355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Зив » Вам доверяются люди » Текст книги (страница 24)
Вам доверяются люди
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 11:30

Текст книги "Вам доверяются люди"


Автор книги: Ольга Зив


Соавторы: Вильям Гиллер
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)

Ящик был заперт маленьким висячим замком. Львовский достал из письменного стола ключ, торжественно повернул его в замочке. Валентина Кирилловна знала, что будет дальше: сейчас откинется крышка, и дети увидят эти пятиэтажные аккуратные деревянные ячейки, выстланные ватой. В каждой ячейке осколок, завернутый в мягкую маслянистую бумагу. Ячейки пронумерованы. На внутренней стороне крышки, в специальном холщовом кармане, толстая тетрадь. В ней, под номерами, повторяющими номера ячеек, скупые записи, сделанные Матвеем. Фамилия, имя человека, из тела которого осколок извлечен, название пункта, где стоял госпиталь, дата, И еще графа – примечания. В примечаниях – самое главное, по мнению Валентины Кирилловны: жив, погиб, судьба неизвестна. А если жив, то где находится сейчас, что делает…

Валентина Кирилловна лежит тихо, прикрыв глаза. Она очень устала сегодня. Но это радостная усталость. Все-таки удивительный человек Матвейка! И как долго живет в человеке мальчишество… Разве не мальчишество – это стремление во что бы то ни стало сделать сюрприз, удивить и потом еще притворяться, что ничего не знает! Но сегодня он даже несколько переиграл. Еще бы немного – и вся радость от подарка пропала! Чудак Матвей, честное слово, чудак!

– …Вот этот осколочек, Кирюша, – слышит она вдруг надтреснутый утомленный голос Матвея Анисимовича, – отдал мне твой отец. Это было под Вязьмой. Сергей Митрофанович только-только прибыл к нам…

Чернущие глаза Киры не мигая смотрят в лицо дяди Мати. Губы полуоткрыты, поблескивает полоска мелких, ровных зубов. У этой девочки богатое воображение, она не только слушает, она видит то, что ей рассказывают! Интересная девочка, впечатлительная и, наверно, опрометчивая. А мальчик – на перепутье, Матвей кое-что рассказывал. Это он хорошо придумал – познакомить их. Если они подружатся, обоим будет лучше…

– А маму мою вы никогда не видели? – вдруг спрашивает Кира.

– Нет, никогда, – быстро отвечает Львовский.

– Странно… – Кира задумчиво смотрит куда-то вдаль. – Всю войну работали с папой, а маму так и не знали.

– Ничего странного, – вмешивается Валентина Кирилловна. – Вот мы с Матвеем даже друг о друге ничего не знали до самого конца войны. Война – время страшных разлук…

– Да, – кивает Кира, – да… я понимаю.

Она вдруг вскакивает и бежит к двери.

– Кира, куда ты? – удивленно спрашивает Львовский.

– Сейчас, сейчас, одну секундочку, дядя Матя… Только ничего не рассказывайте!

Она выбегает в коридор и действительно через секунду возвращается. В руках у нее ветка сирени.

– От тети Юли, – застенчиво говорит Кира и протягивает сирень Валентине Кирилловне.

Та молча смотрит на чистую, тяжелую, бархатистую кисть, Потом лицо ее снова освещается робкой и нежной улыбкой.

– Какой у меня сегодня удивительный день! Только надо сразу же поставить ее в воду. Матюша, будь добрый… – А когда он выходит из комнаты, тихо добавляет: – Кира, знаешь, ты сейчас чем-то похожа на тетю Юлю. И это делает тебе честь.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

Праздники у всех прошли по-разному.

Рыбаш и Марлена первого дежурили – так вышло по графику. И с улыбкой вспоминали свое предпраздничное дежурство в новогоднюю ночь. На этот раз все шло гладко. Марлена, наученная новогодним опытом, без намеков и напоминаний произвела конфискацию горячительных напитков (конечно, и теперь нашлись среди ее язвенников, печеночников и гипертоников такие, которые считали, что не «отметить» праздник нельзя); Рыбаш вместе с Григорьяном оперировал тех, кого доставила скорая помощь, но ни сложных, ни трагических случаев не было. Григорьян дежурил в приемном отделении, Рыбаш был старшим по хирургической бригаде. Со своей обычной страстной жестикуляцией Григорьян успел рассказать, что теперь самые трудные операции во второй хирургии легли на плечи Гонтаря, что Наумчик молодец, справляется, но осунулся, плохо выглядит и недавно даже пожаловался на усталость. А Окунь, который по-прежнему оставляет себе только аппендициты, прочел по этому поводу Наумчику целую лекцию: в его возрасте, дескать, он, Окунь, даже слова «усталость» не знал.

