину, в котором он трактует Пушкина как ученика Гете. Это было явной натяжкой, и эту трактовку скорее следует понимать как предложенную Пушкину программу его будущего развития.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю