Текст книги "Поэты 1820–1830-х годов. Том 1"
Автор книги: Орест Сомов
Соавторы: Владимир Панаев,Валериан Олин,Петр Плетнев,Александр Крюков,Борис Федоров,Александр Шишков,Платон Ободовский,Василий Козлов,Федор Туманский,Василий Григорьев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 46 страниц)
Напряженная умственная жизнь молодой интеллигенции 1830-х годов, осуществляясь в формах кружковых, подспудных, лишь случайно и скудно отражалась в печати. Зато «ложно-величавая школа» (выражение И. С. Тургенева) имела бытие гласное и печатное. Противоречивые элементы, присущие переходному последекабристскому периоду, смешал воедино и по-своему воспроизвел всепроникающий в 1830-х годах вульгарный, обывательский романтизм. Существенным фактом литературной повседневности становится успех В. Бенедиктова, Н. Кукольника, А. Тимофеева, Е. Бернета и других поэтов «Библиотеки для чтения» – журнала, обслуживавшего в основном провинциальных помещиков и петербургских чиновников и мещан.
Но литературная жизнь 1830-х годов двойственна: среди кризиса, измельчания, разброда возникают поэтические явления огромного масштаба. Пушкин создает восьмую главу «Евгения Онегина», маленькие трагедии, «Медного всадника», гениальные лирические стихи 1835–1836 годов; во второй половине десятилетня Баратынский печатает ряд глубочайших своих произведений, которые впоследствии войдут в сборник «Сумерки»; в 1836 году в журнале «Современник» появляются сразу двадцать четыре стихотворения Тютчева – среди них вещи первостепенной важности. А на рубеже 1840-х годов Лермонтов стихами потряс читающую Россию.
Русская поэзия 1820–1830-х годов жила не только этими достижениями. Наряду с безликими и мелкими эпигонами существовали второстепенные лирики, сумевшие сказать свое слово и оставившие нам произведения подлинно поэтические. Их литературная деятельность исторически характерна, их искания поучительны. Они поднимали насущные для своего времени вопросы, хотя не им дано было найти на эти вопросы решающий ответ.
Каков исторический смысл поэтического брожения последекабристской поры? Как относятся удачи и поражения второстепенных поэтов к открытиям их великих современников – Пушкина, Тютчева, Лермонтова? Понять судьбы отдельных поэтов, больших и малых, можно только исходя из задач, стоявших перед русской поэзией 1820–1830-х годов, из решений, предложенных различными ее направлениями.
Литературная борьба 1830-х годов протекает под знаком требования поэзии мысли. Разумеется, поэзию мысли не следует себе представлять в виде некоего единого «жанра», теоретически разработанного и практически оформленного. Требование мысли возникает с разных сторон. Его носителями оказываются и революционные романтики с их декабристской традицией, и любомудры, и юный Белинский и его друзья, и даже представители низового, вульгарного романтизма – и они тоже, по-своему, толковали о глубоком содержании искусства.
Формула поэзия мысли охватывала разные требования, иногда враждебные друг другу. Единодушны все были в одном – в отрицании элегической школы 1810–1820-х годов как «школы безмыслия». Приговор исторически несправедливый – элегия Жуковского и Батюшкова раскрывала новые и важные стороны душевной жизни человека; следовательно, несла поэтическую мысль. Но эти открытия были пройденным этапом, унылая элегия бесчисленных подражателей не могла уже ничего открыть, а могла только раздражать однообразием праздных ламентаций.
Люди нового поколения хотели самобытно-национального выражения новой, им свойственной точки зрения. Разные группы по-разному толковали национальное содержание; и в этих несогласиях заострялось понимание поэзии мысли как поэзии отчетливо программной, то есть представляющей определенное направление. Единодушное требование программности, при несовпадении отдельных программ, приводило нередко к взаимным обвинениям в «безмыслии».
Поэтическому направлению кружка Раича присущи архаистические тенденции, тяга к возвышенному стиховому строю. В кружок, возникший в 1823 году, входили В. Одоевский, Тютчев, Андрей Муравьев, Михаил Дмитриев (племянник И. И. Дмитриева), Погодин, Титов, Шевырев, Ознобишин, А. Норов и другие. В том же 1823 году – несколько позднее – Вл. Одоевский вместе с Д. Веневитиновым основал Общество любомудрия. Кроме них участниками Общества были Иван Киреевский, Н. Рожалин, А. Кошелев, А. Норов. Примыкали к ним те же С. Шевырев, М. Погодин, В. Титов, П. Мельгунов и другие.
И кружок Раича, и Общество любомудрия сложились тогда именно, когда в России начинаются оживленные толки и споры о романтизме. Поклонники Гете и немецкого романтизма, любомудры – как носители романтической идеи народности – в то же время ставили во главу угла требование самобытного развития национальной культуры России.
Мировоззрение любомудров, наряду с новой романтической философией, формировала определенная русская традиция. Братья Киреевские сложились под непосредственным влиянием Жуковского. Вл. Одоевский, а позднее Шевырев и Титов, как в свое время Жуковский, воспитывались в Московском университетском пансионе, где – как и при Жуковском – продолжали господствовать масонские интересы.
Это направление противостояло русскому революционному просветительству, традиции Радищева, оплодотворившей сознание декабристов. Любомудры – ранние представители того романтического идеализма, которому предстояло развиться в обстановке общественной депрессии, отказа от организованной политической борьбы. После-декабристская эпоха поставила на идеологии любомудров исторический акцент, превратила ее в одну из магистральных линий.
Что касается первой половины 1820-х годов, то так велика была сила политических чаяний и надежд, такой властью обладали вольнолюбивые идеи над молодыми умами, что миновать их тогда было невозможно и поклонникам немецкой идеалистической философии. Декабристские мотивы явственно слышатся в таких произведениях Веневитинова, как «Смерть Байрона», «Песнь грека», «Новгород». К той же декабристской традиции прославления исконной русской вольности, свободного строя древней новгородской республики примыкает и «Новград» Хомякова, предположительно датируемый 1820-ми годами.
До нас дошел и ряд документальных свидетельств о декабристских настроениях любомудров и их друзей. Участник Общества любомудрия А. И. Кошелев вспоминает в своих «Записках» о встрече с несколькими декабристами в 182.5 году на вечере у М. Нарышкина. «Рылеев читал свои патриотические думы; а все свободно говорили о необходимости d’en finir avec ce gouvernement[24]24
Покончить с этим правительством (франц.). – Ред.
[Закрыть]. Этот вечер произвел на меня сильное впечатление… Я на другой же день утром сообщил все слышанное Ив. Киреевскому, и с ним вместе мы отправились к Дм. Веневитинову, у которого жил тогда Рожалин… Много мы в этот день толковали о политике и о том, что необходимо произвести в России перемену в образе правления. Вследствие этого мы с особенною жадностью налегли на сочинения Бенжамена Констана, Ройе-Коллара и других французских писателей, и на время немецкая философия сошла у нас с первого плана»[25]25
А. И. Кошелев, Записки (1812–1883), Берлин, 1884, с. 13.
[Закрыть].
Таким образом, по свидетельству Кошелева, немецкая философия накануне восстания декабристов плохо уживалась с русскими политическими интересами. Романтический идеализм исторически и психологически противостоял просветительской идее разумного изменения действительности, столь характерной для мировоззрения декабристов. В дальнейшем вольнолюбие любомудров постепенно, но неуклонно убывает. А в 1840-х годах Киреевские и Хомяков становятся идеологами славянофильства; Шевырев и Погодин – проповедниками реакционнейшей «официальной народности».
Конец 1820-х годов – период непосредственно последекабристский – был периодом переходным для любомудров и их друзей, объединившихся с 1827 года вокруг журнала «Московский вестник». Этот журнал, задуманный Веневитиновым, в первые два года своего существования являлся органом романтически-идеалистической мысли и в то же время разрабатывал ряд вопросов – народность, историзм, возвышенная поэзия, – как бы доставшихся новому поколению в наследство от декабризма. Но ответы «Московского вестника» на эти вопросы оказываются принципиально иными, нежели соответствующие решения декабристской мысли.
Как в свое время литераторы-декабристы, любомудры в конце 1820-х годов протестовали против «мелочного направления» литературы. «Несколько лет уже, – писал Титов в рецензии на „Опыты священной поэзии“ Федора Глинки, – русская муза расхаживает по комнатам и рассказывает о домашних мелочах, не поднимаясь от земли к небу, истинному своему жилищу!» [26]26
«Московский вестник», 1827, № 4, с. 330.
[Закрыть]. Эти строки и многое другое в рецензии Титова как бы перекликались со статьей Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии…». Титов, как и Кюхельбекер, требует от поэзии «высоких предметов». Но для Кюхельбекера это предметы политические, гражданские – не в меньшей мере, чем философские; для Титова же речь идет об изображении «высокого назначения души, тленности и суеты настоящей жизни, упования на будущее, преимуществ наслаждений внутренних, духовных»[27]27
«Московский вестник», 1827, № 2, с. 129.
[Закрыть]. Тема возвышенной поэзии – одна из решающих для «Московского вестника», и трактуется она в духе эстетического учения Шеллинга и немецких романтиков, как высшее познание и как область божественных откровений.
В 1820-е годы группа «Московского вестника» выдвинула трех поэтов – Веневитинова, Шевырева, Хомякова, которые предприняли опыт создания новой философско-романтической поэзии. В их творчестве особенно отчетливо представлены тенденции, характерные и для других поэтов этого круга – Раича, Ознобишина, Андрея Муравьева. Вдохновителем и теоретиком кружка любомудров был Веневитинов. В 1825–1827 годах Веневитинов написал несколько критических и теоретических статей. Самая принципиальная из них – статья 1826 года «Несколько мыслей в план журнала». В ней отчетливо сформулировано требование философской поэзии и осуждение поэзии, освобожденной «от обязанности мыслить»[28]28
Д. В. Веневитинов, Полное собрание сочинений, М.—Л., 1934, с. 219.
[Закрыть], – осуждение, направленное, очевидно, не только против эпигонов, но и против корифеев элегической школы. Притом эти строки являлись практической творческой программой, осуществить которую предстояло Веневитинову и его друзьям. Задуман был радикальный литературный переворот. Следовательно, предстояло найти принципы нового философско-поэтического стиля. Веневитинову – двадцатилетнему юноше, с неокрепшим поэтическим дарованием – подобный переворот был не под силу.
Огромное расстояние отделяет новую тему, теоретически освоенную, заявленную, от новой темы, действительно воплощенной в искусстве. Юные поэты «Московского вестника» неизбежно должны были оказаться в колее уже существующих традиций национальной поэзии. Для Шевырева и Хомякова преобладающей явилась традиция оды, для Веневитинова – традиция элегических медитаций (размышлений), разрабатывавшаяся русскими поэтами от Жуковского, Батюшкова до Пушкина и Баратынского. Поэзия Веневитинова представляет собой теоретически интересный образец внутренней борьбы между новыми поэтическими замыслами и инерцией стиля, который могучие мастера русской лирики создали для иных целей, для выражения иного строя мыслей и чувств. Эта борьба – явление, характерное для разных направлений русской поэзии 1820–1830-х годов; в том числе и для творчества других поэтов, как и Веневитинов, вышедших из кружка Раича. Из сложного многообразия романтически-шеллингианских идей Веневитинов выделяет темы природы, любви и смерти (цикл стихов, обращенный к Зинаиде Волконской), дружбы как высшего духовного единения, поэзии и поэта. Все это темы, которым давно уже проложила колею французская и русская медитативная элегия. Именно потому для философических замыслов Веневитинова особенно опасной оказалась инерция элегического стиля 1810–1820-х годов.
Веневитинов принадлежал к поколению поэтов, выросших на почве высокой и завершенной стиховой культуры. Элегическая система Жуковского – Батюшкова – Пушкина (речь здесь идет о раннем Пушкине) была доведена до такой степени совершенства и устойчивости, что поэзия целых десятилетий могла питаться ее формулами и – что не менее важно – преодолением этих формул. Не следует представлять себе, что первоначально оригинальные словосочетания стали традиционными от долгого употребления. Они являлись традиционными с самого начала, потому что читателю заранее было известно, какие именно слова могут принадлежать к замкнутому, отобранному лирическому словарю. Лирический язык в иносказательной форме выражал душевные состояния, отвлеченные понятия. Даже слово, употребленное в прямом значении, теряло свою предметность. Упомянутая в элегии луна (или роза, звезда, роса и т. п.) – не метафора, не метонимия, а как будто бы в самом деле луна; между тем очевидно, что слово это живет здесь только теми ассоциациями, той смысловой окраской, которую оно приобрело в элегической атмосфере. В замкнутый поэтический словарь с величайшим трудом проникали новые слова; слова же, в него допущенные, тем самым приобретали особое эстетическое качество, становились как бы сгустками поэтичности. Искушенный читатель 1820-х годов мгновенно узнавал эти поэтизмы, слова-сигналы элегического стиля, и они направляли его восприятие по Колее привычных ассоциаций.
В стихотворении «Жертвоприношение», обращаясь к жизни, Веневитинов говорит, что ей дано:
Ланиты бледностью облить
И осенить печалью младость,
Отнять покой, беспечность, радость,
Но не отымешь ты, поверь,
Любви, надежды, вдохновений!
Нет! Их спасет мой добрый гений,
И не мои они теперь.
Я посвящаю их отныне
Навек поэзии святой
И с страшной клятвой и мольбой
Кладу на жертвенник богине.
Последние четыре стиха несомненно связаны были для Веневитинова с шеллингианским пониманием искусства как высшей духовной деятельности человека. Но жертвенник богине – словосочетание из мифологического словаря поэзии начала века – направляло ассоциации читателя отнюдь не по путям немецкой романтической философии. То же, разумеется, относится и к такой поэтической фразеологии, как беспечность, радость, печаль, младость, любовь, надежда, вдохновение. Притом радость самым классическим образом рифмуется с младостью. Над этими сочетаниями иронизировал еще в 1824 году Кюхельбекер в статье «О направлении нашей поэзии…».
Стихи Веневитинова давали возможность «двойного чтения» – момент существенный для понимания его литературной судьбы. Их можно было прочитать в элегическом ключе и в ключе «шеллингианском», в зависимости от того, насколько читатель был в курсе занимавших поэта философских идей. Школа, таким образом, предлагала установку – как нужно читать принадлежащего к ней поэта, предлагала ключ к его творчеству. Но, разумеется, любомудры не могли бы по-своему прочитать поэта, если бы его текст не давал для этого оснований, если бы Веневитинов не внес некие принципиальные изменения в доставшийся ему по наследству лирический стиль. Стихотворение, которое в отдельности могло бы быть воспринято как обычная элегия, в контексте поэзии Веневитинова звучало уже иначе. Новый образ поэта скреплял и приводил в движение его поэтический мир.
В лирике авторское сознание может облечься личными чертами (лирический герой), но это не обязательно. Формы выражения авторского сознания многообразны. Жанровой лирике присущи заранее заданные и прикрепленные к жанру образы поэта: одический песнопевец, элегический мечтатель, «эпикуреец, ленивый мудрец» дружеских посланий и т. д. Позднее романтическая лирика создаст лирического героя, наделенного единством личности и личной судьбы (Полежаев, Лермонтов), выражающей историческую судьбу поколения.
На более раннем этапе, у Жуковского в первую очередь, встречаем образ поэта, не прикрепленный к жанру, но в то же время еще лишенный лермонтовски резкой личной характеристики. Образ этот воплощает общие черты данного человеческого типа. По этому именно принципу строится и образ вдохновенного поэта, организующий всю лирику Веневитинова. Это не столько лирический герой, сколько программный поэт романтизма, отразивший шеллингианское понимание поэзии как высшей формы познания и примирения противоположностей, понимание гения как высшей творящей силы. Усилиями друзей и единомышленников Веневитинова лирический герой его поэзии возник посмертно. Читатели знакомились с творчеством Веневитинова по сборнику 1829 года. В статье, предпосланной этому сборнику, друзья Веневитинова создали полубиографический, полулитературный образ прекрасного и вдохновенного юноши, погибшего на двадцать втором году жизни; в то же время это и образ нового романтического поэта[29]29
В том же духе писали о Веневитинове Хомяков в статье, напечатанной в журнале Раича «Галатея» (1829, ч. 2), и Иван Киреевский в «Обозрении русской словесности за 1829 год» (см.: И. В. Киреевский, Полное собрание сочинений, т. 2, М., 1911, с. 26–27).
[Закрыть]. Статья как бы врастает в состав сборника, подсказывая читателю определенное восприятие всего лирического цикла.
В творчестве двух других поэтов-любомудров – Шевырева и Хомякова – образ поэта не подвергался биографическому истолкованию; отсюда абстрактный и программный характер этого образа. Деятельность Шевырева-поэта падает в основном на вторую половину 1820-х годов.
Если Веневитинов растворяет философскую тему в элегической, то Шевырев, напротив того, прямо, подчеркнуто выступает как поэт философской мысли. Характерны самые заглавия его стихотворений: «Мудрость», «Мысль». Последнее посвящено теме творческого бессмертия, к которой Шевырев возвращался неоднократно. Одно из лучших его стихотворений «Сон» непосредственно связано с учением Шеллинга о двойственности, противоположности сил природы (соотношение этих противоположностей Шеллинг называет полярностью природы).
Интересы молодого Шевырева не ограничены шеллингианской натурфилософией и эстетикой. В своих работах 1830-х годов он не прошел мимо того увлечения проблемами истории, под знаком которого, начиная с 1820-х годов, складывается умственная жизнь русской дворянской интеллигенции. Исторические интересы Шевырева отразились и в его поэзии. Характерно в этом плане стихотворение 1829 года «Петроград», некоторые мотивы которого Пушкин впоследствии использовал во вступлении к «Медному всаднику». Для Шевырева 1820-х годов Петр – еще великий реформатор, открывший России дорогу к могуществу и просвещению. Итальянский цикл Шевырева 1830–1831 годов посвящен главным образом историческим судьбам Рима.
На рубеже 1830-х годов Шевырев еще далек от позднейших своих реакционных позиций в национальном вопросе, но постепенно у него начинает складываться концепция особого пути России, ее противопоставленности западному миру. Стихотворение «К непригожей матери» уже предсказывает будущие настроения Шевырева.
Шевырев считал себя поэтом мысли. Философские, политические, исторические идеи, действительно, громко заявляют о себе в его стихах. Но удалось ли Шевыреву решить не решенную Веневитиновым задачу создания нового стиля философской лирики? Для Шевырева этот вопрос особенно важен, поскольку он как теоретик был убежден, что новая философская мысль не осуществится в стихе без нового словоупотребления; и Шевырев упорно боролся с «гладким» элегическим стихом. К этой теме Шевырев неоднократно возвращается в своих критических статьях и в дружеских письмах. «Ох уж эти мне гладкие стихи, – пишет он А. В. Веневитинову, – о которых только что и говорят наши утюжники! Да их эмблема утюг, а не лира!»[30]30
Цит. по кн.: Н. Барсуков, Жизнь и труды М. П. Погодина, т. 3, СПб., 1890, с. 76.
[Закрыть].
Шевырев охотно подчеркивал жесткость, шероховатость собственных стихов, видя в этом залог их глубины и силы. За Шевыревым прочно установилась репутация не всегда удачливого, но смелого экспериментатора. На деле, однако, традиционные формы играют в его творчестве гораздо большую роль, чем это обычно считалось. В поэзии Шевырева нетрудно обнаружить знакомые стили 1820-х годов. Здесь и аллегории («Лилия и Роза», «Звуки»), и послания, и произведения, явно восходящие к балладе Жуковского и думам Рылеева (например, «Каин»). В стихотворении «Преображение» Шевырев сохраняет не только любимую Жуковским восьмистрочную хореическую строфу (четырехстопный хорей), но и смысловой строй Жуковского. Это понятно: Жуковский с его порывами в таинственное и бесконечное указывал путь идеализму любомудров.
Подобные стихи очень далеки от той корявости и шероховатости, которые Шевырев проповедовал теоретически. Но и в своих философских стихах («Я есмь», «Сила духа», «Глагол природы», «Мысль», «Мудрость», «Сон», «Два духа» и др.) Шевырев в сущности не был экспериментатором. Архаическая лексика, ораторская интонация, мысль программная и отвлеченная, воплощаемая непрерывной цепью словесных образов, густо метафорических и в то же время рассудочных, – все это характерные черты одического стиля, современного Шевыреву (его, конечно, не следует отождествлять с одой XVIII века).
Шевырев, впрочем, иногда действительно отрывался от существующих литературных традиций; но только в особых случаях – в порядке специального эксперимента. Судьба подобных опытов Шевырева в высшей степени поучительна. Иногда он открывает свой стих самым резким прозаизмам, любому словесному сырью, не подвергшемуся эстетической обработке.
Так, например, в стихотворении 1829 года «В альбом»:
Служитель муз и ваш покорный,
Я тем ваш пол не оскорблю,
Коль сердце девушки сравню
С ее таинственной уборной;
Всё в ней блистает чистотой,
И вкус, и беспорядок дружны.
Всегда заботливой рукой
Сметают пыль и сор ненужный, —
Так выметаете и вы
Из кабинета чувств душевных
Пыль впечатлений ежедневных
И мусор ветреной молвы…
Это стихотворение привело в негодование престарелого И. И. Дмитриева, который в частном письме заметил по поводу слова мусор: «Должно признаться, что это слово есть совершенное благоприобретение нынешних молодых поэтов. Я даже не слыхал об нем до тех пор, пока на старости не купил дома»[31]31
«Старина и новизна», кн. 12, М., 1907, с. 331.
[Закрыть].
Нужно было построить новую поэтическую систему на основе нового, реалистического восприятия мира (и это сделал Пушкин), для того чтобы прозаизмы, то есть любые слова – знаки явлений бесконечно многообразной действительности, – стали по-новому поэтическими словами, носителями мысли и чувства. Вне этой глубокой смысловой перестройки прозаизмы, внезапно вторгшиеся в лирический текст, вольно или невольно производили комическое, пародийное впечатление. Стихотворением «В альбом» Шевырев широко открывал дорогу знаменитой безвкусице Бенедиктова. Бенедиктовщину до Бенедиктова представляет собой и стихотворение Шевырева «Очи»:
Видал ли очи львицы гладной,
Когда идет она на брань…
Здесь комическое впечатление производит несоизмеримость сопоставляемого: нагромождение грандиозных и «ужасных» гипербол и – раздраженная женщина. В том же стихотворении пародийно звучит «химическая» метафора:
Из всех огней и всех отрав
Огня тех взоров не составишь
И лишь безумно обесславишь
Наук всеведущий устав.
Конечно, подобными опытами Шевырев попирал законы «гладкого» стиха и традиционные нормы существующих стилей. Но ясно, что новый стиль, новое поэтическое видение нельзя было создать подобными приемами. Шевырев сам к ним не относился всерьез и не пытался, подобно Бенедиктову, возвести их в систему.
В 1830–1831 годах Шевырев предпринял эксперимент другого рода – его он рассматривал как программный для поэзии мысли. Речь идет о переводе седьмой песни «Освобожденного Иерусалима» Тассо. Этот перевод Шевырева был напечатан в 1831 году в журнале «Телескоп» вместе с «Рассуждением о возможности ввести италианскую октаву в русское стихосложение». В «Рассуждении» речь шла о коренной реформе русской метрики, реформе, направленной против ложной гармонии, «гладкости». Перевод должен был служить практическим образцом реформированного стиха. Затея, разумеется, не удалась. Октавы Шевырева написаны в основном пятистопным ямбом, а отдельные умышленно введенные неямбические строки вообще выпадают из ритмического строя этих октав и в качестве ритмической единицы не воспринимаются. До нас дошли письма ближайших друзей Шевырева, М. Погодина и Алексея Веневитинова (брат поэта), в которых они именно в этом плане критикуют перевод Шевырева. Погодин призывает его, «поупражнявшись еще в переводе», добиться того, чтобы все стихи были «сходны между собой»[32]32
См.: С. П. Шевырев, Стихотворения, «Б-ка поэта» (Б. с.), Л., 1939, с. XXX.
[Закрыть].
Несмотря на замечания единомышленников, Шевырев в 1835 году перепечатал свой перевод в «Московском наблюдателе», присовокупив к нему теоретическое предисловие, в котором он прямо признал стих школы Батюшкова – Жуковского непригодным для выражения запросов современной мысли: «Я предчувствовал необходимость переворота в нашем стихотворном языке; мне думалось, что сильные, огромные произведения музы не могут у нас явиться в таких тесных, скудных формах языка; что нам нужен больший простор для новых подвигов»[33]33
«Московский наблюдатель», 1835, № 3, с. 7.
[Закрыть].
Перевод «Освобожденного Иерусалима» должен был реформировать не только русское стихосложение, но и стихотворный язык. Переворот этот Шевырев пытался совершить, непосредственно перенося в русский стих образы, словосочетания классической итальянской поэзии. На точности своего перевода Шевырев в предисловии всячески настаивает: «Что касается до близости моей копии, я могу за нее поручиться… Особенно трудно было мне передавать сражения Тасса со всеми тонкими подробностями описания. Я переносил их прежде в свое воображение – и через него в русские слова. У Тасса все очевидно: такова кисть юга. Списывать бой Танкреда с Рамбальдом и Аргантом русскою кистию мне было большим трудом и наслаждением».
Читатель, однако, никак не мог разделить это наслаждение:
Свистну́ла тетива – и, отрешившись,
Летит, жужжа, крылатая стрела:
Ударив там, где пряжки, соцепившись,
Стянули пояс, их поразвела
И, в латы вшед и чуть окровянившись
Раздранной кожей, дале не пошла:
Того хранитель горний не позволил
И злой удар ослабнуть приневолил.
Получалась какофония, а между тем Шевырев был поэтом вполне профессиональным и даровитым. Здесь мы сталкиваемся с явлением, имеющим существенное теоретическое значение для понимания историко-литературных процессов. В поэзии невозможна прямая, непосредственная пересадка иноязычного словесного образа; возможно только его освоение уже выработавшейся традицией национального поэтического языка. В экспериментальном переводе «Освобожденного Иерусалима» Шевырев попытался вырваться из русских стилистических традиций своего времени. Попытка окончилась стилистическим распадом. И в этом распаде и просторечие, и архаические обороты, напоминавшие наиболее беспомощные образцы эпической поэзии русского классицизма, приобрели комическую окраску.
Одновременно с переводом Шевырев написал автоэпиграмму – самоосуждение не без самолюбования:
Рифмач, стихом российским недовольный,
Затеял в нем лихой переворот:
Стал стих ломать он в дерзости крамольной.
Всем рифмам дал бесчиннейший развод.
Ямб и хорей пустил бродить по вольной,
И всех грехов какой же вышел плод:
«Дождь с воплем, ветром, громом согласился,
И страшный мир гармоньей оглушился!»[34]34
Две последние строки – заключительные стихи 7-й песни шевыревского перевода «Освобожденного Иерусалима».
[Закрыть].
Веневитинов и Шевырев пошли разными путями; ни тому, ни другому не хватило творческой силы, чтобы найти новый поэтический язык для новой философской мысли. Третьим поэтом, выдвинутым группой «Московского вестника», был Хомяков. Веневитинов умер в 1827 году, творчество Шевырева-поэта актуально только до начала 1830-х годов. Хомяков продолжает писать стихи в 1840-х и 1850-х годах, когда он был уже одним из идейных вождей и вдохновителей славянофильства. Первый период творчества Хомякова отражает романтические, главным образом шеллингианские, увлечения любомудров; во втором периоде поэзия Хомякова, как и его публицистика, становится по преимуществу средством пропаганды славянофильских идей. Впрочем, эти периоды идейно друг другу не противостоят, поскольку именно шеллингианство являлось философским источником учения славянофилов.
У раннего Хомякова встречаются изредка стихи в элегическом или песенном роде. Но типическим для Хомякова (как и для Шевырева) является небольшое философское стихотворение, ориентирующееся на одический стиль – тяготение к архаизмам, ораторская интонация, обилие метафор, облекающих отвлеченную мысль. В отличие от Шевырева, Хомяков не был экспериментатором и отнюдь не стремился совершить переворот в области стихотворного языка.
Образ поэта организует творчество Веневитинова, сообщает ему идейное единство. Но наибольшее число стихотворных высказываний любомудра о романтическом поэте принадлежит Хомякову («Поэт», «Отзыв одной даме», «Вдохновение» и др.). Именно Хомяков наиболее отчетливо выразил основы шеллингианской эстетики: искусство – это воплощение бесконечного в конечном; самая вселенная – художественное произведение бога; поэт – провидец, носитель высшего познания и откровения, гений, творящий новые миры. Эта концепция в той или иной мере близка большей части молодых московских поэтов и критиков, примыкавших к кружку Раича, объединившихся впоследствии вокруг журнала «Московский вестник».
4
Поэт в стихах любомудров был не столько лирическим героем, образом романтической личности, сколько выражением определенного отношения к искусству, к природе, к любви и другим основным для этого круга философско-поэтическим проблемам. И это не случайно. При всем своем романтическом идеализме любомудры были все же людьми 1820-х годов, еще чуждыми крайностям индивидуализма. После крушения декабризма и политических чаяний передового дворянства личность, как бы предоставленная себе самой, начинает разрастаться. Самоуглубление, самоанализ – неотъемлемые черты духовной жизни того романтического поколения, которое пришло вслед за любомудрами. А наряду с этим – невозможность примириться с существующим политическим укладом. Противоречия русского общественного сознания 1830-х годов питали умственную жизнь знаменитых кружков этой эпохи.
В «Очерках гоголевского периода русской литературы» Чернышевский писал о том, что разделяло и что сближало между собой два основных кружка этого периода: кружок Герцена – Огарева и кружок Станкевича, в который входили Белинский, Бакунин, Боткин. «Деятели молодого поколения в Москве были разделены на два кружка, с двумя различными направлениями: в одном господствовала Гегелева философия, в другом – занятия современными вопросами исторической жизни. Много было пунктов, в которых два эти направления могли сталкиваться враждебно; но под видимою противоположностью таилось существенное тождество стремлений…»[35]35
Н. Г. Чернышевский, Полное собрание сочинений, т. 3, М., 1947, с. 216.
[Закрыть].
В 1830-х годах философско-романтическое направление Особенно отчетливо выражено кружком Н. В. Станкевича. В центре внимания любомудров – отчасти натурфилософия, а в особенности эстетика, романтическая философия искусства. В кружке Станкевича центр перемещается в сторону вопроса о назначении человека. Не эстетика, а этика становится во главу угла.
Из участников кружка четверо были поэтами – Станкевич, В. И. Красов, И. П. Клюшников и совсем еще юный Константин Аксаков. Наименее профессиональный из поэтов своего круга, Станкевич – наиболее философский из них. В его стихах мы встречаем и тему поэта-пророка, и тему слияния с «абсолютным» и «бесконечным», и столь характерное для романтического дуализма противопоставление любви «земной» и любви «небесной». Станкевич в самом начале 1830-х годов создает лирически-драматические «фантазии» («Избранный», «Ночные духи»). Жанр этот, сложившийся под влиянием второй части «Фауста», шекспировских «Цимбелина» и «Сна в летнюю ночь», в 1830-х годах станет модным. Особенно усердно будет подвизаться на этом поприще один из столпов вульгарного романтизма – А. Тимофеев.








