Текст книги "Поэты 1820–1830-х годов. Том 1"
Автор книги: Орест Сомов
Соавторы: Владимир Панаев,Валериан Олин,Петр Плетнев,Александр Крюков,Борис Федоров,Александр Шишков,Платон Ободовский,Василий Козлов,Федор Туманский,Василий Григорьев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 46 страниц)
В послании «H. Т. А<ксаков>у» отражено пребывание автора в Грузии, и соответственно античный стиль сменяется восточным:
Я дев прелестных видел там:
Их бег был легкий бег джейрана;
Как пар весеннего тумана,
Спускалась дымка по грудям
С лица до стройного их стана,
Они пышней гиланских роз,
Приятней сладкого шербета!
Не так любезен в полдень лета
Для нимф прохладный ток Гаета,
И страстных гурий нежный взор,
Всегда приветный, вечно юный,
Небесных пери звучный хор
И Сади ропщущие струны.
Здесь – чрезвычайная густота восточного колорита (джейран, шербет, гурии, пери, Сади и проч.). Условно-восточные слова-сигналы – в отличие от античной лексики, насыщенной исторически-революционными, политическими ассоциациями, – казалось бы, далеки от политических применений. Но в обстановке 1820-х годов это было иначе; в особенности когда восточная тема определялась как тема кавказская. Для военной молодежи, из среды которой вышли почти все декабристы, Кавказ был сферой военных подвигов и государственных интересов России, и в то же время романтическим краем, где человек освобождался от бюрократических уз и аракчеевской муштры. В поэзии 1820-х годов восточному стилю часто присуща вольнолюбивая окраска.
У Шишкова есть ряд дружеских посланий (Щербинскому, Ротчеву, Ф. Глинке, X…у), в которых отсутствует античная или архаически-одическая окраска, но присутствуют те же опорные слова – носители политических значений:
Дай руку мне, товарищ мой!
Пойдем, пойдем навстречу рока!
Поставим Твердою душой
Против завистника порока
Дела, блестящие собой.
И верь мне, зависть оробеет
Пред добродетелью прямой…
(«Щербинскому»)
Дела, блестящие собой, – это деятельность гражданская, патриотическая. Добродетель здесь надо понимать не в обычном общеморальном значении, но в том особом смысле, в каком трактовали добродетель программы и уставы декабристских тайных обществ. Шишков примыкает к традиции вольнолюбивого дружеского послания, представленной такими произведениями, как пушкинское послание «К Чаадаеву», как стихотворение «К друзьям в Кишинев» декабриста Владимира Раевского.
Русские гражданские поэты начала XIX века широко черпали из источника одической поэзии. Но, понятно, они не могли пройти мимо тех новых интересов, которые проникают в русскую культуру уже с конца XVIII века; прежде всего – мимо интереса к чувству, к жизни сердца и воображения. В «Думах» Рылеева героический гражданский пафос сочетался с пафосом национальной самобытности и с попытками изобразить чувства, душевные состояния действующих лиц. Каждое из этих начал выражается в определенных повторяющихся и варьирующихся поэтических формулах. В думе Рылеева «Ольга при могиле Игоря» (опубликована в 1822 году) есть строфы, сотканные из формул поэзии чувства, фразеологией своей напоминающие Жуковского:
И долго мудрая в тиши
Стояла пред могилой,
С волненьем горестной души
И с думою унылой.
О прошлом, плавая в мечтах,
Она, томясь, вздыхала;
Но огнь блеснул в ее очах,
И мудрая вещала…
Последние два стиха переключают строфу в героический план. Но существенно, что и все предыдущее – волненье горестной души, дума унылая, мечты, вздохи, томленье – отнесено к событиям общего, гражданского значения (гибели князя Игоря). Это попытка языком, предназначенным для интимных переживаний, выразить переживания, связанные с гражданским бытием человека. То же в стихотворении Шишкова «Бард на поле битвы». «Печальный бард», «с мечом зазубренным и лирой боевою», сидит среди трупов друзей (это – погибшие декабристы):
И он поет им песнь прощанья,
И тихий глас его уныл…
Типические виды лирики 1820-х годов находим и у Василия Григорьева, с той разницей, что поэтические формы Григорьева архаичнее, – это поэт, зачарованный Державиным, развивавшийся под его мощным воздействием, с некоторыми уступками более современному стилю Жуковского. В своей вольнолюбивой лирике Григорьев приближается то к Ф. Глинке, то к Рылееву.
«Падение Вавилона», «Чувства плененного певца», «Сетование» – типичные, в духе Глинки, декабристские применения библейских образов к современным темам тираноборчества, народного гнева, борьбы за свободу. У Григорьева представлены характернейшие декабристские темы. У него есть стихотворение «Тоска Оссиана», в котором Оссиан трактуется в духе национально-героическом и свободолюбивом. Стихотворения, посвященные событиям русской древности – «Берега Волхова», «Нашествие Мамая (Песнь Баяна)», – примыкают к национально-исторической линии русской поэзии 1820-х годов. Многими чертами они близки к рылеевским думам, как и произведения Шишкова, о которых только что шла речь.
Греция, борющаяся за свою независимость, – одна из распространенных тем в русской вольнолюбивой поэзии 1820-х годов. В стихотворении Григорьева «Гречанка» центральный образ – это образ политического значения. Он строится из общих элементов героического стиля, лишенных национальной специфики:
Зачем в руке твоей кинжал,
Дочь вдохновенного Востока?
Младые перси панцирь сжал
И кудри девы черноокой
Шелом безжалостно измял?
Иначе звучит более позднее стихотворение Григорьева «Грузинка»:
Смотрите, вот она в кругу подруг,
Под звуки бубн лезгинку пляшет с ними;
И стар и млад, толпой теснясь вокруг,
В ладоши бьют с припевами живыми.
При всей лиричности стихотворения «Грузинка», в него проникли конкретно-этнографические признаки и завладели течением поэтических ассоциаций.
Отношение русских людей 20-х годов к теме Кавказа было двойственным: мир романтических страстей и условно-восточного колорита и мир практических военно-государственных интересов и подлинной национальной специфики. Эту двойственность Пушкин осознал уже в пору создания «Кавказского пленника». В письме 1822 года к своему лицейскому товарищу Горчакову Пушкин, осудив романтический характер пленника, отметил: «Черкесы, их обычаи и нравы занимают большую и лучшую часть моей повести».
Пушкин одновременно проложил путь и условно-романтической трактовке темы Востока, и поискам этнографического материала. В зависимости от предмета, Григорьев пользуется тем или иным из существующих в поэтическом обиходе стилей – подход, характерный для эстетического сознания 1810–1820-х годов. «Гречанка» – образец декабристской гражданской поэзии; «Грузинка» – произведение лирически-описательное. Не в духе старой, условно и абстрактно описательной поэмы, но в духе новой, конкретной и бытовой описательности; ее открыл Пушкин в своих южных поэмах, и оттуда она проникла не только в бесчисленные подражания «Кавказскому пленнику», но и в лирику пушкинских современников.
Типичный поэт первой половины 1820-х годов, Григорьев пользуется разными стилями, в каждом из них следуя за прославленными образцами. В то же время подлинное усвоение органически ему близкой державинской традиции придает своеобразие стихам Григорьева, порой подсказывает ему поэтические образы внезапные и смелые:
Холодный вихрь крутит снегами;
И степь, как жертва непогод,
Своими тощими боками
Поддерживает неба свод,
Блестящий яркими звездами.
Мороз невидимо трещит,
И полумесяц раскаленный
На пламенном столбе стоит,
Светя над миром утомленным…
(«Зимняя ночь в степи»)
В стихотворении «Замерзший виноград» (написано раньше пушкинского «Винограда») последняя строфа («Ах, как и ты, умрет младой певец!..») сразу переносит читателя в поэтический мир Жуковского. Но три предыдущие строфы в сентиментально-элегический стиль вовсе не укладываются. В них несколько архаичная простота и своеобразное сочетание привычной поэтической символики с вещественными подробностями, которые в свою очередь втягиваются в символический контекст:
Жизнь пылкая угаснула в стеблях,
Свернулся лист, безвременно иссохший;
Взойдет заря – и пропадет твой прах,
Как след людской среди пустынь заглохших.
И у А. Шишкова, и у Григорьева сильна державинская закваска. Василий Туманский – характерный представитель другой, элегической линии поэзии 1820-х годов. В «Обозрении русской словесности за 1829 год» Иван Киреевский писал: «Влияние итальянское, или, лучше сказать, батюшковское, заметно у немногих из наших стихотворцев. Туманский отличается между ними нежностью чувства и музыкальностью стихов»[13]13
И. В. Киреевский, Полное собрание сочинений, т. 2, М., 1911, с. 32.
[Закрыть].
Туманский – почти ровесник Пушкина. Но своим первоначальным воспитанием (сначала домашним, потом в учебном заведении, устроенном на немецкий лад) он был оторван от актуальных явлений текущей литературы, к которой широко приобщались лицеисты. И вплоть до 1820-х годов Туманский не выходит за пределы наивных подражаний карамзинистским образцам.
В годы, которые были для Пушкина и многих его сверстников годами напряженных исканий и размышлений, Туманский все еще осмысляет и строит свою душевную жизнь по канонам сентиментализма. «Прожив несколько времени вместе, успев почувствовать в это короткое время всю сладость чистой и чистосердечной дружбы и все наслаждения дружеских излияний, – пишет в 1822 году Туманский своей двоюродной сестре, в которую он был влюблен, – мы узнали собственным опытом, что счастие добрых душ в искренности, что нужен поверенный для нашего счастия. Мы узнали, что первое условие всякого союза есть совершенное доверие с обеих сторон, совершенная зависимость друг от друга, и потому сохраним и между собой эти прекрасные правила дружества. Я уверен, что наши письма, как откровенные записки двух просвещенных особ, будут заключать полную летопись наших чувств, наших страстей, и горя, и веселья…»[14]14
В. И. Туманский, Стихотворения и письма, СПб., 1912, с. 232.
[Закрыть]. Здесь характерное – особенно для немецких сентименталистов – сочетание дидактики и педантизма с чувствительностью. Позиция Туманского свидетельствует о том, что в начале 1820-х годов декабристская атмосфера неодолимо захватывала даже людей, к политическому действию не подготовленных. Декабристские сочувствия Туманского не были глубокими и органическими. Это сразу сказалось после катастрофы 14 декабря. Характерны письма Туманского из Москвы, где он находился в августе 1826 года в дни коронации Николая I. В письме от 10 августа Туманский сообщает двоюродной сестре: «Посылаю тебе письмо Рылеева, накануне казни писанное жене: оно здесь ходит по рукам и читается с жадностью. Я видел множество дам, обливавшихся слезами при чтении сего трогательного Послания»[15]15
Там же, с. 292.
[Закрыть]. В письме от 14 августа: «Пошлю тебе по будущей почте письмо Пестеля к родным пред смертью – теперь не успеваю списать»[16]16
Там же, с. 293.
[Закрыть]. А через десять дней Туманский подробно описывает коронацию: «Государь весьма грациозно и пристойно кланялся на все стороны и казался сильно тронутым предстоящей церемониею. Императрица очень мило была причесана и одета… Окончательная сцена превзошла все прочие и привела всех зрителей в восторг… Государь был весьма величав и блистателен в короне» [17]17
Там же, с. 295.
[Закрыть].
Туманский, списывающий предсмертные письма Рылеева и Пестеля, несомненно, полон сочувствия, сострадания к погибшим, но в то же время он уже обезволен торжествующей властью, – двойственность, характерная для людей декабристской периферии, к которой принадлежала почти вся образованная столичная дворянская молодежь.
Туманский отдал дань гражданской поэзии в тот период, когда он принимал непосредственное участие в деятельности Вольного общества любителей российской словесности. Политических стихов у Туманского немного; все они посвящены традиционным для декабристской поэзии темам: национально-освободительной борьбе греческого народа («Греческая ода», «Греция»), Байрону как глашатаю свободы, Державину как поэту-гражданину.
При этом по своей стилистической ориентации Туманский остается элегиком, чуждым архаизирующим тенденциям и всяческой «славянщине». Характерно письмо, с которым Туманский обратился в декабре 1823 года из Одессы к своему другу Кюхельбекеру, узнав, что Кюхельбекер, под влиянием Грибоедова и в поисках образцов высокого слога, увлекается архаическими русскими поэтами, в том числе «беседчиком» Шихматовым. «Какой злой дух, в виде Грибоедова, – пишет Туманский, – удаляет тебя в одно время и от наслаждений истинной поэзии, и от первоначальных друзей твоих!.. Умоляю тебя, мой благородный друг, отстать от литературных мнений, которые погубят твой талант и разрушат наши надежды на твои произведения. Читай Байрона, Гете, Мура и Шиллера, читай кого хочешь, только не Шихматова!»[18]18
В. И. Туманский, Стихотворения и письма, с. 252–253. На первой странице письма имеется приписка Пушкина, с которым Туманский общался в Одессе. Анализируя текст письма Туманского к Кюхельбекеру, Ю. Н. Тынянов доказал, что письмо это отразило точку зрения Пушкина (см.: «Пушкин и Кюхельбекер». – В кн. Ю. Н. Тынянов, Пушкин и его современники, М., 1968, с. 266–272).
[Закрыть].
Рылеев и Бестужев также считали, что идеал возвышенного поэта – не обязательно бард, одический песнопевец. Так, рядом с Державиным появляется – сочетание неожиданное, но внутренне закономерное – Байрон. В рылеевско-бестужевском кругу Байрон был предметом горячего увлечения; тогда как для Катенина, с его архаистическими вкусами, Байрон и особенно русский байронизм – неприемлемы. Это направление представлялось ему недостаточно героическим.
Самое яркое и интересное из гражданских стихотворений Туманского связано с Байроном. В 1823 году в Вольном обществе произошло столкновение между декабристской его группой и активным представителем правого крыла Общества, Н. А. Цертелевым. Разногласия начались с трактовки Державина и переросли постепенно в спор о самых основах и путях современного искусства. Туманский выступает с программным посланием «К кн. Н. А. Цертелеву». В первых строках послания осмеивается бездумная поэзия эпигонов классицизма, смешанного с сентиментализмом. Далее обрисован идеал высокой поэзии, и воплощением ее оказывается Байрон.
После 1825 года из поэзии Туманского исчезают гражданские мотивы. Но в его элегический мир начинает проникать тот романтический идеализм, который завоевывает позиции в последекабристской России, до некоторой степени захватывая теперь и поэтов, сложившихся еще в начале 20-х годов. Туманский своим воспитанием в немецкой школе в какой-то мере был подготовлен к восприятию веяний немецкого романтизма конца XVIII – начала XIX веков. По окончании училища св. Петра Туманский в течение двух с лишним лет состоял в Париже вольнослушателем Collège de France, где, между прочим, посещал лекции Виктора Кузена, пропагандировавшего во Франции немецкую идеалистическую философию.
Порывы в «бесконечное» и «абсолютное», понимание искусства как высшей духовной деятельности человека, основанной на мистической интуиции, – все эти романтические мотивы проникают в поэзию Туманского («В память Веневитинова», «Идеал»). Недостаточно самостоятельный, чтобы найти для них новый язык, Туманский обращается к Жуковскому с его поэтикой «нездешнего», смутных влечений и ожиданий:
Когда, блуждая без участья
Среди мирского торжества,
Мы ждем от неба тайны счастья,
Ждем откровенья божества,
Порою, в светлое мгновенье,
Как тень проходит мимо нас
Неизъяснимое виденье —
Краса, живая лишь на час,
Мелькнет и скроется из глаз…
(«Идеал»)
Многие романтические опыты 1820-х, даже 1830-х годов осуществлялись стилистическими средствами Жуковского. И в этих случаях его мощная поэтическая индивидуальность подавляла, стирала попытки выразить новое, присущее позднейшим поколениям понимание вещей.
В путевых кавказских очерках Александр Шишков подчеркивает борьбу двух начал в сознании молодых людей своего круга – начала просветительски-классического с романтическим. Он, между прочим, рассказывает о том, как один из его друзей поведал ему о своем разочаровании в «идеальной любви». «С тех пор мы простились с платоническою любовию, разрушили все волшебные замки, и Вертер полетел за окошко. С тех пор снова подружились мы с Горацием, с Боало охуждали пороки, с Парни нежились, с Гомером взносились на вершину Иды»[19]19
Сочинения и переводы капитана А. А. Шишкова, ч. 1, СПб., 1834, с. 116–117.
[Закрыть].
Однако отброшенный Вертер (роман Гете «Страдания молодого Вертера») – то есть традиция немецкого предромантизма и романтизма – снова проникает в творчество Шишкова. В последний период своей жизни Шишков систематически переводит немецких романтиков. Четвертая часть посмертного издания «Сочинений и переводов капитана А. А. Шишкова» состоит из переводов романтических повестей Тика. Стихотворная «фантазия» Шишкова «Эльфа» представляет собой вариацию на тему переведенной им повести Тика «Эльфы».
У Туманского элегические, у А. Шишкова одические традиции начала 1820-х годов совместились с элементами немецкого романтизма, – Виктор Тепляков совмещает элегическую традицию с новыми, байроническими веяниями. Истоки «Фракийских элегий», составляющих первый раздел сборника Теплякова, ясны. Это «Погасло дневное светило…» и «К Овидию» Пушкина, это монументальные элегии Батюшкова с их условно-античной лексикой и сочетанием торжественной интонации не с одическим слогом, но со сладостным языком гармонии.
Все это бросалось в глаза, но Пушкин в своем отмеченном подлинной заинтересованностью отзыве на «Стихотворения» Теплякова (1836) связывает его не с Батюшковым, а с Байроном (подчеркивая при этом «самобытный талант» Теплякова): «В наше время молодому человеку, который готовится посетить великолепный Восток, мудрено, садясь на корабль, не вспомнить лорда Байрона. Нет сомнения, что фантастическая тень Чильд-Гарольда сопровождала г. Теплякова на корабле, принесшем его к Фракийским берегам».
Байроновского Чайльд-Гарольда, странствующего по Востоку, Тепляков и сам упоминает и в тексте, и в примечаниях к «Фракийским элегиям». Через весь этот цикл, придавая ему определенное сюжетное развитие, проходит единый авторский образ – образ романтического скитальца. Во второй из «Фракийских элегий» судьба изгнанника Овидия сплетается с судьбой лирического героя. Тень Овидия поет:
Не говори, о чем над урною моей
Стенаешь ты, скиталец одинокой:
Луч славы не горит над головой твоей,
Но мы равны судьбиною жестокой!..
………………………………………………
Подобно мне, ты сир и одинок меж всех
И знаешь сам хлад жизни без отрады,
Огнь сердца без тепла, и без веселья смех,
И плач без слез, и слезы без услады!
Байронизм Теплякова – это уже байронизм последекабристский, лишенный прямого политического содержания и пафоса вечной непримиримости. Тема бездомности имела для Теплякова и общественный, и личный смысл. Знавшие Теплякова вспоминали о нем как об одиноком чудаке, прожившем беспокойную, скитальческую жизнь. Условно-литературный образ странника «Фракийских элегий» был оживлен биографическими реминисценциями.
Еще в большей мере это относится к элегии «Одиночество», которую Пушкин высоко оценил и полностью привел в своей рецензии. Авторский образ «Одиночества» – на полпути между «унылым» героем, принадлежащим элегическому жанру, и новой романтической индивидуальностью. А предложенный поэтом выход из одиночества – это выход в духе того философского романтизма, который получает распространение в последекабристской России:
Пусть, упоенная надеждой неземной,
С душой всемирною моя соединится…
«Стихотворениям» Теплякова предпослано датированное 1836 годом авторское предисловие; оно представляет собой декларацию романтизма. «Если посреди созерцаний лучшего, идеального мира, той невыразимой гармонии существ, которую, ощутив однажды, мы никогда позабыть не можем; если, вслед за огнекрылым гимном творцу и природе, вся горечь волнующегося над бездной существования пробегает иногда порывами бурного ветра по сердечным струнам автора и невольно клонит на грудь его горящую голову, – то… он уповает, что ваш укор не будет для него новым тернием».
Промежуточность общественного сознания конца 1820–1830-х годов породила своеобразный сплав поэзии Теплякова, в которой Батюшков непосредственно сочетается с Байроном. Человек декабристской поры, Тепляков воспринимает веяния последекабристского романтизма, притом в обоих его основных течениях. В поэзии Теплякова то возникают шеллингианские устремления к слиянию со «всемирной душой», то мелькают демонические образы, порожденные протестующим романтизмом.
Начиная с Мильтона (поэма «Потерянный рай») – глашатая идей английской революции XVII века, – образ восставшего и падшего ангела становится символом протеста (Люцифер Байрона) и бесстрашно анализирующего разума (Мефистофель Гете). В России Пушкин положил начало этой проблематике стихотворением 1823 года «Демон». У Лермонтова замысел его «Демона» возник еще в 1829 году, и работа над ним не прекращалась до самой смерти поэта. Лермонтовский «Демон» – наиболее полное выражение русского революционного романтизма последекабристской поры. В Демоне воплотилось сознание мятежное, но утратившее свою политическую целеустремленность, обреченное на индивидуальный, «демонический» протест против торжествующего порядка вещей. Между «Демоном» Пушкина и «Демоном» Лермонтова существовали промежуточные звенья. Самое сильное из них – революционный романтизм Полежаева.
Полежаев не был единственным. Тепляков – один из тех поэтов, в чьем творчестве нашла себе место демоническая тема («Любовь и ненависть», «Два ангела»). Образ демона в стихотворении «Два ангела» (1833) какими-то чертами предсказывает лермонтовский (ранние редакции лермонтовского «Демона», несомненно, не были известны Теплякову):
Отпадших звезд крамольный царь,
То ядовитой он душою
В самом себе клянет всю тварь,
То рай утраченный порою,
Бессмертной мучимый тоскою,
Как лебедь на лазури вод,
Как арфа чудная, поет…
На все миры тогда струится
Его бездонная печаль;
Тогда чего-то сердцу жаль;
Невольных слез ручей катится;
Не гнева ль вечного фиал
В то время жжет воображенье
И двух враждующих начал
Душе не снится ль примиренье?
Судьба Полежаева была современникам хорошо известна. За этим демоном стоял поэт в солдатской шинели. Это обеспечило стихам Полежаева и политическую значительность, и особую силу эмоционального воздействия. В то же время прямое биографическое содержание суживало смысл полежаевского протеста. В предисловии к «Русской потаенной литературе XIX столетия» Огарев писал: «Полежаев заканчивает в поэзии первую неудавшуюся битву свободы с самодержавием; он юношей остался в живых после проигранного сражения, но неизлечимо ранен и наскоро доживает свой век. Интерес сузился, общественный интерес переходит в личный… Дорого личное страдание в безысходной тюрьме и чувство близкого конца или казни»[20]20
Н. П. Огарев, Избранные социально-политические и философские произведения, т. 1, с. 447.
[Закрыть].
Демонической теме Теплякова не хватало ощутимой Полежаевской связи с действительностью, но в ней есть обобщенность, философское ее оправдание. В этом смысле Тепляков ближе к Лермонтову, чем Полежаев.
В русской литературе существовал, однако, и другой вариант демонической темы – религиозно-примирительный. Он связан с той трактовкой поэзии Байрона, которая характерна для Жуковского, а вслед за ним для И. Козлова. В 1833 году Жуковский писал Козлову о Байроне: «Многие страницы его вечны. Но… в нем есть что-то ужасающее, стесняющее душу. Он не принадлежит к поэтам – утешителям жизни»[21]21
В. А. Жуковский, Собрание сочинений, т. 4, М.—Л., 1960, с. 600.
[Закрыть]. Переводя Байрона («Шильонский узник» Жуковского), используя его мотивы («Чернец» Козлова), оба поэта сознательно снимают байроновскую проблематику неразрешимых противоречий индивидуалистического сознания, байроновский протест, особенно политический протест. Жуковского привлекает не гордый и могучий Люцифер Байрона, бросающий вызов богу, но кающийся падший ангел, Аббадона из «Мессиады» – религиозной поэмы Клопштока. Отрывок из нее Жуковский переводит еще в 1814 году. В 1821 году – уже после знакомства с поэзией Байрона – Жуковский, под заглавием «Пери и ангел», перевел вторую часть поэмы английского романтика Томаса Мура «Лалла Рук» («Рай и Пери»), в которой изгнанная из рая и раскаявшаяся Пери проходит через всевозможные искусы, чтобы заслужить прощение.
Следуя за Муром и Жуковским, молодой поэт Андрей Подолинский написал поэму «Див и Пери». Поэма появилась в 1827 году, имела шумный успех и сразу принесла начинающему автору известность. Поэма Подолинского отличается гладким, легким стихом, романтической восточной экзотикой и вполне благонамеренной идеологией. «Демон» Лермонтова, по причинам цензурным, не только не увидел света при жизни автора, но впервые полностью был напечатан в России только в 1860 году. Зато цензура отнюдь не возражала против обнародования поэмы Подолинского, в которой изгнанная из рая Пери внушает падшему ангелу Диву:
Див, надейся и молись!
Грех искупишь ты моленьем…
Подолинский с легкостью смешивает различные, нередко взаимоисключающие поэтические традиции. У него можно встретить классическую элегию и восточный стиль, и обезвреженный байронизм, и мотивы Жуковского, и навеянную Веневитиновым шеллингианскую трактовку философско-поэтических тем, и русские песни по образцу Дельвига.
Это явление принципиально иное, нежели использование разных стилей с разными поэтическими целями, характерное для школы 1820-х годов и основанное на развитом стилистическом чувстве и точности словоупотребления. Разнобой позднейших подражателей порожден, напротив того, утратой строгой стилистической культуры, возрастающим равнодушием к лексическим оттенкам слова. Недаром Подолинский занял промежуточное положение между кругом покровительствовавшего ему Дельвига и средой, вынашивавшей уже вульгарный романтизм, которому предстояло вскоре хлынуть широким потоком. Насколько в 30-х годах Подолинский был уже захвачен этим потоком, показывает хотя бы стихотворение «Бальный призрак»:
Вкруг меня рой женщин носит
Вальса огненный полет;
Мне роскошно кудри веют,
Ножки по следу влекут,
Мимолетом перси греют,
Мимолетом очи жгут…
Эти строки легко принять за подражание пресловутому «Вальсу» Бенедиктова. «Бальный призрак», однако, написан в 1837 году, тогда как «Вальс» Бенедиктова, по всей вероятности – в 1840-м (появился в печати в 1841-м).
Вторая поэма Подолинского, «Борский» (1829), представляла собой уже откровенную вульгаризацию байронической темы. Шевырев в письме к Погодину сообщает ироническое замечание Пушкина: «Пушкин говорит: Полевой от имени человечества благодарил Подолинского за „Дива и Пери“, теперь не худо бы от имени вселенной побранить его за „Борского“»[22]22
«Литературное наследство», т. 16–18, М., 1934, с. 703 («Пушкин по документам архива М. П. Погодина»).
[Закрыть].
Впрочем, и первая поэма Подолинского едва ли могла заслужить одобрение Пушкина; уже потому хотя бы, что она была связана с «Лаллой Рук» Томаса Мура. К Муру Пушкин относился отрицательно. В апреле 1825 года он писал Вяземскому: «Знаешь, почему не люблю я Мура? Потому что он чересчур уже восточен… Европеец и в упоении восточной роскоши должен сохранить вкус и взор европейца». Суждение характерное для создателя «Подражаний Корану».
Поэзия Подолинского – явление, сложившееся уже вне декабристской атмосферы. Это относится и к таким подражателям Жуковского, как Ободовский, Шкляревский. Характерна в этом отношении и фигура П. А. Плетнева. Дружеские отношения связывали его с Кюхельбекером, Дельвигом, Пушкиным; как критик он считался их единомышленником. В Обществе любителей российской словесности он активно поддерживал левую группу, и гражданские тенденции сказались в некоторых его посланиях этого времени. Но в основном его поэзия тяготеет к уже пройденным этапам, к «унылой» элегии и смежным с ней стихотворным формам.
Во второй половине 1820-х годов кружок поэтов складывается вокруг Дельвига. Здесь и бывший лицеист Илличевский с его «легкой поэзией», антологическими стихами и баснями. Но в основном это младшие поэты – Подолинский, Деларю, Зайцевский, Щастный, Корсак. В этом кругу наряду с традиционной элегией господствуют поэтические жанры, близкие самому Дельвигу, – антологические стихи, романсы, песни.
Частым посетителем собраний у Дельвига был и барон Е. Ф. Розен. Розен – в литературных кругах фигура довольно видная и в то же время стоящая особняком. Уроженец Прибалтики, Розен был всецело воспитан на немецкой культуре и поэзии и даже поздно овладел русским языком. Иноязычная традиция отчетливо сказалась в его стихах. В поэзии Розена эклектически совместились опыт немецкой философской поэзии, влияние Пушкина и Дельвига, псевдофольклорность и риторика «ложно-величавой школы». Этими чертами Розен тяготеет уже к вульгарному романтизму 1830-х годов.
3
Поэты, о которых шла до сих пор речь, воспитаны были в традициях русской поэтической школы 1810–1820-х годов и сознательно не посягали на ее основы. Но принципиальная оппозиция этой школе – притом молодая оппозиция, в отличие от старой, шишковской, – образуется очень рано. В 1824 году в статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» Кюхельбекер говорит о «мутных, ничего не определяющих, изнеженных, бесцветных»[23]23
«Мнемозина», ч. 2, М., 1824, с. 36.
[Закрыть] произведениях новой школы. Статья Кюхельбекера – один из манифестов декабристской эстетики, с ее требованием высокой гражданской и философской мысли в поэзии.
В то же время московская молодежь, группировавшаяся вокруг поэта С. Раича и основавшая Общество любомудрия, уже в начале 1820-х годов увлекалась немецким романтизмом и немецкой идеалистической философией и пыталась создать русскую философскую лирику на путях, отличных от гражданской поэзии декабризма и от «батюшковской» элегии. В декабристскую пору подобные интересы являлись лишь боковой линией русской культуры; гораздо большее значение они приобрели после крушения дворянской революции.
Политическая катастрофа 14 декабря 1825 года явилась переломным моментом для всей русской культуры. Наступают годы торжества николаевского самодержавия. Однако реакция не могла подавить подспудного роста новых сил. Все заметнее становится процесс демократизации культуры, сказывающийся в таких явлениях, как творчество Полежаева и в особенности творчество Кольцова. А в 1830-х годах новая разночинная интеллигенция нашла своего великого выразителя в лице Белинского.
С другой стороны, происходит характерное для 1830-х годов «омещанивание» культуры на потребу николаевскому чиновничеству, которое громко заявляло о своих пристрастиях и вкусах.
Дворянская интеллигенция еще играет в культуре ведущую роль, по переживает глубокий кризис. В значительном своем большинстве утратившая идеалы дворянской резолюции и декабристскую гражданственность, вынужденная отказаться от политического действия, дворянская интеллигенция, однако, не могла полностью примириться с николаевской действительностью. Этим противоречием обусловлено и увлечение идеалистической философией, уводившей в «абсолютное» и «бесконечное» (любомудры), и безудержное самоуглубление, самоанализ, особенно процветавшие в кружке Н. Станкевича.
В то же время не истреблен до конца и революционный романтизм с его декабристскими традициями; но в 1830-х годах он принимает характер индивидуалистического, демонического протеста (Полежаев, ранний Лермонтов). Этот индивидуалистический протест смыкается постепенно с новым движением теоретически организованной общественной мысли; оно развивается под знаком утопического социализма. В России 1830-х годов ранний утопический социализм наиболее полное свое выражение находит в кружке Герцена – Огарева, возникшем в те же годы, что и кружок Станкевича.








