Текст книги "Вам доверяются люди"
Автор книги: Ольга Зив
Соавторы: Вильям Гиллер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)
Круглова молча глядела в окно на здание гаража. Подъехала машина. Водитель затормозил, выпрыгнул из кабины, было слышно, как хлопнула дверца. Потом распахнулись обитые жестью двери, водитель сел обратно в кабину, снова хлопнул дверцей, и машина, громко урча, въехала в гараж.
– Вот, сами видите, – сказал Степняк. – Конечно, это не ваш санаторий. И бензина тут больше, чем кислорода. Так что думайте. Только недолго!
Круглова медленно отошла от окна.
– Все это так неожиданно, даже голова заболела… Разве можно сразу решить?
Взглянув на часы, Степняк подумал, что уже скоро полночь, Надя, конечно, вернулась и сердится. Вслух он сказал:
– А я всегда решаю сразу. Начнешь советоваться – голова не только заболит, а закружится. Сколько людей, столько мнений.
Круглова опять принялась свертывать и развертывать платочек. Очевидно, это успокаивало ее. Молчание затягивалось.
– Ну вот что, – предложил Степняк, – мне пора идти, а вы оставайтесь тут, в кабинете. Можете взять сюда свое пальто. В шкафу есть подушка и одеяло. Прилягте и поспите. Я скажу, чтобы в четыре тридцать вас разбудили. А как вы доберетесь до вокзала?
– Доберусь.
– Только обещайте мне не заходить в палату.
Она кивнула:
– Обещаю.
– И уходя, оставьте на столе записочку: «Согласна». Или: «Да». Условились?
Она все еще молчала, склонив голову набок.
Илья Васильевич потоптался у двери; как всегда, если ему чего-нибудь хотелось, он не умел этого скрыть.
Круглова снова подошла к окну.
– А действительно через неделю будет готово? Нет, раньше чем через две недели меня не отпустят, – тихо сказала она. – Вдруг снимусь с места, порушу все, а въезжать некуда…
Степняк просиял:
– Значит, по рукам? – Он быстро пересек комнату и встал рядом с нею у окна. – Люблю решительных людей. А насчет комнаты – мое слово твердое. Можете у Машеньки спросить.
Она серьезно пожала протянутую руку и вдруг рассмеялась своим легким, рассыпчатым смехом:
– До чего удивительно! Час назад вы меня разорвать готовы были… «Считайте себя уволенной!» А теперь и правда сможете уволить.
– Нет, – сказал Степняк, – теперь не уволю.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Львовский пришел в партком, чтобы заплатить членские взносы, и застал там плачущую Юлию Даниловну. Она сидела на своем обычном месте за столом, откинувшись на спинку стула, и слезы, как дождевые капли, сползали из-под ее опущенных век.
Эти безмолвные слезы и лицо, словно пропитанное горечью, были совершенно несовместимы с привычной, ровной сдержанностью Лозняковой.
Она, видимо, не слышала шагов Львовского по коридору, не заметила, как открылась слабо притворенная дверь. Она, наверно, даже забыла, что сидит в парткоме, куда каждый может зайти.
Первым движением Львовского было закрыть дверь, Так – легче всего. И для нее, и для него самого. «Ничего не видел, ничего не знаю…» Но Львовский не любил легких путей. Поэтому он пересилил себя и остался стоять в дверях, ожидая, когда Юлия Даниловна шевельнется, поднимет глаза, почувствует его присутствие. Но она продолжала сидеть неподвижно, и Львовский, нарочито громко хлопнув дверью, вошел в комнату.
– Это я, – сказал он будничным голосом, – хочу заплатить январский взнос. Но вот вижу… В общем, я сейчас уйду. Только сначала скажите: что-нибудь с Сергеем Митрофановичем?
Отвернув лицо и роясь в сумочке, она отрицательно помотала головой.
– Тогда, значит, Кира?
Уже не таясь, она быстро и настороженно посмотрела на Львовского:
– Почему вы решили?
– Понял кое-что на новогоднем кинопросмотре…
Снова опустив глаза, она с удвоенным вниманием принялась рыться в сумочке.
– Вы зря ищете свой платок там, – Матвей Анисимович вытянул из-под небрежно свернутой газеты сиренево-желтый мокрый носовой платочек. – Вот он.
Лознякова слабо улыбнулась:
– А вы всегда все угадываете?
– К сожалению, не всегда. Но насчет Киры я догадался сразу, только не осмелился… В общем, надо было раньше поговорить. Можно сесть?
Она кивнула.
– Боюсь, никакой разговор не поможет.
Матвей Анисимович неторопливо расстегнул халат и вытащил из брючного кармана портсигар. Это был старый, видавший виды серебряный портсигар с рельефной лошадиной головой на крышке.
– Хотите закурить?
– Нет, у вас действительно дар ясновидения! Я же не курю.
– А сейчас хотите. – Матвей Анисимович щелкнул зажигалкой. Зажигалка тоже была старая, похожая на слоеный мармелад, из разноцветных пластинок плексигласа.
– Фронтовая? – спросила Лознякова.
– Фронтовая.
– У нас тоже были такие. А потом их почему-то перестали делать.
Неумело раскуривая папиросу, она старалась увести разговор в сторону, но Львовский не поддался.
– Юлечка Даниловна, почему у вас не ладится с Кирой?
– Если б я знала!
– А история ее вам известна?
– Конечно. Но она считает себя родной дочкой Сергея. Ей всегда говорили, что ее мать погибла на фронте.
Львовский, запрокинув голову и пуская в потолок облачка дыма, ответил не сразу.
– Вы думаете, она ревнует?
– Не знаю… Я ничего у нее не отняла! Наоборот, стараюсь дать ей как можно больше…
– А она?
– Она ничего не хочет брать. Ничего!
– Она это говорит?
– Она всячески показывает. И чем дальше, тем хуже.
– В каком смысле?
Юлия Даниловна принялась складывать разбросанные на столе бумажки.
– Понимаете, в отдельности, всё – мелочи. А вместе – невыносимо. Дошло до того, что я боюсь… не решаюсь пригласить к нам Степняка с женой, хотя Илья Васильевич раза два уже заговаривал о том, что пора устроить встречу старых фронтовиков. Еще подумает, что Сергей не хочет или зазнался… А я не решаюсь из-за Киры. Она может поставить всех в очень неловкое положение.
– Сергей Митрофанович знает?
У Лозняковой опять глаза наполнились слезами.
– От меня он ничего не знает. А сам многого не замечает. Знаете, как мужчины дома… – Она, вдруг усмехнулась сквозь слезы. – Жалуюсь мужчине на мужскую слепоту.
Матвей Анисимович невесело вздохнул:
– Какой я мужчина? Я – врач, товарищ, подруга… В общем, удобная жилетка, в которую можно выплакаться.
– Что я и делаю. – Юлия Даниловна убрала в ящик стола собранные бумажки и достала ведомость. – Ну, давайте получу взнос. А то вы домой опаздываете. За январь?
– Погодите минутку… – Львовский встал, прошелся по комнате.
За окном уже стемнело, он и в самом деле опаздывал. Но разве можно оставить все это так? Зачем тогда было начинать разговор?
Лознякова покачала головой:
– Бросьте, Матвей Анисимович, все равно ничего не придумаете. И вообще, вам хватает своих забот.
Львовский, не отвечая на ее слова, спросил:
– Вы сегодня дежурите?
– Нет.
– Сергей Митрофанович дома?
– Он придет часов в одиннадцать. Его пригласили на общегородской вечер строителей.
– А вы собираетесь домой?
Она опустила глаза:
– Попозже. Столько всяких дел…
– Избегаете оставаться наедине с Кирой?
Юлия Даниловна, хмурясь, пробовала на полях газеты перо. Перо капризничало.
– Вечно засыхают чернила… Давайте же партбилет. С какой суммы платите?
Львовский глуховато засмеялся.
– Меня этим не проймете, я бесчувственный. – Он вернулся от окна и сел, удобно облокотившись на стол. – Скажите лучше, как вы впервые пришли в дом Задорожного?
От удивления Лознякова положила ручку.
– Впервые? Самый-самый первый раз?
– Вот именно. Кира уже знала?
– Что мы поженимся? Да мы сами не подозревали об этом!
Львовский опять вынул портсигар и, уже не предлагая Юлии Даниловне, закурил новую папиросу.
– Слушайте, Юлечка Даниловна, мы с вами оба врачи и понимаем, как важен точный анамнез. Расскажите хоть разок о себе. Все расскажите. И поподробнее.
Она недовольно спросила:
– Зачем?
– Затем, что ум – хорошо, а два – лучше.
– Есть и другая пословица: «Чужую беду руками разведу, а свою…» В общем, Матвей Анисимович, если говорить правду – не выношу, когда мне сочувствуют.
Помимо воли Лозняковой, последние ее слова прозвучали вызывающе. Она украдкой глянула на Львовского: обиделся?
Но он добродушно поправил:
– Вы, должно быть, хотели сказать, что не любите соболезнований? Русский язык очень богат: сочувствие, сострадание, соболезнование – понятия как будто и однородные, а сколько в них оттенков…
– Ох, не знаю! – Юлия Даниловна заколебалась.
Конечно, если уж рассказывать кому-нибудь, то именно Львовскому: и умен, и сердечен, все поймет. Но она и в самом деле боялась сочувствия. Сочувствие расслабляет. Если человек ищет сочувствия, значит, он перестал надеяться на себя. Она слишком привыкла к той ровной сдержанности, которой давно, пятнадцать лет назад, еще в госпитале, отгородилась от всеобщего сочувствия. Она возненавидела сострадание, когда, очнувшись на госпитальной койке, по испуганно-жалостливым лицам сестер и нянечек, по чересчур бодрым интонациям врача поняла: случилось нечто непоправимое и ужасное. Она еще не знала – что. Она еще не успела разобраться, где страшнее боль – в замотанной бинтами голове или в ноге, которой почему-то было немыслимо пошевелить; еще путались мысли, еще ей казалось, что она слышит нарастающий и гнетущий свист мины – последнее сохранившееся в ее памяти воспоминание.
– Не знаю, не знаю, – беспомощно повторила Юлия Даниловна. – Человеческая жалость, вот это самое сострадание чуть не сгубили меня однажды… Еще бы немножко – и я бы поддалась… Повисла на этом крючочке: «Пожалейте, люди добрые, меня несчастную…» А сдашься – и кончено!
Она взмахнула рукой, словно отрезая что-то.
– Это правильно, – кивнул Львовский, – только не надо путать жалость и дружеское участие. А что было раньше? До того, как вас чуть не подцепили на крючок сострадания?
Раньше? Зачем он мучает ее, этот лысоватый, усталый, немолодой человек с мудрыми, все понимающими глазами?
Раньше было шесть месяцев фронтовой жизни, трудной, страшной, которую все равно никакими словами не расскажешь. И была та ночь, когда в медсанбате наступило затишье и она вылезла из землянки на воздух, чтобы встретить Женю Киреева, инструктора политотдела, еще утром ушедшего на передний край. В медсанбате и в политотделе все считали, что Жене крупно повезло: «Отхватил первую красотку дивизии!» А сама Юленька Лознякова считала, что повезло ей: Женя был веселый, ласковый и умный. За Юленькой всегда увивались самые лучшие мальчики – и в школе, и в институте, и даже тут, в дивизии, но такого, как Женя, она не встречала. За год до войны он окончил философское отделение Московского университета, хорошо знал языки и работал в ВОКСе. Он вообще очень много знал, этот неугомонный Женя. А сколько стихов помнил наизусть! И так читал их, что у слушателей подкатывал сладкий ком к горлу. Или вдруг примется рассказывать о том, что будет после войны. Рассказы получались разные – шутливые и серьезные, но в них непременно фигурировали все те, кто слушал. «Дожить еще надо!» – вздыхал кто-нибудь, и Женя подтверждал: «Надо! Обязательно надо!» А однажды кто-то сказал: «Ладно, а если изувечит?» Женя быстро повернулся: «Но Гитлера-то раздавим?» – «Ослепнешь – не увидишь! – сказал тот. – А то, например, тебе или вот Юленьке руки-ноги оторвет?» И тут Юля не выдержала, крикнула: «Если мне – застрелюсь!» А Женя очень тихо, сквозь зубы, сказал: «Не позволю!»