– Конечно, нэ знал, – насмешливо сверкая глазами, объяснил Григорьян, – поскольку очэнь сэбя любит, утомляться всю жизнь избэгает!

– Ну-ну, Арутюнчик, – остановил своего помощника Рыбаш, – не надо злословить. Вы же мужчина!

– Я нэ злословлю, я критикую.

Часов в шесть вечера в больницу неожиданно пришел Львовский. У него был озабоченный вид. Даже Рыбаш, не отличавшийся особой чуткостью, подумал, что Матвей Анисимович чем-то сильно встревожен.

– Случилось что-нибудь?

– Нет, так, пошел пройтись по улицам и заглянул…

Рыбаш сочувственно подумал: «Плохо же у тебя, брат, дома, если в такой день притопал в больницу», – и, не зная, что сказать, протянул Матвею Анисимовичу свою надорванную с угла пачку «Беломора». Спасительная штука папироса! Оба покурили вместе, и Рыбашу показалось, что у Львовского на душе полегчало. Во всяком случае, тот с некоторым оживлением рассказал о военном параде на Красной площади.

– Знаете, Андрей Захарович, ненавижу все, что относится к войне. Ничего не забыл, ничего не простил. Но сегодня, когда смотрел нашу технику, восхищался.

– У вас что, пропуск был? – удивился Рыбаш.

– Какой пропуск! По телевизору.

– А говорят, по телевизору даже лучше: ничего не пропустишь, сидишь в теплой комнате, ноги не устают…

– Да! – Львовский опять помрачнел и вдруг, без всякого перехода, спросил: – Слушайте, Андрей Захарович, вы не богаты?

– Богат? Чем?

– Деньгами, конечно.

– Рублей тридцать при себе есть. Хватит?

Львовский вздохнул:

– Нет, голубчик, мне много надо. Хорошо бы тысячу, ну, на крайний случай – восемьсот.

Рыбаш смутился: у него никогда не было запасов, а со времени женитьбы он вообще все деньги отдавал Марлене, беспечно предоставляя ей самой выкручиваться из всяческих житейских забот. «Мне ничего не надо, – великодушно объяснил он вначале, – только не забывай, что старикам моим уменьшать доплату к пенсии нельзя. Как давал двести пятьдесят, так и дальше будем давать. Согласна?» – «Конечно, конечно, даже прибавить надо бы!» – поспешно ответила Марлена, и искренне огорчалась, что с прибавкой ничего не выходило: зарплату они оба получали довольно скромную, а стоимость комнаты, хоть и «божеская», как выразилась когда-то Милочка Фельзе, съедала изрядную часть их заработка. Все это Рыбаш изложил Львовскому.

– Понятно. Да я и не рассчитывал, что у вас есть. Откуда? – Львовский словно размышлял вслух. – А у кого из наших могут быть деньги?

Рыбаш выпятил губы, пожал плечами. В самом деле – у кого?.. Он вспомнил Окуня, удивлявшегося, что «такой хороший хирург, как Андрей Захарович, живет и даже вздумал жениться без всякого жирового запасца». У него-то самого наверняка отложены денежки на черный день. Только занимать у этого фрукта не больно приятно. Впрочем, Львовский с Окунем, кажется, ни по какому поводу не сталкивался.

– Егор Иванович? – вопросительно сказал Рыбаш.

– М-да, – промычал Львовский. – Это уж у Мезенцева легче попросить.

Рыбаш обрадованно подтвердил:

– А пожалуй, у Фэфэ есть. И он, по-моему, не жадный.

– Не жадный, – согласился Львовский, – только безразличный.

– Ну, знаете, если так разбираться, у кого занимаешь…

– Ох, тут-то и надо разбираться… – Матвей Анисимович встал, щелкнул своим портсигаром с лошадиной мордой, угостил папиросой Рыбаша, закурил сам и мельком спросил: – Кабинет Мезенцева не заперт? Хочу позвонить по телефону…

Он начал с Лозняковой и Задорожного. Их номер был свободен, но никто на звонок не подходил. Вешая трубку, Львовский вспомнил, что Кира вчера говорила ему, что они все втроем – папа, тетя Юля и она – уедут после парада за город, на дачу к папиным друзьям, и останутся там до третьего числа. «Я сперва не хотела ехать, а теперь очень хочу!» – объясняла она и значительно поглядывала на Матвея Анисимовича.

Так. Значит, Лознякова и Задорожный уехали. Степняк?.. Львовский позвонил Илье Васильевичу. Тот с огорчением ответил, что Надя три дня назад купила ему совершенно ненужный импортный костюм, а себе – какое-то пальто, и они сидят без копейки.

– Илья, а ты не мог бы… ну, аванс мне, что ли, дать? Или вперед за отпуск выплатить?

– Сейчас – никак нельзя, – сказал Степняк. – Понимаешь, только что этот акт ревизоров Госконтроля, и Бондаренко мечтает, как бы меня прищучить. А я с ней драку затеял… Да что у тебя стряслось?

– Беда, – коротко ответил Львовский.

– С Валентиной Кирилловной?

– Нет, другое… Ну ладно, Илья, нельзя так нельзя. Передай привет Надежде Петровне.

Глядя в окно, Львовский несколько минут молча думал о том, что – ничего не поделаешь! – придется обращаться к Мезенцеву.

Тот сразу снял трубку.

– Матвей Анисимович?.. Благодарю, что вспомнили… Как празднуете?

Львовского обдало жаром: Фэфэ принял его звонок за первомайское поздравление… После этого было еще труднее перейти к просьбе о деньгах. Все-таки, запинаясь и ненавидя самого себя, он кое-как изложил дело и даже, сгорая от стыда, добавил:

– Крайняя необходимость… жена…

После секундной паузы Мезенцев, как всегда непринужденно и учтиво, ответил:

– Матвей Анисимович, я вам откровенно скажу. Если бы не предстоящая поездка, с удовольствием выручил бы. Но, понимаете, больших накоплений у меня нет, а ехать советскому ученому за границу надо в приличном виде. Приходится заново экипироваться. Да и с собой, конечно, нужны деньги. Так что и рад бы услужить, но…

– Да, да, конечно… Не подумал… извините, – забормотал Львовский и еле выдавил: – Всего хорошего!

Он закрыл лицо руками и несколько минут сидел неподвижно, поставив локти на стол того самого Мезенцева, который только что отказал ему так спокойно и равнодушно. «Я же знал, знал…» – мысленно повторял Львовский, мучаясь пережитым унижением. Потом, немного успокоясь и уговаривая себя, что в общем Фэфэ по-своему прав, он отнял от лица руки. Что же все-таки делать? Неужели звонить Окуню?

«А ведь так легко рассуждал, что душу продал бы любому черту-дьяволу за этот телевизор, – насмехаясь над самим собой, размышлял Матвей Анисимович. – Чем Окунь хуже черта? Для Фауста сделка с Мефистофелем тоже наверняка была достаточно омерзительной…»

На столе Мезенцева, под стеклом лежал отпечатанный список телефонов райздрава и врачей больницы. «Окунь, Егор Иванович… И-1…» Львовский набрал номер.

– Ал-ло-о? – жеманно сказал женский голос.

– Можно Егора Ивановича?

– Кто спрашивает?

«Ого, как поставлено!» – подумал Львовский и назвался. Слышно было, как жеманный женский голос повторяет: «Сказали – Львовский! Ну да, Львовский…» – и вслед за тем в трубке зазвучал жирный басок Окуня:

– Матвей Анисимович?! Чему обязан?

Львовский, мысленно твердя себе: «Держись, Фауст!», ровным голосом сказал:

– Я позволил себе побеспокоить вас, Егор Иванович, в силу исключительных обстоятельств… Не можете ли вы срочно выручить меня деньгами?

– Деньгами? – изумленно переспросил Окунь.

– Именно деньгами, – Львовский стиснул трубку, – и даже немалыми. Я, конечно, дам вам расписку, если хотите – нотариальную… Словом, мне необходимо послезавтра утром иметь тысячу рублей.

– Тысячу? – Окунь явно раздумывал.

– Да.

– Гм… А… надолго?

Стараясь не изменить деловито-бесстрастному тону, Львовский сказал:

– На полтора месяца. До пятнадцатого июня.

Он не рассчитывал заранее, за какой срок сумеет отдать деньги, но сейчас мгновенно прикинул: «Буду дежурить за всех, кто пожелает. За полтора месяца наберу».

Окунь, однако, успел принять решение:

– Матвей Анисимович, дорогуша, на полтора месяца – никак! Верьте совести – никак!

– А на сколько? – Львовский еще крепче сжал трубку.

– Да не устроит вас, голубчик, не устроит… Жена должна не позднее пятого ехать за дачу платить… Знаете этих проклятых частников? – в баске Окуня зазвенело благородное негодование. – Требуют при найме минимум половину. А ведь у нас детишки, без дачи нельзя… До пятого мог бы, а больше – никак. Устраивает?

– Нет, не устраивает, – еле владея собой, ответил Львовский. – Извините. До свидания.

Итак, продажа души не состоялась. Очевидно, надо ждать возвращения Лозняковой. Третьего она выйдет на работу в девять утра. Сразу же попросить и, если у нее есть, звонить Расторгуеву: «Дежурю, смогу привезти только завтра…» Это ничего, один день – ничего. Еще один день!

Ну а если у Лозняковой нет, тогда что? Как тогда? Отвезти тысячу двести и сказать, что остальные – через неделю?

Львовский грохнул кулаком по столу. Задребезжала металлическая крышка на чернильнице. Профессорская чернильница! А он, конечно, ни разу не пользовался ею. Он пишет только вечными ручками, у него паркер с золотым пером, две китайские – черная и серая; да и кто нынче употребляет эти вставочки с перышком? Даже у первоклассников «самописки». Но по учрежденческой смете положены чернильные приборы, тяжелые, неудобные, дорогие. И летят на них государственные денежки…

Деньги, деньги! Где взять эту окаянную тысячу?!

Львовский вышел из кабинета Мезенцева, и, мечтая не попадаться никому на глаза, тихо пошел к выходу. У лифта он налетел на Рыбаша.

– Ну, дозвонились? – спросил тот.

– Дозвонился.

Вид у Львовского был не только озабоченный, а просто скверный.

– Я уж хотел для вас у тестя взять, – сказал Рыбаш, – да ни его, ни тещи нет в Москве. В Крыму, – они всегда весной в Крым ездят… Такая незадача.

– Да, – сказал Львовский и слабо улыбнулся. – А вы, оказывается, хороший товарищ.

Он пожал ошеломленному Рыбашу руку и зашагал к лестнице.

Третьего утром он пришел в больницу минут за пятнадцать до срока и, раздевшись, стал поджидать Юлию Даниловну. В окошке справочного бюро уже мелькала бело-розовая Раечка: ее рабочий день начинался в восемь, чтобы родственники больных могли наводить справки с самого раннего утра. В вестибюле было пустынно и прохладно. На желтых и красных плитках пола, отмытых до неправдоподобного блеска, лежали солнечные квадраты. Солнце косыми потоками лилось сквозь высокие окна, к в этих дрожащих золотых потоках рябили, как живые, еле видимые пылинки.

Львовский, не спуская глаз с входной двери, увидел, как Наумчик в одном костюме, с перекинутым через руку плащом, едва появившись в вестибюле, двинулся к окошку Раечки. «Неглупый парень. Что он в ней нашел?» – подумал Матвей Анисимович.

Рая со злым, надутым лицом глядела на Гонтаря.

– В-все еще с-сердитесь, Раечка? – спросил тот. – Ч-честное с-слово, зря. Я н-не умею ходить в гости к чужим людям, и я плохо т-танцую. Н-не з-зная ваших д-друзей…

– Узнали бы! – резко сказала Рая.

Она добавила что-то еще, но Львовский не расслышал – в дверях появилась Лознякова. Он кинулся ей навстречу:

– Юлия Даниловна, у вас есть тысяча рублей?

– Какая тысяча? – изумленно спросила она. – Во-первых, здравствуйте.

– Здравствуйте, здравствуйте! – Львовский не мог сдержать нетерпения. – Юлия Даниловна, все объясню потом. Есть тысяча рублей?

– Нету, – грустно сказала Лознякова. – Если бы три дня назад… Сергей купил у приятеля моторку и вчера отдал все деньги. Он с ума сходит от моторных лодок!

– Так… – Львовский не побледнел, а как-то посерел сразу. – Ну, значит, нет.

– Очень нужно?! – Лознякова испытующе взглянула на Матвея Анисимовича. – Какой-нибудь заграничный препарат для Валентины Кирилловны? Скажите – какой, я, может быть, достану…

– Нет, нет, совсем другое, – он помотал головой. – Ладно, Юлечка Даниловна, перестаньте об этом думать. Я как-нибудь устроюсь.

Лознякова встревоженно смотрела на него.

– Мне не хотелось бы допытываться, но, если это очень важно, Сергей продаст лодку. Наверно, дней за пять найдется охотник…

Львовский решительно сказал:

– И думать не смейте! Еще лодку из-за меня продавать! – Он взглянул на часы. – Пора наверх…

Они вместе подошли к лифту. Лознякова вдруг нежно и радостно улыбнулась:

– Матвей Анисимович, а ведь вы Кирюшку просто подменили!

– Не я, не я, – Львовский силился ответить улыбкой. – Лучше скажите, сирень еще стоит?

– Ох, – засмеялась Лознякова, – стоит! И та-ак пахнет… В общем, видите, на каждого из нас находятся свои борзые щенки.

– Какие борзые? – не сообразил Львовский.

– Ну, помните: не деньгами, так борзыми щенками.

Матвей Анисимович внутренне содрогнулся:

– Да, вы правы. На каждого.

2

Крутых, сдававший Львовскому суточное дежурство, как всегда докладывал скупо. Напоследок сказал:

– В девятой палате подкидыш.

– Что значит – подкидыш?

– Больная Фомичева. Привезли с острым аппендицитом. Оперировал Окунь с дежурным стажером. Положил к нам.

– Почему к нам?

– Сказал – у него в отделении мест нет.

– А почему оперировал не с вами?

– Я в приемном отделении вправлял вывих. Привели на десять минут раньше.

– Как это – привели?

– Ну, пьяный. Вывих локтя. Его привели соседи. Мы сделали рентген, я вправил и послал домой.

– Одного?

– Нет, его ждали. С этим пьяным все в порядке. А у Фомичевой плохое самочувствие.

– Боли?

– Слабость. Рвота. Головокружение.

– Когда делали операцию?

– Вчера. В двадцать два пятнадцать.

– Егор Иванович приходил к ней?

– Нет, не приходил.

Львовский отвел глаза. Обычные фокусы Окуня! Уж если сделает ночью сам операцию, обязательно подложит в первое отделение. Так спокойнее: случись осложнение – отвечать будет первая хирургия.

– Ладно, я сейчас посмотрю ее. Фомичева? Девятая палата?

– Да. Мне остаться?

– Зачем же? Ступайте отдыхать.

Отпустив Крутых, Львовский сел за стол, раскрыл журнал операций и, не читая сделанных за два праздничных дня записей, тупо уставился в чистую страницу. Мезенцев, конечно, сегодня не приедет. Рыбаш, наверное, уже в палатах, у тех, кого сам оперировал. У него никогда не хватает терпения дождаться обхода – непременно забежит спросить: «Как спали?.. Плохо?.. Ну-ка, что скажут соседи: небось так храпел, что стены дрожали?.. Нет, не храпел? Ну ладно, дадим сегодня таблеточку – на всю больницу захрапите!» А во время обхода снова остановится у койки, и даже присядет: «Сестра, почему товарищ плохо спал?.. Боли? Что же вы сделали?.. Так, ясно. Правильно». И опять к больному: «Ну, дружище, она не виновата. Хотел ей выговор влепить – не за что. Или все-таки есть за что?» Больные очень ценят и грубоватую шутливость Рыбаша и его разговоры, хотя вопросы он задает быстро, словно мимоходом, в выражениях не стесняется, может и съязвить ненароком. А Мезенцеву отвечали коротко, осторожно, хотя тот был неизменно вежлив и внимателен. Стеснялись? Чувствовали спрятанное за корректной вежливостью равнодушие? Скорее последнее.

Но что же он сам-то сидит, думает о всякой ерунде, когда пора начинать обход? Не забыть бы об этой Фомичевой из девятой палаты. Слабость, рвота – еще не страшно: организм бунтует против хирургического вмешательства. А почему головокружение?

«Ну, вставай же, вставай, старик, пора начинать дежурство…» Однако он продолжает сидеть за столом, все так же бессмысленно глядя на пустую страницу журнала. Что-то надо было сделать, прежде чем идти в палаты… Что-то очень неприятное… Да! Позвонить Расторгуеву.

Львовский медленно достает из внутреннего кармана листочек с кокетливыми буквами: «Кузьма Филиппович Расторгуев», медленно снимает телефонную трубку, медленно, через силу, набирает номер.

Жизнерадостный тенорок откликается мгновенно:

– Расторгуев на проводе.

– Добрый день, Кузьма Филиппович, – с усилием произносит Львовский. – Это говорит…

– Как же, как же, с добрым утречком, доктор! – перебивает тенорок. – Первомайский приветик! Работает наша штучка?

– Работает, спасибо, – еле ворочая языком, отвечает Матвей Анисимович. – Только зачем же вы такие сюрпризы устраиваете? Я ведь, кажется, не давал вам повода…

Расторгуев сыплет скороговоркой:

– Помилуйте, товарищ доктор, для хорошего человека мы всегда с огромным удовольствием… Сам выбирал, сам доставил, сам установил, никакого чужого глаза, не извольте беспокоиться…

Львовского кидает в пот и от того тона, которым говорит Расторгуев, и от смысла сказанного. А самое худшее впереди.

– Простить себе не могу, что тогда… в вестибюле… сказал про телевизор! – нечаянно вырывается у Матвея Анисимовича.

Кажется, Расторгуев не только озадачен, но даже оскорблен:

– Отчего же это простить не можете? Разве мы поганые какие-нибудь? Мы вам, доктор, за мамашу премного благодарны, и, конечно, к празднику – самое милое дело… Хотел, можно сказать, как лучше…

Спохватившись, что со своей точки зрения Расторгуев действительно сделал ему одолжение и что он просто не в состоянии понять, почему терзается Львовский, Матвей Анисимович быстро говорит:

– Вашу любезность я очень ценю… Но, понимаете, так глупо вышло… я сейчас не при деньгах.

– Господи! – радуется Расторгуев. – Да разве я за деньги…

– Нет, нет, – в голосе Львовского появляется металл, – не может быть и речи… Сколько я вам всего должен – за телевизор, за установку, за доставку?

– По казенной цене, по казенной цене! – торжественно отвечает Расторгуев. – Ни копеечки больше…

Только тут Львовского осеняет, что за такие одолжения Расторгуев, очевидно, привык получать солидную мзду.

– Сколько я вам должен? – сухо повторяет он.

Расторгуев неохотно перечисляет:

– «Рекорд», сами знаете, тысяча семьсот пятьдесят да антенна шестьдесят – вот так.

– А доставка? А установка?

– За установку, увольте, денег не возьму, – решительно говорит Расторгуев. – А доставил на попутной машине, прямо из универмага. Так что тысяча восемьсот десять рублей – и точка.

– Кузьма Филиппович, – смущенно начинает Львовский, – я, поверьте, очень тронут вашим… бескорыстием. Беда, однако, в том, что сегодня у меня есть только тысяча двести рублей…

– О чем разговор?! – восклицает Расторгуев. – Это последнее дело. Когда сможете, тогда и рассчитаетесь. Над нами, как говорится, не каплет.

– Нет, – возражает Львовский, – давайте уж условимся. Сегодня у меня суточное дежурство. Завтра с утра я завезу вам эти тысячу двести, а остальные… ну, в течение двух недель? Согласны?

– Мы на все согласные! – весело говорит Расторгуев. – Хоть две недели, хоть два месяца, хоть два года!

Львовский обескуражен. В голосе маленького человечка, которого он так отчетливо представляет себе сейчас, немного самодовольное, но явно искреннее расположение.

– Ну что вы, что вы… – смущенно говорит Матвей Анисимович. – Скажите только, куда завезти деньги? Где вы работаете?

Расторгуев отвечает поспешно:

– Вот уж извините, доктор, но я вам домашний адресок дам. Без чужих глаз нам спокойнее.

Матвея Анисимовича опять начинает мутить. В какую грязь он залез, в какую грязь! Но, сказав «а», надо говорить «б». И он отвечает почти развязно:

– Тем лучше, тем лучше… Заодно вашу матушку посмотрю. Как она себя чувствует?

– Вашими молитвами вполне нормально, очень даже хорошее самочувствие! – убежденно восклицает Расторгуев. – Тут, знаете, участковая врачиха приходила, очень замечательно про вас отозвалась… Первосортный, сказала, шовчик, чисто профессорский!

– Ну-ну, – перебивает Львовский, – давайте адрес.

Он записывает на том же листке, где танцуют кокетливые буковки Расторгуева, улицу, номер дома, номер квартиры и, повторив, что завтра непременно заедет, вешает наконец трубку.

Фу, какая тяжесть на душе! Если бы все-таки достать сегодня эти несчастные нехватающие шестьсот – семьсот рублей! И еще не хочет брать за установку! Где же он работает, этот Кузьма Филиппович? Ясно – в торговой сети. «Попутная машина из универмага»! «Без чужих глаз нам спокойнее»!.. «Нам»! Впервые в жизни ко Львовскому обращено такое «нам». Никогда не надо было ему думать о «чужих глазах», никогда ничьи глаза не пугали его… Как мерзко! Как отвратительно!

Дверь в ординаторскую стремительно распахивается. Испуганная молоденькая сестричка кричит с порога:

– Матвей Анисимович, идите скорее! В девятой палате… Фомичевой… очень плохо!

С этой минуты и до конца операционного дня у Львовского не остается ни мгновения на мысли о себе, о Расторгуеве, о телевизоре, о чем-нибудь вообще, кроме жизни женщины, которую он увидел уже обескровленной и без сознания.

В два часа дня, когда он вместе с Рыбашом выходит из операционной, оба выглядят так, будто это их, а не Фомичеву, только что сняли с операционного стола. Молча, усталыми движениями они скидывают перчатки, маски, халаты. Молча закуривают: Рыбаш – как всегда, из надорванной с уголка пачки, Львовский – из потускневшего портсигара с лошадиной мордой. Оба опускаются на выкрашенные белой эмалевой краской табуреты.

– Могли потерять, – говорит Львовский.

– Все-таки отстояли! – откликается Рыбаш.

Тихо звякают цапки, кохеры, пеаны, которые пересчитывает операционная сестра.

Два студента-стажера, помогавшие при операции, копируя движения хирургов, тоже снимают стерильные доспехи и тоже присаживаются на табуретки. Рыбаш протягивает им свою измятую пачку «Беломора».

– Курите?

Он вытряхивает из надорванного уголка каждому по папиросе, и Львовский щелкает для них своей многоцветной, как слоеный мармелад, фронтовой зажигалкой. Эти две папиросы, предложенные Рыбашом, этот мигающий огонек зажигалки Львовского означают: «Молодцы ребята, хорошо поработали!». Студентам хочется улыбнуться во весь рот, но, полагая, что это неприлично, они деловито и сосредоточенно дымят.

Тишина.

Первый не выдерживает Рыбаш.

– Вот, молодые люди, – лекторским тоном говорит он, обращаясь к студентам, – сегодня вы имели возможность наблюдать, к чему приводит легкомысленная забывчивость хирурга! Тот, кто делал этой женщине аппендоэктомию, не соизволил произвести ревизию малого таза. В результате – упущенная внематочная беременность, разрыв фаллопиевой трубы, внутрибрюшное кровотечение и вообще все, что вы видели…

Распаляясь, Рыбаш от бесстрастного лекторского тона переходит к тону прокурорскому.

– Но скорая доставила ее с диагнозом «острый аппендицит», – робко вставляет один из студентов.

– Мало ли с каким диагнозом привозят! Скорую вызвали потому, что у Фомичевой были сильнейшие боли. Она, может быть, и дома теряла сознание, – почти кричит Рыбаш. – Врач скорой видит одно: острый живот, надо немедленно в больницу. Он же внутрь не лазил, так?

– Так, – кивают студенты.

– А у операционного стола надо не только орудовать руками, но и мозгами шевелить. Женщина молодая, жалуется на боли в животе, – значит, думай о гинекологии! Если уж полез в брюхо, смотри в оба! Все проверь! А тут, видите ли, хирург сделал красивенький косметический разрез, выволок аппендикс, чик-чик – и готово!

Он размахивает руками, показывая, как сделал «чик-чик» хирург. Перед стажерами неэтично называть фамилию врача, допустившего ошибку, хотя через пять минут они ее все равно узнают по списку дежурных. Он презрительно раздувает ноздри. Он уже вскочил с табурета, этот неугомонный Рыбаш.

Студенты тоже встают.

– Тише, товарищи! – глухо говорит Львовский. – Ошибка действительно безобразная, но криком не поможешь. Все, что было возможно, мы сделали. Согласны. Андрей Захарович?

– Мы-то сделали! – кричит Рыбаш. – Но если бы вчера этот олух…

– Андрей Захарович!

– Вы же понимаете, если бы вчера произвели ревизию, Фомичева могла бы рожать!

Именно в эту минуту входит Степняк. Он был в операционной, когда Львовский начинал операцию. Потом его вызвали. Через полчаса он прибежал снова. Операция продолжалась. Фомичевой переливали кровь. Он стоял, сжав кулаки в карманах, с лицом, как у всех хирургов, закрытым наполовину марлевой маской. Он сам видел страшные разрушения, которые были вызваны двенадцатичасовым опозданием… Если бы вчера… Если бы…

Его снова вызвали, и ему удалось вернуться только через час. Операция все продолжалась. Львовский, Рыбаш, врач-анестезиолог, операционная сестра, два студента-стажера работали с предельной быстротой, со всей мыслимой согласованностью, с ловкостью виртуозов. Бестеневая лампа, соперничая с заливавшим операционную солнцем, светила во всю мощь. Инструменты в руках хирургов казались живыми. Но операция все длилась и длилась. Степняка опять поманили сквозь стеклянную дверь. Он вышел, проклиная свои многочисленные обязанности, хотя понимал, что его присутствие ничем не может помочь ни Фомичевой, ни хирургам. Теперь он входит в четвертый раз.

Хирурги курят.

– Ну?! – спрашивает Степняк.

Львовский опережает Рыбаша. Он отвечает коротко, строго. Один из студентов поднимается, уступая Степняку табуретку. Тот отрицательно качает головой и говорит негромко:

– Муж ее звонил, сейчас приедет… Я объяснил, что оказалось необходимым делать вторую операцию, очень срочную. Без согласия больной… А он мне: «Какое там согласие, была бы только жива!»

– Будет! – решительно объявляет Рыбаш. – Жива будет. А вот рожать – нет. Если бы вчера…

– Понятно… Матвей Анисимович, ты поговоришь с мужем?

Львовский задумчиво открывает и закрывает свой портсигар: щелк-щелк, щелк-щелк…

– Трудновато, Илья Васильевич.

Рыбаш неожиданно предлагает:

– А вы Окуня вызовите. Его рукоделье – пусть и объясняется.

Стажеры скромно опускают глаза, Львовский особенно громко щелкает портсигаром. Степняк холодно спрашивает:

– Жаждете крови?

– Кровь уже была, – огрызается Рыбаш, – хочу простой справедливости.

Степняк ответить не успевает. В дверь предоперационной просовывает голову дежурная сестра:

– Илья Васильевич, вас просят спуститься вниз. К вам пришли.

У дверей кабинета его поджидает светловолосый гигант на вид лет двадцати пяти, не больше. Он очень высок ростом, выше Степняка, плечи развернутые, лицо то ли загорелое, то ли обветренное, как у всех, кто много бывает на воздухе. Ворот клетчатой рубашки расстегнут, – видимо, узковат.

– Вы главный врач?

– Я. А вы?..

– Моя фамилия Фомичев.

Ого, вот он какой, этот муж, крикнувший в телефонную трубку: «Была бы жива!» Только теперь Степняк соображает, что во время операции даже не поинтересовался возрастом женщины, не взглянул на ее лицо. А она, вероятно, еще моложе. Может быть, вообще они вот-вот поженились? И у этого здоровущего парня не будет детей?! Надо же случиться такой беде!

Илья Васильевич не понимает бездетных браков. Он был бы счастлив, нарожай ему Надя полдюжины ребят. Он никогда не упустит случая сказать что-нибудь шутливое, ласковое детишкам, приходящим в больницу навестить отца или мать. Он прощает многие грехи Анне Витальевне Седловец за то, что у нее трое детей и пятеро внуков. Машенька Гурьева, которую в годы войны он искренне уважал за молчаливую стойкость и первоклассную работу, неизмеримо выросла в его глазах, когда он узнал, что у нее теперь четверо ребят. Ольга Викторовна Круглова в ночь их не слишком приятной первой встречи в хирургическом отделении купила его сердце рассказом о сыне. Он хорошо отзывался о Нинель Журбалиевой за то, что она совмещает работу в больнице с работой над диссертацией. Но она стала ему вдвое симпатичнее, когда восьмого марта он увидел в вестибюле ее круглолицего, с глазами-щелочками сынишку, явившегося с веточкой мимозы поздравлять дежурившую маму с женским праздником. Да он и собственную тещу-то, Варвару Семеновну, пожалуй, больше всего ценит за то, что она целую жизнь отдала рождающимся человечкам. Словом, Степняк чадолюбив в подлинном смысле этого понятия. И вот именно ему предстоит сейчас сказать молодому, пышущему здоровьем парню: «У вашей жены никогда не будет детей!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю