355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Зив » Вам доверяются люди » Текст книги (страница 16)
Вам доверяются люди
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 11:30

Текст книги "Вам доверяются люди"


Автор книги: Ольга Зив


Соавторы: Вильям Гиллер
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)

А, к черту все! Рыбаш положил очередной окурок рядом с предыдущим. Во рту пересохло, и такая горечь, что самому противно. Где же все-таки Марлена?

Из морга кто-то вышел – пальто внакидку, на голове белая докторская шапочка… Перебегает двор – прямо к запасному подъезду. Батюшки, да это же Марлена! Что она там делала?

Внизу гулко хлопает дверь. Быстрые-быстрые шаги по лестнице, шаги, которые не спутаешь ни с чьими.

– Милый, – говорит Марлена, робко и ласково беря Рыбаша за руку, – не сердись, пожалуйста. Я бегала уговаривать, чтобы это вскрытие делали непременно первым. Я же понимаю, каково тебе ждать… Оно начнется ровно в двенадцать.

3

Из уважения к возрасту, имени и званию Федора Федоровича Мезенцева он с самого начала был освобожден от суточных дежурств, которые несли поочередно все хирурги больницы. Никто не возражал против такой льготы профессору. Но Степняк знал, что из-за этого Львовскому приходится дежурить чаще, чем другим, и что никто, кроме Матвея Анисимовича, не мирился бы с подобным положением. В первую хирургию нужен был еще один хирург, это не вызывало сомнений.

Предлагали свои услуги многие. Но одни были недостаточно опытны, другие хотели совместительствовать, третьи требовали квартир. И, в ожидании подходящей кандидатуры, безотказный Львовский продолжал работать с перегрузкой. Сам он никогда не жаловался. Это Степняк помнил еще по фронтовым временам. Львовский обладал той настоящей скромностью, которую окружающие начинают понимать только тогда, когда человека нет среди них. Пока же он тут, пока изо дня в день тихо и молчаливо делает свое полезное дело, большинство даже не замечает, какой воз тянет эта серенькая рабочая лошадка.

Конечно, цену Львовскому лучше всех знал Мезенцев. Знал, но не понимал Матвея Анисимовича. И где-то в самой глубине души, никогда и ничем не выказывая этого, слегка презирал своего первого помощника. Он презирал его уже за одно то, что к пятидесяти годам, обладая огромным практическим опытом, хорошими знаниями, отличной биографией, Львовский не удосужился защитить хоть самую простенькую диссертацию и не обзавелся кандидатским званием. Сам чрезвычайно честолюбивый (честолюбие было главной движущей силой в жизни Мезенцева), Федор Федорович не верил, что есть люди, равнодушные к своему официальному положению, к внешним знакам отличия, тем более – к известности и славе.

Холодный, даже черствый по натуре, он не понимал людей, у которых сердце берет верх над рассудком. Сам он всю жизнь, с юношеских лет, со студенческой, а пожалуй и со школьной скамьи, подчинял чувства рассудку. Рассудив однажды, очень давно, что если уж быть врачом, то только первосортным, таким, попасть к которому считается счастливой удачей, он упорно и неуклонно принялся двигаться к намеченной цели. Он выбрал из многих врачебных специальностей хирургию не потому, что она особенно влекла его, а потому, что считал результаты хирургической деятельности наиболее эффектными. «Одна удачная операция стоит сотни добросовестно вылеченных пневмоний», – сказал он в ту пору женщине, на которой чуть было не женился. И был поражен, когда эта женщина в ответ назвала его циником. Кстати, именно этот давний эпизод привел его к двум серьезным решениям: во-первых, никому не поверять своих сокровенных мыслей, во-вторых, не соединять свою жизнь ни с одной женщиной. «Все они сентиментальны и лишены здравого смысла… К чему мне такая обуза?»

Совершенствуясь в хирургии, он пришел к выводу, что и здесь надо выбрать какую-то узкую, но непременно эффектную область. Так его «коньком» стали брюшнополостные операции. Он много работал, развивая свои способности, набирая опыт, углубляя знания. Но он никогда не думал, насколько это необходимо людям. Это было необходимо ему самому, чтобы выдвинуться, утолить ненасытное честолюбие, чтобы, отходя от операционного стола, слышать почтительный шепот: «Бог!»

Было время – он даже шел на риск, ища и находя новые пути в своей узкой специальности. Мезенцев был достаточно умен, чтобы предвидеть: иначе славы не завоюешь. Но уже несколько лет он жил этой немного выдохшейся, немного поблекшей славой, ничего к ней не прибавляя.

Он не был корыстолюбив в прямом понимании этого слова. Никогда бы не совершил беззакония ради денег. Никогда бы не позволил себе взять деньги за операцию, которую делал в клинике или в больнице. Такие вещи обязательно раскрываются, а он слишком дорожил своей репутацией, чтобы рисковать ею ради денег.

К тому же он не нуждался в деньгах. Его диссертации – сначала кандидатская, позже докторская – давно превратились в учебники. Учебники эти переиздавались из года в год. Он слегка дополнял их – ровно настолько, чтобы на титульном листе можно было поставить: «Издание дополненное и переработанное», и гонорары, которые он получал за эти учебники, давали ему полную возможность жить с комфортом.

Он посмеивался, узнавая, что один известный медик увлекся дачестроительством и развел у себя на участке целые плантации клубники, а другой к шестидесяти годам стал вдруг заядлым автомобилистом и меняет «Москвича» на «Победу», «Победу» на «Волгу», а «Волгу» на «Чайку», переплачивая при этих обменах каким-то спекулянтам бешеные деньги. Сам он был начисто лишен мелких страстишек, если не считать пристрастия к хорошей одежде, вкусно приготовленной еде и удобной квартире. Но и здесь его потребности были, в общем, достаточно умеренными. Двухкомнатная квартира, в которой он жил еще с довоенных времен, вполне устраивала его, а старушка-домоправительница за двадцать лет отлично приноровилась к чревоугодническим вкусам своего хозяина. Что же касается машины, которая, конечно, могла бы сделать более комфортабельным его быт, то он со своей иронической полуулыбкой говорил, когда его об этом спрашивали:

– Помилуйте, при моем, так сказать, ранге мне надо обзаводиться минимум «Волгой»! Ну неужели вы думаете, что я успею до конца жизни проездить на такси больше сорока тысяч? А сколько хлопот: гараж, шофер, запасные части, техосмотр, резина, бензин… Нет, нет, зеленый глазок и шашечки на дверце меня совершенно удовлетворяют!

Первая трещина в заботливо возведенном здании собственного благополучия появилась тогда, когда институт, который он возглавлял, выставил его кандидатуру на выборах в Академию медицинских наук и после тайного голосования выяснилось, что ему не хватило белых шаров. Внешне он отнесся к этому с удивительным безразличием. Недаром долгие годы вырабатывал в себе Федор Федорович Мезенцев восхищавшую всех невозмутимость. Внутренне это было для него большим ударом. Но так как среди множества знакомых он не имел ни одного друга, строго следуя принятому когда-то решению – никому не поверять своих сокровенных мыслей, то этот удар Фэфэ перенес в одиночестве. Он немало поразмышлял над тем, отчего его не выбрали, но при всем своем холодном и отточенном уме так и не понял истинных причин. А причины заключались именно в том рассудочном благополучии, в том окаменевшем мастерстве, которое, достигнув известной точки, уже не прогрессировало. И хотя Мезенцев полагал, что знает это он один, многие понимали: остановка – всегда шаг назад.

Второй удар постиг его в середине прошлого года, когда возглавляемый им институт, в силу очень серьезных и веских соображений, было решено перебазировать на Восток. Сначала Мезенцев довольно легкомысленно отнесся к этому намерению. Затем, убедившись в том, что решение окончательное, категорически объявил о своем нежелании уезжать куда бы то ни было. «Коренной москвич… возраст… и, наконец, полагаю, что в Москве я еще смогу кое-что сделать!» Он был уверен, что его имя, его репутация, его заслуги (которые он даже перед самим собой несколько преувеличивал) дадут ему возможность выбрать новую, может быть еще более почетную работу. Этого не произошло. Он уехал в отпуск, а когда вернулся, института в Москве уже не было и сам он, к собственному изумлению, оказался не у дел.

Впервые за многие годы смутная тревога заползла в сердце Федора Федоровича. Как поступить? Уходить в отставку, на пенсию? Ему шел шестьдесят пятый год, он имел право на это. Но уходить на пенсию не позволяло честолюбие. То же честолюбие мешало предлагать свои услуги какому-либо московскому институту. И тут подвернулось предложение пойти ведущим хирургом в новооткрывающуюся больницу.

Знакомый из министерства, который «сватал» его, был не глуп. Он понимал психологическое состояние Мезенцева и сумел преподнести ему свое предложение в очень привлекательной форме: больница хоть и районная, но оборудуется по последнему слову техники, будет не хуже клиники, заведующая райздравом – его старая приятельница и мечтает создать для Мезенцева райское житье, главврач – полковник медицинской службы, только что демобилизовался из кадров и, конечно, готов носить профессора Мезенцева на руках.

Выбирать было не из чего. Мезенцев милостиво согласился.

В больнице он со своей точки зрения оценил обстановку и людей. Он сразу понял, что Рыбаш – самый одаренный из всех хирургов и способен на «большое плавание», но нетерпелив, грубоват и слишком нянчится с больными. Последнее, по мнению Фэфэ, было главным просчетом Рыбаша; с больными надо держаться вежливо – и только. Больные – тот материал, на котором ты, хирург, строишь свое положение. Их надо оперировать наилучшим образом, и тогда приходит слава. Все остальное – никчемная трата времени.

Мальчики, как Мезенцев мысленно называл Гонтаря, Григорьяна и Крутых, его не интересовали: очень уж молоды. Впрочем, он угадал в Гонтаре хорошие способности, но считал Наумчика чрезмерно робким и неуверенным в себе. Такие всю жизнь маются и даже спасибо не слышат: Молчаливую исполнительность Крутых Мезенцев воспринимал как должное: повезло юноше, работает в его, Мезенцева, отделении. С Григорьяном он встречался только на врачебных конференциях и попросту не замечал его.

Другое дело – Окунь: человек немолодой, а ходит в помощниках у этого крикуна Рыбаша. Мезенцев даже снисходительно сочувствовал Егору Ивановичу, тем более что тот никогда не забывал подчеркнуть свое благоговейное восхищение уважаемым профессором. Раненое честолюбие Федора Федоровича очень нуждалось в таких знаках внимания.

Мезенцев и к Степняку относился благосклонно потому, что Илья Васильевич искренне и откровенно обрадовался, заполучив его в больницу. То, что Степняк воюет с Таисией Павловной, то, что он вводит в больнице всякие новшества, Мезенцев считал проявлением честолюбия. Каждый делает карьеру по-своему – ну и пусть делает! Ему эти новшества не мешали, и он иногда, чтобы поддержать хорошие отношения со своим главврачом, становился на его сторону. Конечно, в мелочах. Конечно, не влезая ни в какую ведомственную драку. Так, мимоходом, полушутя и лишь постольку, поскольку на него самого это не накладывало никакой ответственности. Своим прямым помощником – Львовским – Федор Федорович был очень доволен. С первых же дней он убедился в редкостной добросовестности этого тихого, спокойного человека и понял, что на него можно положиться.

Это вполне устраивало Фэфэ.

До поры до времени и Львовского устраивало то положение, которое существовало в первой хирургии. Ему было действительно безразлично, что все лавры пожинает Мезенцев. За четыре месяца он понял Фэфэ куда глубже, чем кто-либо другой в больнице. Он знал и непомерное честолюбие Фэфэ, и его равнодушие ко всем, кроме себя, и его умение придать видимость неожиданного творческого озарения давно отработанному ремесленному приему. Все это, по мнению Львовского, не играло никакой роли, поскольку Мезенцев оставался Мезенцевым – «богом» полостной хирургии.

Но с недавних пор Львовский стал замечать нечто такое, чего, видимо, и сам Мезенцев еще не знал о себе: у Мезенцева начинали дрожать руки.