Вот таким был Женя. И этого Женю она и вышла встречать в ту ночь из землянки медсанбата. Стоял ноябрь, слякотный и бесснежный. Только по ночам бугристая, взрытая земля покрывалась ледяной коркой. Идти в полной тьме по этой обледенелой, лысой земле было трудно, но Юленька Лознякова пошла в ту сторону, где на линии горизонта мутно багровело небо переднего края. Она шла медленно, оскальзываясь, и вдруг ее остановил чей-то приглушенный, страдальческий голос: «Медсанбат… где тут медсанбат?» Она нагнулась – почти у самых ее ног мучительными рывками полз человек. «Кто это?» – «Раненый я… рядовой Тищенко… Сперва шел, ничего, да обессилел…» – «Инструктора Киреева не встречал?» Раненый не понял: «Санинструктор наш с утра убитый. Тяжелых-то сестры на плащ-палатках тянут, а я сам пошел… думал, ничего. Да вот обессилел…» Она хотела сказать, что поможет ему, дотащит, но вдруг услыхала нарастающий свист мины и, крикнув: «Лежи!», сама кинулась к солдату, споткнулась, упала на него, и на этом все кончилось.
– Где мой пистолет? – были первые слова, которые произнесла Лознякова, когда, очнувшись в госпитале, по лицам окружающих поняла всю меру своего несчастья.
Она еще не знала, что прошло больше недели с той ночи, которая казалась ей сегодняшней, не знала, что в ее собственном медсанбате старший хирург, ворчливый, вечно недовольный Григорий Ефимович, сам произвел ей ампутацию ступни и потом долго, громко ругался так, что даже привыкшие ко всему сестры не решались взглянуть друг на друга. Не знала, что на рассвете ее отправили самолетом в тыл и что лежит она в московском знаменитом госпитале. Не знала, наконец, самого для нее страшного – того, что Женя Киреев умер от ран на плащ-палатке, которую, плача, тащила сестра полевого медпункта. Умер в двухстах метрах от того места, где мина застигла Юленьку Лознякову.
– Где мой пистолет? – медленно, невнятно повторила она, пытаясь повернуться, засунуть под подушку руку и вновь теряя сознание от нестерпимой боли.
Потом был год госпитальной жизни. Год, в течение которого ей пришлось привыкать ко многому. К мысли, что она осталась жить. К мысли, что никогда больше она не увидит смеющегося Женю Киреева и не услышит его голоса: «Вот побьем Гитлера…» К мысли, что в свои двадцать четыре года она, «первая красотка дивизии», непоправимо изувечена и изуродована.
В день, когда вся страна ликовала, празднуя победу, к спинке ее постели впервые прислонили легкие отполированные костыли. Под ободряющими, дружелюбными, сочувственными взглядами врачей, сестер, соседок по палате она попробовала в этот день подняться с постели. Она храбро уперлась костылями в пол и встала. Костыли немилосердно врезались под мышками, кружилась голова, и даже здоровая нога, которой она коснулась пола, не подчинялась ей. Самым страшным было то, что она отчетливо чувствовала отчаянную, оглушающую, мутящую сознание боль в отрезанной ступне, такую боль, какой не испытывала даже в первые дни перевязок.
– Не могу, не могу! – крикнула она и, выпустив костыли, рухнула на кровать.
Весь остаток дня и всю ночь она пролежала, отвернувшись к стенке, закутавшись с головой в одеяло, не отвечая на жалостливые вопросы соседок по палате.
Назавтра она снова попробовала встать. Так же давили и разъезжались костыли, так же не слушалась здоровая нога и так же дергало, кололо, жгло в несуществующей ступне. Но на этот раз Юленька не выпустила костылей. С перекошенным лицом, она стояла возле своей кровати и злым шепотом повторяла: «Не смейте жалеть меня! Не смейте!»
Через месяц она ходила на своих костылях по всему этажу, и костыли не разъезжались в разные стороны, и здоровая нога снова стала ее ногой, послушной, ловкой, удобной. Но боли в ампутированной ступне продолжались. Болел каждый из пяти несуществующих пальцев. Болела пятка. Это были такие боли, от которых желтели по-детски розовые щеки Юленьки и переносицу прорезали две глубокие, как шрамы, продольные морщинки. Юленька была врач. Она хорошо знала и природу этих болей, и то, что их можно погасить наркотиками, и их официальное, красиво звучащее название – фантомные боли. Фантом – призрак, так коротко и четко объясняла это слово энциклопедия. Значит, фантомные боли – призрачные боли. И в самом деле – разве может болеть то, чего нет у человека? Отрезанный палец, отрезанная ступня? Но Юленька Лознякова, врач, хирург фронтового медсанбата, отлично помнила, как истошно кричали от этих призрачных болей сильные молодые парни, умевшие молчаливо переносить и страх, и боль, и всю мучительную страду войны. Нет, призрачные боли оказывались настолько реальными, что терпеть их не умел никто.
– Как же вы-то справились? – тихо спросил Львовский.
Она испуганно взглянула на него. Значит, все это она вспоминала вслух? Значит, все-таки сдалась? Опять попалась на крючочек сочувствия?
Досадуя на самое себя, она попросила:
– Матвей Анисимович, забудем наш разговор. Не люблю, когда человек выворачивается наизнанку… Поверьте, что все это я рассказывала лишь однажды и лишь одному человеку – Сергею.
– Жаль, что не двоим – ему и Кире.
Юлия Даниловна вспыхнула:
– Не хватало только, чтоб я взывала к ее жалостливости!
Львовский поморщился:
– Я подумал, что это было бы полезно ей. Полезно узнать о настоящем страдании. Не понимаете?
– Нет!
– Она лелеет и холит свою грусть и нежно жалеет себя. А между тем она очень счастливая девочка. Она с младенчества окружена любовью и заботой. У нее прекрасная семья. У нее умно направленная жизнь впереди. Но ей кажется, что так – неинтересно и что интересно страдать.
– Она страдает потому, что ее мать убили. И ведь это правда: ее мать уничтожили фашисты в лагере. Вы же знаете…
Львовский опять поморщился:
– Знаю. Но она никогда не видела матери, не помнит ее, не может тосковать по ней. Она любит придуманную женщину и свое искусственно поддерживаемое горе.
– Это жестокое рассуждение!
– Зато честное. А вы пережили настоящее страдание и сумели не пожалеть себя. Почему вы не хотите научить этому Киру?
– Этому, наверно, нельзя научить.
– Можно. Вы не пробовали. Но как же все-таки вы справились с фантомными болями?
– Я попросила, чтоб мне сделали косметическую операцию.
Львовский удивленно посмотрел на Юлию Даниловну.
– Простите, не понял?
– Я же была ранена и в лицо. Шов получился грубый, стягивал щеку. Образовалась уродливая, неподвижная гримаса. Мне сказали, что это можно исправить косметической операцией, но будет больно. Даже мучительно. И вот, когда меня стали одолевать фантомные боли в ноге, я решила делать эту косметическую операцию лица.
– То есть решили переключить призрачные боли на настоящие?
– Да.
Матвей Анисимович долго, очень долго гасил окурок в пепельнице.
– А протез?..
– И протез начала носить в том же, сорок пятом. Во всяком случае, сорок шестой год встречала без костылей. Знаете, если уж осталась в живых, то жить надо, не позволяя себе никаких скидок.
– Потому и пошли участковым врачом?
– Ну, это не сразу. Сначала работала в том самом госпитале, где меня лечили.
– Но все-таки девять лет на участке, это уже я видел… – Львовский задумчиво покачал головой. – Вы знаете, что за глаза вас называют «маленький Маресьев».
Юлия Даниловна возмутилась:
– Глупости! Я самый обыкновенный инвалид Отечественной войны. Таких миллионы.
– Не совсем таких, – мягко поправил Львовский. И почти без паузы шутливо добавил: – А теперь, гражданочка, ответьте на последний вопрос: где же вы подцепили Задорожного?
– На районной партийной конференции.
– С ума сойти! – жалобно воскликнул Матвей Анисимович. – Вот уж неподходящее место для романтических встреч…
– А никакой романтики и не было, наоборот, мы чуть не подрались, – Юлия Даниловна рассмеялась. – В перерыве я пошла к книжному киоску. Вижу – лежит повесть Юрия Германа «Подполковник медицинской службы». Читали?
Матвей Анисимович утвердительно кивнул.
– Ну вот, а я тогда только слышала о ней и искала. Протягиваю руку, даже взялась уже за корешок, и вдруг чья-то рука с другой стороны цоп! Но у меня пальцы крепкие, не выпустила и говорю: «Простите, я первая…» А он: «Нет уж извините, первый я». Тянем книжку, каждый к себе, продавщица охает: «Разорвете, товарищи, нельзя же так…», кругом смеются. Я говорю: «Товарищ, помимо того, что я первая, мне эта книга необходима». Он говорит: «Почему?» – но все не отпускает. Я разозлилась: «Ну хотя бы потому, что это повесть о медиках на войне, а я сама медик и бывшая фронтовичка!» Он отвечает: «Довод серьезный, но я тоже бывший фронтовик и даже комиссар госпиталя». Вокруг уже не смеются, а хохочут. Продавщица причитает, что экземпляр последний. Кто-то подбивает меня: «Не сдавайтесь, фронтовичка!» Кто-то стыдит его: «Уступите, комиссар, женщине…» Целый спектакль! В общем, уступил, но с условием – как только прочту сама, дам прочесть ему первому. Я спрашиваю: «На следующей партконференции?» А он так серьезно: «Нет, на следующей неделе. За неделю прочтете?» И тут же берет у меня из рук книжку и на последней странице записывает свой номер телефона. «Конечно, говорит, это не очень красиво – писать на книжках, но случай исключительный. Позвоните и скажите: „Прочла“. А я уж найду способ получить у вас книгу и доставить обратно». Вы же знаете его, он на редкость убедительно разговаривает. И так на меня подействовал, что я же еще спросила: «А кого вызвать?» Он говорит: «Ох, простите!», берет опять книжку и приписывает: «Сергей Митрофанович». И очень учтиво осведомляется: «А вас как зовут?» И опять я так была удивлена, что назвалась полностью – имя, отчество, фамилия. Тут звонок, перерыв кончился, все повалили в зал, и я его потеряла из виду. Сидела я далеко, да мне и в голову бы не пришло искать его в президиуме – я же понятия не имела, кто такой Сергей Митрофанович.
– Ну, и позвонили? – посмеиваясь, спросил Львовский.
– Вообразите, позвонила! – удивленно, словно не веря, что так оно и было, сказала Юлия Даниловна. – Правда, не через неделю, а через месяц, когда затеяла генеральную уборку и наткнулась на эту книжку. Он сам снял трубку и даже не дал мне договорить первой фразы: «Долгонько же вы читаете!» Я рассердилась – что за выговор? «Могла и совсем не позвонить…» – говорю. «Нет, не могли, мы же условились! Да сейчас дело не в этом, я что-то приболел…» А у меня уже условный рефлекс. «Врач был?» – спрашиваю. «Вот профессиональный подход, – говорит он, и тут я поняла, что уже все обо мне знает. – Нет, врача не было. Я вчера поздно вечером приехал из-за города, видимо, простудился, а сегодня воскресенье, и наша поликлиника не работает…»
– Словом, он вас уговорил привезти ему книжку и заодно выполнить высокий врачебный долг перед любым и каждым страждущим? – насмешливо подсказал Матвей Анисимович.
– Уговорил, – покаянно призналась Лознякова.
– И тогда вы познакомились с Кирой?
– Да.
– А как она вас встретила?
– Представьте, настороженно. Я думала, что мне почудилось, но позже – много позже – поняла, что именно так и было.
– Значит, он чего-то не учел… Может быть, просто слишком радовался, что вы придете… – Львовский вздохнул. – Сложная штука – психология подростка.
– Вы-то откуда знаете?
– А я, дружочек Юлия Даниловна, старый пес. Я много чего знаю. И, между прочим, люблю детей. – Он похрустел пальцами, встал и деловито вынул из внутреннего кармана партийный билет. – Ну-ка, получите взнос, товарищ парторг, а то занимаетесь тут посторонними разговорами… И поторопитесь, пожалуйста, потому что нам надо спешить.
– Спешить? Куда? – придвигая к себе ведомость, спросила Лознякова.
Львовский, не отвечая, подал ей деньги, назвал сумму, расписался в ведомости, подождал, пока она поставит штампик в партбилете, и только тогда сказал:
– Вы сейчас поедете к моей Валентине Кирилловне и объясните ей, что… ну, скажем, что я задержался из-за срочной операции. Так лучше всего. А я поеду в гости к Кире.
– К Кире? – ахнула Юлия Даниловна. – Зачем?
– Ну зачем люди ходят в гости? Она меня звала тогда, на просмотре. И я обещал. Вот и пойду, благо наверняка знаю, что ни вас, ни Задорожного не встречу…
– Погодите, – сказала Лознякова. – Вы хотите говорить с Кирой обо мне? О нас? Пожалуйста, не делайте этого. Будет только хуже…
– Я не сделаю ничего такого, от чего может стать хуже, – неуступчиво ответил Львовский, – а вы со мной не спорьте. Эту болезнь надо лечить.
– Погодите, – снова повторила Юлия Даниловна. – А откуда вы вообще… как вы поняли тогда, на просмотре, что у нас с Кирой неладно?
– У меня есть глаза и уши, дорогой мой товарищ, – резковато сказал Львовский. – И если в первый день нового года товарищ Лознякова звонит мне из уличного автомата, имея собственный телефон дома…
– Как вы узнали, что из автомата?
– По грохоту, который вы перекрикивали. Звонит и отчаянным голосом спрашивает, как я намерен использовать второе место на просмотре. И умоляет сейчас же перезвонить к ней домой и пригласить ее падчерицу… Вы думаете, этого недостаточно для размышлений?
Лознякова не согласилась:
– Я же объяснила, что нам не хочется в праздничный день оставлять девочку одну…
– И я бы вполне поверил, если бы вы звонили из дому. Ладно, Юлия Даниловна, тут не надо быть Шерлоком Холмсом. Не спорьте по пустякам. Уже девятый час, и нам в самом деле пора.
Он решительно пошел к двери, и Лознякова, догнав его в коридоре, спросила:
– Значит, сказать Валентине Кирилловне, что вы задерживаетесь из-за срочной операции?
– Да, – медленно ответил Львовский. – И, в общем, это почти правда. Операция действительно срочная.
2
Кира в самом деле приглашала Матвея Анисимовича в гости, когда прощались с ним после просмотра в Доме кино. Она сделала это потому, что помнила и любила дядю Матю с незапамятных времен. Приходя к папе, он, в отличие от других гостей, не донимал ее рассеянными вопросами: «Ну как живешь, Кирюха? Отметки хорошие?», а сам рассказывал что-нибудь интересное и неожиданное. Двенадцать подвигов Геракла перемежались захватывающими и вполне современными событиями из жизни кота Тимофея и собаки Лады, которые принадлежали соседу дяди Мати, бородатому профессору Александру Александровичу. Мифы древней Греции поразили ее воображение, но увлекательные подробности собаче-кошачьей дружбы заставляли Киру хохотать до слез, и, провожая дядю Матю, она частенько совала ему пакетик с какими-нибудь лакомствами для его четвероногих приятелей, а он совершенно серьезно обещал объяснить Тимофею и Ладе, что это гостинец от Киры. Словом, у Киры с Матвеем Анисимовичем с давних пор были свои, независимые от папы и от тети Мани отношения.
Тетя Маня занималась хозяйством в доме Задорожных. Кира знала, что это дальняя папина родственница, но особой дружбы с нею не водила. Тетя Маня появлялась по утрам, готовила обед, отправляла в прачечную белье и убирала обе комнаты, из которых состояла квартира Сергея Митрофановича. У тети Мани была своя комната в другом доме, и она ни за что не соглашалась переселиться к Задорожным. Правда, когда Кира была еще совсем маленькая и целую неделю проводила в детском саду, а домой попадала только в субботний вечер, тетя Маня ночевала у них с субботы на воскресенье и с воскресенья на понедельник. Она расставляла в Кириной комнате для себя раскладушку, стелила тюфячок и долго кряхтела, перед тем как заснуть.
Папа всегда был с тетей Маней вежлив и доброжелателен, но разговоры у них были скучные. Тетя Маня жаловалась, что хорошее мясо продавцы прячут для себя и что кефиру в молочной опять не было, или рассказывала неинтересные истории про дочку дворничихи, которая привела мужа, а он все пропивает и теще никакого уважения. Папа выслушивал эти рассказы с тем выражением лица, которое Кира называла «застегнутым».
– Опять у тебя было застегнутое лицо, папка! – говорила она отцу, когда дверь за тетей Маней захлопывалась.
– Я об одном срочном деле подумал, – оправдывался Сергей Митрофанович.
Кира лукаво подсмеивалась:
– А почему, когда ты меня слушаешь, ты ни об одном срочном деле не думаешь?
– Разве? – удивлялся Сергей Митрофанович. – А я думаю, что ты хвастуша и зазнайка.
Но Кира понимала, что папе с тетей Маней просто скучно.
Сама она к тете Мане относилась равнодушно: ну готовит, ну убирает – подумаешь, трудно! У всех дома кто-нибудь готовит и убирает. Став постарше, она разобралась, что у большинства ребят готовят и убирают мамы или бабушки. У нее не было ни мамы, ни бабушки – ей объясняли, что они умерли. Их убили фашисты. Сначала Кира даже несколько гордилась своей особенной судьбой. Однажды в детском саду несколько детей заболели свинкой, и их тотчас разобрали по домам, а Киру оставили. Она слышала, как воспитательница говорила доктору: «У этой девочки никого, кроме отца, а он в командировке!» Киру поместили в изолятор, и она провела там несколько дней, пока приехал папа, которому дали знать о ее болезни. Папа тотчас взял ее домой и вызвал тетю Маню. Тетя Маня заботливо ухаживала за Кирой, но приговаривала:
– Хоть бы уж ты женился, что ли, Сергей Митрофанович. Стара я становлюсь…
– Непременно женюсь, тетя Маня! – отшучивался папа. – Вот только освобожусь немножко и займусь этим делом.
Кира понимала, что папа шутит, но на всякий случай строго сказала:
– Я не хочу, чтоб ты женился.
– Почему? – спросил папа.
– Потому.
На этот раз «застегнутое» лицо было у нее. Папа не стал ни о чем допытываться, а она думала о Золушке и боялась мачехи, которая заставит ее работать и будет держать замарашкой. Чтоб тетя Маня не ворчала и папа в самом деле не надумал жениться, она решила понемножку заниматься домашними делами. Тетя Маня это очень одобрила – девочка, мол, должна быть хозяйственной – и с охотой учила ее готовить, убирать и стирать. Кира оказалась понятливой. Ей даже было приятно, когда папины товарищи похваливали:
– Смотри, Митрофаныч, какая у тебя хозяюшка растет!
Плохо было только с одним – с одеждой. Не то чтобы у Киры не было обуви, платьев, пальто, бельишка. Было все. Но другие девочки в школе (Кира быстро разглядела это) одевались лучше. Все носили форму, но пальто у большинства были красивее, туфли и шапочки тоже. Тетя Маня покупала ей все на вырост, и случалось, что Кира успевала сносить платье раньше, чем оно становилось ей впору. Папа, видно, тоже замечал это, потому что иногда вздыхал: «Надо бы тебе, Кирюха, другое обмундирование…»
Кире было около двенадцати лет, когда папа, приехавший накануне из подмосковной командировки, весело сказал:
– Ну, дочка, постарайся сегодня блеснуть угощением! К нам такая гостья придет…
– Гостья? – переспросила Кира.
У них бывали в гостях жены папиных товарищей вместе со своими мужьями. Но тогда папа говорил: «Тетя Маня, сообразите нам ужин получше – придут товарищи с женами». Они приходили, почти всегда приносили Кире конфеты или пирожные, ужинали, слушали долгоиграющие пластинки, разговаривали, смеялись и уходили вместе со своими мужьями. Всех вместе их называли «гости». Но никогда не случалось, чтоб приходила одна «гостья». Кира предприняла легкую разведку:
– А кто такая эта «гостья»?
– Она доктор! – все так же весело объяснил папа.
– Она придет тебя лечить?
– Нет, она придет в гости.
– Разве доктора ходят в гости?
– А как же! Дядя Матя ведь ходит.
– Она жена дяди Мати?
– Нет, – сказал папа и с откровенным удовольствием прибавил: – Она, кажется, пока ничья не жена.
У Киры почему-то ёкнуло сердчишко.
Гостья пришла под вечер и принесла папе какую-то книжку. Это бывало и раньше, что папе приносили книжки или большие деловые конверты. Курьерши открывали разграфленную толстую тетрадь, и Кира, случалось, расписывалась за папу. Курьерши говорили: «Какая умница! А звать тебя как?» – и уходили. Но эта гостья никакой толстой тетради не открывала, а папа, который приехал совсем простуженный, выскочил в переднюю и очень радостно пожал гостье руку.