Нет, это еще не была беспрестанная склеротическая дрожь, трагичная для любого стареющего хирурга. Но если Мезенцев уставал, если он почему-либо был не в духе, большие пальцы его рук начинали мелко-мелко, почти незаметно, вибрировать. Пока – только большие пальцы. Пока – только при усталости. Пока – лишь на весу и до того мгновения, когда Мезенцев брался за инструмент.

Уловив впервые эту тончайшую вибрацию, Львовский не поверил самому себе. Он вглядывался до боли в глазах: Мезенцев оперировал как всегда уверенно, бросая короткие реплики стажерам, неизменно присутствовавшим на его операциях, «обращая их внимание» то на одно, то на другое, «Померещилось!» – обрадованно подумал Львовский.

Но через два дня все повторилось сначала: обтянутые тончайшей резиной перчаток большие пальцы обеих рук Федора Федоровича, поднятых над операционным полем, еле-еле вибрировали. Через несколько секунд эта страшная дрожь исчезла, как наваждение: Федор Федорович приступил к операции.

Прошло еще несколько дней, прежде чем Львовский в третий раз увидел эти чуть вздрагивающие пальцы. Значит, никакого наваждения нет? Что же делать?

Он механически продолжал действовать так, как полагается действовать во время операции второму хирургу. Но поймал себя на том, что не только внимание, а и зрение его как бы раздваивается. Перехватывая пеаном сосуд, отодвигая пинцетом ткань, ловя ускользающую мышцу, он вместе с тем неотрывно следил за руками Мезенцева. Это было ни с чем не сравнимое напряжение. Когда операция кончилась и они вдвоем с Фэфэ вышли в предоперационную, Львовский испытывал такую усталость, словно в полной боевой выкладке пробежал пять километров в гору. Даже Мезенцев, никогда не замечавший или не желавший замечать настроение товарищей, удивленно приподнял свою не по возрасту черную бровь:

– Какие-нибудь неприятности, Матвей Анисимович?

Что ответить? Мезенцев явно не понимает того, что с ним происходит. Львовский не допускал мысли, что Фэфэ позволил бы себе оперировать, понимая… А если не понимает, то и не поверит. Просто не поверит.

Он отвернулся, скидывая халат.

– Устал немножко, Федор Федорович.

– Да, да, – рассеянно отозвался Мезенцев, – все мы устаем понемногу…

В этот день Львовскому не удалось поймать ни Юлию Даниловну, с которой он хотел посоветоваться, ни Степняка, которому он считал обязательным сообщить о своих опасениях. Обоих зачем-то вызвали в райком. Значит, до завтра. Жаль Фэфэ, но каждая следующая операция всемогущего Мезенцева может оказаться роковой для человека, вверяющего ему свою жизнь. А раз так…

Но и на следующее утро Львовскому не удалось поговорить ни со Степняком, ни с Лозняковой. Уже в раздевалке по хмурому лицу гардеробщицы он понял, что в больнице случилась какая-то неприятность. На площадке лестницы Анна Витальевна Седловец поджидала ушедший наверх лифт. Халат ее, как всегда, был застегнут криво, из переполненной хозяйственной сумки вызывающе торчали рыбьи хвосты.

– Свежих карпов достала! – радостно сообщила она, но тут же озабоченно вздохнула: – Слышали наши новости?

– Какие?

– Очень печальные. – Она понизила голос: – У Рыбаша на столе под ножом умерла больная.

– Когда? Кто сказал?

– Сегодня ночью. Вся больница знает.

Лифт дошел до верхнего этажа. Похожие на змеи металлические тросы перестали двигаться. Гулко хлопнула дверь. Львовский нажал кнопку вызова, и тросы опять задвигались. Лифт опускался с негромким, ровным гудением.

– А подробности?

– Подробности услышим на врачебной конференции.

– Но вы-то откуда знаете?

– Это неважно, – Анна Витальевна обиженно поджала губы. – Можете не сомневаться, информация точная. Я здесь с восьми утра, забегала за старыми газетами – в этом паршивом магазине рыбу без бумаги отпускают.

С легким пощелкиванием темная кабина лифта остановилась перед ними. Львовский открыл дверь, пропуская Анну Витальевну вперед.

Приняв дежурство и с сожалением узнав, что информация Седловец действительно правильная, он позвонил по внутреннему телефону Лозняковой. Она отвечала скупо – «да», «нет», потом сказала:

– Думаю, что пятиминутки у Ильи Васильевича сегодня не будет. К нему тут пришли… по делу.

– Насчет ночного происшествия?

– Нет, нет, безотносительно, – голос Юлии Даниловны звучал чересчур ровно. – Я вам позвоню. Врачебная конференция в два тридцать.

Однако до начала операций она не позвонила, и Львовский опять испытал то же немыслимое напряжение, что накануне. Сегодня, впрочем, пальцы Мезенцева не дрожали. «Все не так страшно, – мысленно уговаривал себя Львовский, – а в случае чего я всегда успею перехватить инициативу… Надо только неотступно следить…»

Это «только» оказалось таким выматывающим, что, когда операционный день кончился и Фэфэ ушел в свой кабинет, Львовский еле дополз до ординаторской. До врачебной конференции оставался час. Следовало хотя бы перекусить. Конференция могла затянуться, а он с восьми утра ничего не ел. «Кофе бы сейчас крепкого…» Набрав номер кухни, он назвался и спросил, не найдется ли стакана черного кофе. Незнакомый приветливый голос ответил:

– Вы в ординаторской первой хирургии? Сейчас вам принесут.

Опустив руки и расслабив мышцы, чтобы дать отдохнуть всему телу, Львовский откинулся на спинку стула. Почему не позвонила Юлия Даниловна? Почему она так странно разговаривала? Может быть, его визит к Кире только ожесточил девочку? Но дней пять назад Лознякова, заглянув к нему во время суточного дежурства (по графику их суточные дежурства совпадали), сказала:

– Можете сообщить в райком – я становлюсь суеверной. Во всяком случае, я убедилась в существовании одного доброго волшебника. Это – вы.

– Домашний барометр поднимается?

– Да… Ничего пока не спрашивайте. Боюсь верить.

– Не бойтесь. Все войдет в норму.

– Ох, дядя Матя!..

Она схватила его руку и крепко сжала…

Нет, вряд ли дело в Кире. А в чем?

Дверь тихонько открылась, Матвей Анисимович лениво обернулся. Диетсестра Круглова, с которой он уже несколько раз сталкивался в палатах, несла на подносике стакан дымящегося кофе и две пышные подрумяненные булочки.

– Ох, зачем же вы сами? – поднимаясь, смущенно спросил Львовский.

– Затем, что это гораздо удобнее, чем гонять санитарку. – Она поставила подносик на стол. – Пейте скорее, пока горячий.

Кофе был ароматный и сладкий, булочки пахли ванилью.

– Как вам удается кормить больных такой прелестью?

В горчичных глазах Кругловой мелькнула насмешечка:

– Не надо делать слишком быстрые выводы. Кофе не наш, а, так сказать, частный…

– Что это значит?

– Одному больному в терапии разрешили пользоваться своим кофе. Он лежал с воспалением легких. И уверял, что без настоящего кофе жить не может…

– Выходит, я обобрал больного?

– Опять быстрый вывод! Больного сегодня выписали, а заварка осталась… Вам повезло, вот и все.

У Львовского в самом деле появилось ощущение, что ему повезло. Он с удовольствием рассматривал бесхитростное лицо Кругловой. Ему захотелось еще поговорить с нею.

– Нет, мне и больные рассказывали, что еда стала вкусной.

Она поправила:

– Вкуснее… Стараемся сдабривать чем можно. Уж очень скучная диета для язвенников и печеночников! Я и в санатории придумывала…

– Вы работали в санатории? Почему же променяли…

Она откровенно объяснила: сын, школа… И, засмеявшись, рассказала, как познакомилась со Степняком.

– Узнаю Илью Васильевича! Ничего не прозевает. Он и во фронтовых условиях умудрялся добывать нужных людей.

– Да, мне Машенька Гурьева говорила. – Круглова подошла к окну и, приподнявшись на цыпочки, оглядела сквозь стекло двор.

– Кого вы ищете?

– Костика. Сына… Вот он, видите?

Львовский поглядел через ее плечо. Высокий худощавый подросток в куртке, из которой он явно вырос, гонял по асфальту облезлый футбольный мяч.

– Увлекается футболом?

– Как все мальчишки. И уж лучше футболом, чем… – она замолчала, хмурясь.

– Чем что?

– Понимаете, на днях подошла вот так же к окну, а он с какими-то парнями играет в карты. Парни взрослые, на вид хулиганистые… Я очень расстроилась. В Лопасне этого вроде не случалось.

Львовский, не то соглашаясь, не то объясняя, сказал:

– В Москве соблазнов, конечно, больше.

Она быстро возразила:

– Но и хорошего ведь больше?

– В этом возрасте ребята не всегда умеют выбрать хорошее.

Круглова ничего не ответила. Повернувшись к столу, она молча взяла свой подносик и, пока Львовский придумывал, как бы ее утешить, ушла, аккуратно прикрыв за собою дверь.

4

На врачебную конференцию, где обсуждался протокол вскрытия, Львовский так и не попал. Без десяти час его перехватил на лестнице запыхавшийся Окунь. Прижимая к груди толстые руки, он умоляюще попросил:

– Матвей Анисимович, сделайте божескую милость – подмените меня часочка на полтора в приемном отделении!

– Когда подменить? – не понял Львовский.

– Да сейчас, Матвей Анисимович, именно сейчас, пока врачебная конференция не кончится.

– Помилуйте, Егор Иванович, я же сам хочу…

Окунь не дал ему договорить.

– Понимаю, отлично понимаю, Матвей Анисимович. Но ведь тут вопрос чести второй хирургии! Я никогда не осмелился бы затруднять вас, – Окуня вдруг осенило, – если бы не Андрей Захарович. Мы, его товарищи, просто обязаны присутствовать сегодня на конференции, чтоб он не чувствовал себя одиноким и покинутым…

Неожиданный прилив товарищеских чувств у Окуня удивил Львовского. Но в общем этот толстяк прав, Рыбашу сегодня нужна поддержка своего отделения.

– Довод серьезный, – нехотя признал Матвей Анисимович, – но неужели некому, кроме меня?

Вопрос был риторический: он и сам понимал, что некому. Окунь только развел руками.

В общем в два тридцать Львовский спустился в приемное отделение, а Окунь, очень возбужденный и довольный, пообещав обязательно «отслужить одолженьице», умчался в кабинет Степняка.

Из приемного отделения Львовский позвонил домой: надо было предупредить, что он задерживается. Телефон в квартире был общий. Соседка сказала, что ей к шести надо на родительское собрание в школу, а женщина, которая занималась хозяйством у Львовских и ухаживала за прикованной к постели Валентиной Кирилловной, сегодня, как на грех, отпросилась домой пораньше. Львовский крякнул и сказал, что постарается вернуться до шести. Однако сдержать обещание ему не удалось. Был шестой час в начале, когда Окунь наконец снова появился в приемном отделении.

– Ну что? – нетерпеливо спросил Матвей Анисимович. – Почему так долго?

– Вы бы посмотрели на этого бешеного! – Окунь выглядел очень возмущенным. – Можете себе представить, даже с уважаемым Федором Федоровичем заспорил: надо или не надо в подобных случаях браться за операцию? Сел на своего конька: дескать, долг хирурга – бороться до последнего дыхания и даже тогда, когда дыхание остановилось. Дескать, не зря разрабатывается новая аппаратура… Ну конечно, ссылался на Неговского, приплел эту экскурсию в Институт экспериментальных хирургических приборов… А Федор Федорович – знаете его манеру? – очень культурненько, очень вежливо и говорит: «Вот когда эти приборы перестанут быть экспериментальными…» Ну, тут наш герой окончательно, простите, осатанел. «Если, кричит, у вас есть время, вы и ждите. А мы, кричит, будем не ждать, а спасать людей». А Федор Федорович ему: «И много у вас таких спасенных, как сегодня?» Андрей Захарович аж позеленел. «У каждого, говорит, хирурга свое кладбище! И я, говорит, ваших могил не считал!..»

– А что показал протокол вскрытия? – перебил Львовский, которого меньше всего интересовали подробности перепалки между Рыбашом и Фэфэ.

Окунь сразу увял. Его, наоборот, всегда волновали именно споры, передряги и склоки.

– Ну что особенного мог показать протокол вскрытия? – недовольно возразил он. – Андрей Захарович человек опытный, прямых нарушений, понятное дело, не допустит… Но все-таки и патологоанатом указывает, – голубенькие глазки Егора Ивановича слегка оживились, – что для результативного хирургического вмешательства неизвестная была доставлена слишком поздно.

– Тем более, значит, Рыбаш ни при чем.

– Да ведь как сказать… – бормотнул Окунь. – Зачем причинять бессмысленные страдания?

Львовский торопился, но в болтовне Окуня проскальзывали смутные полунамеки, которые нельзя было оставлять без ответа.

– Какие же бессмысленные, если Рыбаш делал попытку спасти?

– Безнадежную попытку! – с ударением поправил Окунь. – И, как опытный хирург, не мог не понимать этого… Скажите лучше – обрадовался случаю поэкспериментировать.

Он уселся на месте сестры за столом регистрации, а сестра, опустившись на корточки, перебирала какие-то толстые канцелярские книги на нижних полках стеллажа, тянувшегося вдоль стены. По ее спине можно было догадаться, что она с любопытством прислушивается к разговору врачей. «Вот так и рождаются сплетни», – подумал Львовский. Он уже стоял в дверях, машинально играя веревочкой с ключом, надетой на указательный палец. Очевидно в такт его мыслям, ключ то начинал бешено вращаться, образуя сияющий в электрическом свете круг, то медленно раскачивался, и тогда веревочка завивалась вокруг пальца.

– Слушайте, Егор Иванович, а вы соображаете, что за такую клевету…

– Почему же клевета, Матвей Анисимович! – лицо Окуня дышало невинностью. – Доктор Рыбаш постоянно твердит, что каждая операция – эксперимент!

– Тогда, значит, случаев для экспериментирования у него больше чем достаточно? У вас концы с концами не сходятся… – Львовский увидел, что Егор Иванович хочет возразить, и опять бешено завертел веревочку с ключом. – Ладно. Я спешу. Спокойного дежурства!

Это было традицией: передавая смену, врачи неизменно желали друг другу спокойного дежурства.

Уже в раздевалке, сдав халат и получив пальто, он услышал испуганный оклик:

– Матвей Анисимович, а ключ?

Запыхавшаяся сестра приемного отделения бежала к нему.

Львовский сконфуженно посмотрел на свой палец, туго обмотанный закрутившейся веревочкой.

– В самом деле, чуть не унес.

Ключ от несгораемого шкафа, куда убирали документы доставленных скорой помощью больных, был в приемном отделении своего рода символом: вместе с пожеланием спокойного дежурства врачи, сменяясь, передавали этот ключ друг другу.

– А нам бы пропадать! – укоризненно сказала сестра.

Она была очень молоденькая и потому напускала на себя излишнюю деловитость.

– Так уж и пропадать? – поддразнил ее Матвей Анисимович. – До утра не дожили бы?

– Да, а вдруг вы утром сказали бы, что отдали ключ…

Львовский брезгливо поморщился:

– И давно вы всех подряд в подлецы записываете?

Ойкнув, девушка стала оправдываться:

– Матвей Анисимович, мне же велели вас догнать… Я, честное слово, ничего не думала… А он говорит: «Догоните, не то еще на нас свалит…»

Теперь уже она скручивала и раскручивала многострадальную веревочку. Но Львовский умел быть безжалостным.

– Идите и постарайтесь не потерять ключ по дороге. А то потом скажете, что не догнали меня…

Он круто отвернулся и, не прощаясь, пошел к выходу. Когда одна за другой ухнули обе уличные двери, гардеробщица осуждающе сказала:

– Так тебе, дурехе, и надо. Самый что ни на есть справедливейший доктор, а ты ему мораль читаешь!

А справедливейший доктор трясся тем временем в автобусе, размышляя сразу об очень многом. О том, например, какая скользкая гадина этот Окунь. О том, что молоденькие сестры, работающие в больнице, нуждаются не только в повышении своей медицинской квалификации, но и в воспитании чувств. Чем иным, кроме душевной безграмотности, можно объяснить тот коротенький, но такой удручающий разговор, который произошел сейчас в раздевалке? Надо поговорить с Лозняковой и с Гонтарем. Наумчика выбрали комсоргом, комсомольская организация в больнице не маленькая, а чем она, собственно, занимается? И нечего, в общем, винить одного Наумчика! Вот он сам, Львовский, коммунист, который скоро сможет отпраздновать четверть века партийного стажа, чем он помогает этой неоперившейся молодежи? И разве не мог бы он найти важные, сердечные темы для разговора с этим «детским садом»?

Потом, может быть по ассоциации со словом «детский», в памяти Матвея Анисимовича возник высокий, выросший из своей поношенной куртки парнишка, которого он видел сегодня через окно. Славная эта Круглова, глаза хорошие. И, видать, вся жизнь – в сыне. Ради него променяла спокойную работу в санатории на очень нелегкий труд в больнице. Мальчику лет пятнадцать. Вероятно, отец погиб на фронте. А может, и не погиб, – мало ли как случается в жизни… Ясно только, что Круглова растит его одна, и не так это просто – одинокой женщине вырастить сына…

Автобус бежит, бежит по улицам. Львовский, щурясь, смотрит в окно: еще три остановки – и он дома. Как там Валентина? Уже добрых два часа она совсем одна. Одна, беспомощная, навеки обреченная на эту страшную неподвижность. Валя, та Валя, которую товарищи называли «Волчок», «Живчик», «Перпетуум-мобиле»… Та Валя, для которой ничего не стоило за четверть часа собраться в любую редакционную командировку – хоть в Горную Шорию, куда до войны добирались на допотопных неповоротливых баркасах по бурной Томи, хоть за Полярный круг или в Якутию, где московская корреспондентка была такой же редкостью, как женщина на подводной лодке. А ведь именно Валя перед войной ходила с черноморскими подводниками в плавание, именно Валя, еще совсем девчонкой, была корреспондентом на Магнитке, именно Валя давала в газете первые корреспонденции из кубанских степей, когда там начиналась коллективизация. В одной из журналистских поездок ее схватил острый приступ аппендицита. Он как сейчас помнит: Валю с искусанными от боли губами привезли на санях, укрытую овчинами, в маленькую больничку, которой он ведал в те далекие времена. И он сам вырезал ей этот аппендикс.

«Мой милый доктор Калюжный…» – писала ему Валя, вернувшись в Москву. Тогда шел фильм «Доктор Калюжный» – о враче, вернувшем зрение слепой девушке. А иногда она называла его: «Дорогой мой Платон Кречет…» Нелегкая была у них семейная жизнь: больше врозь, чем вместе… Он очень хотел ребенка, а она говорила: «Еще, еще немножко – и я стану оседлой! Дай мне еще чуточку надышаться движением!»

«Разве ты когда-нибудь изменишься, кочевница?» – спрашивал он. А она словно чувствовала: наступит день, когда жизнь оборвет ее ненасытную жажду новых встреч и новых впечатлений… И могла ли она, Валя, пройти войну иначе, чем прошла? Она рвалась на фронт, с первого дня обивала пороги ПУРа, умоляла послать ее кем угодно – журналистом, машинисткой, переводчицей, выпускающей. На ее заявлениях ставили аккуратные резолюции: «Женщин в армию не берем!» А он уже работал во фронтовом госпитале, у Степняка, и измышлял способы забрать ее в этот же госпиталь. Но, когда способ был изобретен, когда разное высокое начальство дало твердое обещание помочь, Валя исчезла. Ее газета эвакуировалась из Москвы, а Валя исчезла. Она не поехала в тыл, и никто из товарищей не имел представления, куда она делась. Почти три года Львовский не имел никаких сведений о жене. Она нашлась в конце тысяча девятьсот сорок четвертого года в одном из партизанских соединений. Там она была и бойцом, и разведчицей, и журналисткой, и даже медиком. Она нашлась, но лишь для того, чтобы еще через год, когда вся страна праздновала победу, слечь навеки в постель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю