Текст книги "Вам доверяются люди"
Автор книги: Ольга Зив
Соавторы: Вильям Гиллер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
К концу февраля никто в районе уже не говорил «новая больница». К больнице привыкли. Ее называли просто «наша больница». Помимо тех, кого доставляла скорая помощь, районная поликлиника каждый день направляла несколько человек, нуждавшихся в больничном лечении. И если это не было связано с необходимостью срочной операции, люди предпочитали ждать, пока освободится место в «своей» больнице, чем ложиться в «чужую».
Степняк из этого сделал приятные для коллектива выводы.
– Завоевываем авторитет! – гордо объявил он на очередной врачебной конференции.
Мезенцев с легкой улыбкой предположил:
– Быть может, родственникам тут ближе навещать?
– Да еще пускаем ежедневно! – тотчас поддакнул Окунь.
– Ну что же? – Степняк не хотел сдаваться. – Не без этого… Но они бегали бы на край света, если бы мы плохо лечили.
Федор Федорович многозначительно кивнул:
– Согласен.
И Окунь опять подал реплику:
– А в какой другой районной больнице есть профессор Мезенцев?
Степняк и сам думал, что имя Мезенцева обладает большой притягательной силой. Он все еще был благодарен Таисии Павловне за ее «подарок» и даже прощал ей некоторые мелкие обиды, помня, как она привела Мезенцева. Впрочем, теперь, когда организационный период миновал, штат был более или менее укомплектован, поводы для разногласий с Таисией Павловной заметно сократились. В ноябре и декабре они, бывало, спорили при каждой встрече. Особенно вознегодовала Таисия Павловна, узнав, что женские и мужские палаты расположены на одних и тех же этажах. «Это совершенно недопустимо!» – объявила она. Степняк доказывал, что размещение мужчин и женщин на разных этажах вызывает путаницу в работе.
– Допустим, – объяснял он, – Львовский сделал сегодня резекцию желудка женщине. Львовский работает в первой хирургии, следовательно на третьем этаже. А к своей больной он должен бегать на второй этаж? И Мезенцев тоже? А Рыбаш, оперировавший кого-то из мужчин, будет со второго этажа подниматься к больному на третий? А как же утренние обходы? А назначения? А кому должны подчиняться палатные сестры?
Таисия Павловна, беспомощно зажав ладонями уши, мотала головой:
– Вы меня совсем оглушили! Я не могу вдаваться в детали, но устраиваются же в других больницах… А пребывание мужчин и женщин на одном этаже безнравственно.
– Да у нас монастырь или больница? Во всем мире…
– Во всем мире, – важно сказала Бондаренко, – существует узаконенная проституция.
– Сравнили!!
Помирил их присутствовавший при споре Фэфэ. Мимоходом он обронил два-три слова о том, что, по его сведениям, в Министерстве здравоохранения теперь не возражают против размещения мужских и женских палат на одном этаже, поскольку практика показывает…
– Делайте как хотите! – устало сказала Бондаренко. – Но помните: отвечать придется вам.
Это она повторяла не раз. И тогда, когда Степняк вместо полагавшегося ему по штатному расписанию секретаря пригласил опытную стенографистку, чтоб она обучала стенографии молоденьких сестер, Таисия Павловна тоже напомнила: «Отвечать будете вы!»
– Все модничаете, Илья Васильевич? – спрашивала она, узнав о каком-нибудь очередном новшестве Степняка. – Глядите, как бы не пришлось пожалеть.
Но теперь, когда больница работала уже четвертый месяц и никаких особых происшествий не случилось, Таисия Павловна, как и в первый день знакомства, кокетливо и мило улыбалась Степняку. Он и сам научился обходить острые углы и две недели назад был неожиданно удостоен приглашения к Таисии Павловне на именины.
– И непременно с женой! – многозначительно, словно намекая на что-то, сказала Бондаренко. – Мы с вашей Натальей Петровной…
– Надеждой Петровной, – поправил Степняк.
– Да, да, конечно, с Надеждой Петровной… Ужасная память на имена!.. Познакомились в Доме кино, на новогоднем просмотре, и она мне очень-очень понравилась!.. А с каким вкусом одевается…
– Она, между прочим, врач, – несколько невпопад бухнул Степняк.
– Да что вы? – искренне удивилась Таисия Павловна. – Никогда бы не подумала! Такая изящная женщина…
Степняку было и досадно и смешно, но он уже изучил характер Бондаренко.
– А вы сами? – улыбаясь, но мысленно ругая себя и за улыбку и за галантный вопрос, сказал он.
Таисия Павловна самодовольно усмехнулась:
– Вы делаете успехи!
Дома Степняк рассказал Наде о приглашении.
– Конечно, идти туда нечего, – сказал он, – пошлем телеграмму – и все.
– Ты с ума сошел! Обязательно надо пойти!
– Зачем?!
– Затем, что нужно же когда-нибудь вылезать из берлоги.
– Надя, ну что у нас общего с этой дамочкой? – пробовал возражать Степняк.
– Какая же она дамочка? Она заведующая райздравотделом. Коммунистка.
– Хороша коммунистка, которая празднует именины… И никакая она не заведующая, а заместитель. Настоящий заведующий – Гнатович, он вернется из своей заграничной командировки к первому мая. Вот это, говорят, умный мужик.
Надю незнакомый Гнатович не интересовал.
– А насчет именин – надо же понимать: она женщина. Если сказать – день рождения, найдутся невежи вроде тебя, начнут спрашивать, сколько исполнилось. А так – именины и именины. Никаких неприятных вопросов.
Надя, конечно, настояла на своем, и они, вооружившись цветами, отправились в гости. Надя от себя лично присоединила к цветам раздобытую через Маечку парижскую губную помаду и этим окончательно завоевала расположение Таисии Павловны.
В знак этого расположения та увлекла Надю в спальню и показала флакон духов «Суар де Пари».
– Как вы думаете, кто притащил?.. Конечно, профессор Мезенцев! Он на такие штуки великий мастер. А мой старый приятель Окунь – мы с ним один институт кончали, только он… гораздо раньше, вы понимаете?.. Так вот, Окунь раздобыл для меня эту прелесть.
Она, как продавщица в магазине, взмахнула рукой и раскинула перед ошеломленной Надей нейлоновую заграничную косынку очень яркой расцветки, изображавшую географическую карту Европы.
– Да, мой Илья Васильевич совершенно не понимает толку в этих вещах, – с сожалением сказала Надя.
– Зато красавец. И рост великолепный. Вы, должно быть, очень счастливая женщина? – Хозяйка слегка вздохнула, но тут же снова защебетала: – Ах, да, Надежда Петровна, вы не знаете, где можно достать спермацет? Моя косметичка делает замечательные кремы, но ни в одной аптеке…
Бондаренко многозначительно посмотрела на Надю.
– Попробую… – медленно сказала та.
Туалетный столик Таисии Павловны и без этого замечательного крема напоминал отделение косметического кабинета.
Впрочем, это нисколько не удивило Надю. Она считала естественным, что всякая женщина стремится выглядеть помоложе. Ее поразило другое: и спальня и столовая напоминали магазин случайных вещей. Давно вышедшая из моды бронза мирно уживалась с лаковыми и бумажными китайскими безделушками, на стенах висели плохие копии с картин передвижников в тяжелых золоченых рамах, современная полированная мебель соседствовала с тяжелыми плюшевыми портьерами, никелированный, капризно изогнутый торшер выглядел просто вызывающе рядом со старым кожаным креслом, а в изголовье двуспальной, красного дерева кровати с резными амурами на спинках высилась стеклянная горка, битком набитая всевозможными сувенирами из хрусталя, металла, майолики, слоновой кости и малахита.
Именины прошли торжественно и скучно.
За ужином провозглашались бесконечные тосты в честь хозяйки, и она улыбчиво чокалась с каждым, кто поднимал такой тост. Разговоры велись о назначениях и увольнениях, о том, что такой-то ловко устроился в научно-исследовательский институт, где, конечно, без труда защитит диссертацию и получит желанную ученую степень. Окунь рассказывал старые и несмешные анекдоты. Его жена, с морщинистым, старообразным лицом, на которой из-за ее непомерной худобы платье болталось, словно с чужого плеча, манерно отставив мизинец, старалась попробовать все блюда и в промежутках жаловалась на «неразрешимую проблему домработниц» и на «ужасные требования», которые начала предъявлять к детям школа…
Конечно, включили проигрыватель, конечно, кто-то рассуждал о том, что необходима легкая музыка и что на эстраде нет настоящих талантов. Степняк с трудом сдерживал зевоту и только раз усмехнулся – когда Таисия Павловна, захмелев, пожаловалась ему на эту гордячку Лознякову.
– Звала же! Говорю: «Приводите мужа…» Так нет, прислала телеграмму. А мне так хотелось встретиться с этим Задорожным в неофициальной обстановке…
Ушли Степняки рано, сочинив что-то насчет несчастного, покинутого Петушка. Илья Васильевич ворчал:
– Отвратительный вечер!
Надя отмалчивалась.
В метро они встретили Рыбаша и Ступину. Те возвращались из кино – смотрели последние выпуски кинохроники. Рыбаш был переполнен впечатлениями.
– Нет ничего интереснее документальных фильмов! – повторял он. – Посмотришь такое – и вдруг заново постигаешь и нашу роль в мировой политике, и отношение к нам простых людей. Достаточно увидеть кадры встречи… Какие лица, какая экспрессия! Первейшие актеры не сыграли бы ничего похожего…
Ступина улыбалась.
– А меня, – сказала она, – пленили ребятишки в Бхилаи. Такие задорные, ласковые, непосредственные! И как танцуют!
– Дети везде дети, – перебил Рыбаш. – Но ты обратила внимание, что некоторые металлурги-индийцы говорят по-русски?
– Так ведь комментатор или как его – диктор? – объяснял, что они учились у нас в Запорожье и в Макеевке! А кроме того, в Бхилаи сейчас много наших, советских. Мартеновскую-то плавку вел днепропетровец Курочкин…
– Ох, с каким бы удовольствием я поехал туда поработать! – воскликнул Рыбаш и, взглянув на Марлену, поспешно добавил: – Ты тоже?
– Вот что значит молодожены! – не то насмешливо, не то грустно сказала Надя. – Мой Илья Васильевич никогда не спросит: «Ты тоже?»
Они стояли возле киоска с кондитерскими изделиями. Продавщица спросила:
– Граждане, покупать будете? Сейчас закрываем.
Марлена спохватилась:
– Будем, будем! У вас есть какие-нибудь булочки?
Рыбаш снисходительно пояснил:
– Это называется – Марлена Георгиевна занимается хозяйством!
– А что поделаешь? – доставая из сумочки деньги, сказала Ступина. – Пошли в кино, – значит, остались без ужина и без завтрака. Или прикажешь, как Седловец, ходить в больницу с морковкой?
Степняк с острым любопытством наблюдал за обоими. Молодожены! Недели три назад Рыбаш ворвался к нему в кабинет с заявлением, в котором категорически требовал жилья.
– Мне тридцать пять лет, – горячился он, – я женатый человек – и должен, как бродяга, скитаться с законной женой по улицам!
Илья Васильевич развел руками:
– Но вы же знаете – у нас нет никакого жилфонда.
– Говорят, что у райздрава вот-вот будут квартиры.
– Не слышал. А если даже будут, то нам их вряд ли дадут, – Степняк не любил зря обнадеживать. – Я для сестер-то еле отвоевал это, с позволения сказать, общежитие…
Он показал подбородком в сторону окна, через которое виднелся второй этаж гаража. Там уже светились окна с одинаковыми розовато-желтыми занавесками.
Рыбаш плюхнулся на диван и с неподдельным отчаянием стиснул голову руками:
– Ума не приложу, что делать!
Он выложил Степняку все – и про закуток Марлены за книжными стеллажами, и про свои двенадцать метров в коммунальной квартире.
– Мои старики предлагают, чтоб я снял им какой-нибудь угол за городом. Но я не подлец: отец – калека, мать тоже еле ползает…
– Ясно!
Степняк слушал тогда Рыбаша, морщась от сочувствия и думая о своей дочери. Вот так и Светлана, выйдя два года назад за старшего штурмана одного из волжских теплоходов, все еще скитается по чужим углам. И притом ведь ее муж семь месяцев в году проводит в плавании! Летом, когда в музыкальной школе, где работает Света, каникулы, они плавают вместе. Тогда их домом становится двухместная каюта на теплоходе. А зимой они маются, как Рыбаш. Худо, худо еще у нас с жильем! Когда-нибудь, конечно, заведут такой порядок, что в загсе вместе с брачным свидетельством молодым супругам будут вручать ордер на квартиру. Или хотя бы на комнату. Но что делать до той счастливой поры?
Теперь Степняк смотрел, как Ступина покупает зачерствевшие булочки с маком, и думал о том, где же будут ужинать своими булочками эти бедолаги.
– А мы все-таки сняли комнату! – угадав, видимо, его мысли, сказал Рыбаш.
– Ну? Вот здорово! – Степняк искренне обрадовался. – Где? Как?
– Ох, это была целая эпопея… – весело начала Ступина, собираясь рассказать все по порядку, но, заметив рассеянное и скучающее лицо Надежды Петровны, мигом изменила свое намерение. – В общем, свет не без добрых людей! Идем, Андрюша…
Она передала кулек с булочками мужу и, помахав рукой Степнякам, своим обычным танцующим шагом пошла к выходу.
2
Только подойдя к дому, Рыбаш спохватился, что они как-то слишком быстро распрощались со Степняками. Все еще поглощенный кадрами кинохроники, он весь путь (правда, очень недолгий) от метро до Лебяжьего переулка без умолку вспоминал понравившиеся ему куски фильма.
– Индия! Индия! Неужели в детстве ты не мечтала попасть в Индию? – спрашивал он Марлену и, не давая ей ответить, принимался рассказывать, какую власть над его мальчишеской фантазией имели одни лишь географические названия: Калькутта, Мадрас, Дели, Бомбей, Бенарес…
Марлена слушала, тихонько посмеиваясь: он и сейчас, сам того не замечая, произносил эти чуждые русскому уху созвучия, как заклинание. И глаза у него не плутоватые, не упрямые, не бешеные, как бывает, а задумчиво-мечтательные. Вот уж не думала, что у нее окажется такая неожиданная соперница – Индия! «Ты тоже?» – спросил он в метро, когда говорил, с какой охотой поехал бы туда поработать. А жена Степняка позавидовала. Неужели и она когда-нибудь позавидует таким незначительным вещам?.. Размышления ее нарушил неожиданный вопрос мужа:
– Почему ты не позвала их к нам? И вообще – вдруг так заторопилась…
Ей хотелось ответить: «А ты ничего не понял?» – но она удержалась. Андрей слишком вспыльчивый. Зачем ему портить отношения со Степняками? И потом, жена Степняка – это ведь не сам Степняк, а Илья Васильевич, кажется, и обрадовался, и спрашивал с искренним интересом. Как большинство женщин, в маленьких, житейских делах Марлена была мудрее мужа. Поэтому вместо насмешливого «А ты ничего не понял?» она потерлась щекой о его плечо и жалобно протянула: «Хочу домой!»
Они все еще не переставали удивляться этому чуду: у них есть свой дом! Пусть ненастоящий, временный, но все-таки дом! Им доставляло огромное удовольствие говорить друг другу такие простые слова: «Чай будем пить дома…», или: «Когда мы придем домой…», или: «У нас дома очень тепло…» И Марлена, отвечая Степняку, откуда взялась комната, определила совершенно точно: «Свет не без добрых людей». Потому что именно добрые люди помогли раздобыть им эту маленькую комнату, за которую, правда, надо было платить, но плата была доступной, и в которой хоть и было темновато – единственное окно упиралось в стену соседнего дома, но существовала добротная, крепкая дверь, отгораживавшая их восхитительное «вдвоем» от целого мира. Словом, здесь, в этой темной и очень скромно обставленной комнатке, был рай. Их земной, удивительный, счастливый рай.
Они обрели его всего десять дней назад, обрели тогда, когда Рыбаш потерял последние крохи терпения. А сколько раз до этого, блуждая с Марленой по вечерней Москве и глядя на освещенные окна домов, он со страстной тоской спрашивал: «Ну неужели ни одно из этих окон не будет нашим?»
Он издергался, и это сказывалось на его отношениях с персоналом отделения. Сестры и санитарки, заслышав его быстрые шаги по коридору, замирали в ожидании очередного разноса; студенты-стажеры умолкали и обдергивали халаты при его приближении; горячий Григорьян бледнел от колючих, придирчивых взглядов заведующего и однажды огрызнулся в присутствии больных:
– Андрэй Захарович, как хирургу отдаю вам должное, но работать с вами нэмыслимо!
Впрочем, ко всеобщему удивлению, Рыбаш ответил мирно:
– Не обижайтесь, Арутюнчик, я, кажется, действительно зря придрался.
И этим признанием окончательно покорил молодого врача.
Легче всего Рыбашу было с Наумчиком. Он искренне привязался к долговязому чистосердечному «очкарику» и очень уважал его за многое – за педантичную добросовестность в работе, за неутомимость, за то, что Наумчик никогда не позволял личным чувствам брать верх над деловыми отношениями.
Казалось бы, наибольшую опасность в этот нелегкий для Рыбаша период представлял Егор Иванович. Но после январского партийного собрания Егор Иванович заметно притих. Он перестал докучать Рыбашу своими обидами, прекратил с ним всякие разговоры о необходимости щадить самолюбие товарищей. Правда, он вел эти разговоры с сестрами и стал частенько наведываться в отделение к Мезенцеву, но Рыбаш этого не знал. А если б и знал, считал бы ниже своего достоинства интересоваться этим.
И все-таки они поругались.
Произошло это после операционного дня, когда оба, усталые и взвинченные трудной операцией, которую делал Рыбаш, а Окунь ему ассистировал, скинув заляпанные кровью и уже потерявшие свою стерильность халаты, сидели в предоперационной.
Скинутые халаты, чтоб их, не дай бог, как-нибудь не спутать с неиспользованными (после стерилизации все халаты выглядели мятыми и желтыми), валялись тут же, прямо на полу. Румяная санитарка Шурочка, та самая, которая на партийном собрании признавалась, что «до ужаса боялась работать в операционной», сейчас старательно мыла эту самую операционную. Через открытую дверь слышно было, как льется вода и шлепает тряпка по плиточному полу. Машенька Гурьева, у окна в предоперационной, пересчитывала все бывшие в употреблении зажимы – кохеры, пеаны, корнцанги, цапки. Это был железный закон: до и после каждой операции зажимы педантично пересчитывались. Счет должен был совпадать. Если бы из всех этих зажимов (а при некоторых операциях общее число их достигало и сотни штук), из всех цапок, пеанов и прочих замысловатых штучек, похожих то на ножницы, то на крючочки, не хватило бы только одного, это считалось бы катастрофой. Пропажа зажима могла означать лишь одно: его забыли в теле человека. В зашитой наглухо ране.
Все знали, что такое случается чрезвычайно редко. Может быть, один раз на миллион операций. Может быть, еще реже. И все-таки это могло случиться. Пеан, сжимающий кровоточащий сосудик, мог ослабеть, расстегнуться и скользнуть в глубь брюшной полости. Хирург мог, торопясь окончить операцию, не заметить этого.
Человек идет в ясный летний день по улице. Человек спокойный, аккуратный. Осторожно, только на зеленый свет, переходит мостовую. Оглядывается, как положено, по сторонам на перекрестках. Шагает только по тротуару. И вдруг бац – из чьего-то открытого окна ему на голову падает цветочный горшок с фикусом, разросшимся до размеров настоящего дерева. Фикус годами стоял на этом окне, и, чтоб сдвинуть его с места, хозяйке приходилось звать на помощь кого-нибудь из мужчин. Тысячи, сотни тысяч людей проходили тут раньше, и ничего не случалось. А с ним – случилось.
Катастрофа! Катастрофа, в которой никто не виноват. Которую нельзя предотвратить, хотя каждый понимает: горшок с фикусом вообще-то, теоретически рассуждая, может свалиться.
Вот так же, «теоретически рассуждая», и пересчитывает в предоперационной Машенька Гурьева все свои цапки, пеаны, кохеры до и после каждой операции. Тихо и равномерно звякают зажимы, падая на дно продолговатых белых эмалированных тазиков. Шлепает Шурина тряпка по полу операционной. А хирурги, усталые, потные, обессилевшие после многочасового стояния на ногах, после того нервного напряжения, которым наполнен каждый операционный день, сидят на табуретках и перебрасываются малозначащими словами.
Рыбаш курит, жадно затягиваясь. Окунь не курит. Он вообще бережет здоровье. Приносит из дому розовую пластмассовую коробочку с бутербродами и ест их в строго определенный час, запивая кефиром, который тоже приносит из дому. Бутерброды густо намазаны маслом, проложены домашними котлетками, кружочками крутых яиц, ноздреватым сыром, вареной осетриной. Окунь ест вдумчиво, старательно и деловито жует, а доев, вздыхает: «Толстею все-таки! С чего бы это?»
Сейчас он, широко расставив толстые ноги, сидит на табуретке, выкрашенной белой эмалевой краской, и, благодушно похохатывая, рассуждает:
– Нет, что ни говори, а любите вы, Андрей Захарович, всякие неприятности… А на ловца и зверь бежит! Разные там прободные язвочки, непроходимость кишечника, внутрибрюшные кровотечения… Кто оперировал? Андрей Захарович! Ночью ли, днем ли – вы, как тот пионер: «Всегда готов!»
– Так ведь есть же случаи, не терпящие отлагательства… – Рыбаш лениво прикуривает новую папиросу от еще не погасшей старой. Он устал. Ему не хочется спорить.
– Э-э, батенька, бросьте! – круглое дряблое лицо Егора Ивановича складывается в хитренькую улыбочку.
Все знают, что в свои суточные дежурства Егор Иванович предпочитает аппендициты и всячески избегает сложных операций. То затянет обследование до утра, когда можно передать больного следующей смене, то из-за перегруженности палат перебросит его в первую хирургию, к безотказному Львовскому, то с озабоченным лицом объявит, что без консилиума с Фэфэ или, на крайний случай, с Рыбашом оперировать считает невозможным. На отговорки и оправдания он мастак, объяснения его звучат веско.
– Вас, дорогой Андрей Захарович, хлебом не корми, только дай хорошенький перитонитик! – посмеиваясь, продолжает он.
Рыбаш начинает раздражаться.
– Настоящий хирург должен оперировать и оперировать, – говорит он. – Иначе пальцы разучатся. Иногда ведь пальцы умнее головы.
– Слепой инстинкт пропагандируете? – позевывая, осведомляется Окунь.
– При чем тут слепой инстинкт? – сердится Рыбаш. – Мне рассказывали, как Ван Клиберн говорит о себе. «Если, говорит, я только день не упражнялся, вечером, на концерте, это замечаю я один. Если два дня – это замечают мои друзья. А если три – замечает уже публика».
Окунь восхищен:
– Вот это, я понимаю, реклама! Но мы-то с вами, батенька, не пианисты, а только хирурги. По-русски выражаясь – костоправы.
Народные словечки, которыми любит щеголять Окунь, бьют по нервам Рыбаша. Он ненавидит всякую нарочитость.
– А вы думаете, пальцы хирурга менее совершенный инструмент, чем пальцы пианиста?
Улыбка, постоянно присутствующая на лоснящейся физиономии Окуня, тускнеет: пальцы у него толстые, похожие на сардельки. Сунув руки в карманы брюк, он спрашивает:
– По-вашему, хирурга определяют этакие аристократические длинные и худые пальцы?
Рыбаш протягивает свои крепкие, короткопалые руки:
– Как видите, ничего аристократического! А в хирургии я кое-что сделал и еще сделаю. Во всяком случае, одними аппендицитами ограничиваться не намерен!
Это уже прямой выпад. И нельзя подобные выпады спускать безнаказанно.
– С такими взглядами, – тянет Окунь, – не в районной больнице, а в аварийной службе… например, у Склифосовского… работать.
– Пройденный этап, – отвечает Рыбаш. – И к тому же там по самым условиям работы немыслимо экспериментировать…
– А вам угодно экспериментировать на людях? – в благодушном баске Окуня вдруг проскальзывают угрожающие нотки. – На людях, которые доверяются вам? Странная позиция для советского хирурга…
Егор Иванович озирается, ища не то свидетелей, не то единомышленников. Напрасно, в предоперационной по-прежнему никого нет, кроме Гурьевой, которая все так же сосредоточенно пересчитывает свои зажимы.
Рыбаш небрежно машет рукой. Он сидит далеко от окон, в уголке, где уже начинают сгущаться тени февральского пасмурного дня. Огненный кончик его горящей папиросы делает острый зигзаг в воздухе.
– Каждая операция – эксперимент, – говорит он. – Надо постоянно обновлять методику. И прослеживать до конца результаты. И не осторожничать ради собственной спокойной жизни.
Блеклые глазки Егора Ивановича неожиданно вспыхивают.
– То-то, Андрей Захарович, вы вашей обновленной методикой чуть не угробили того таксиста… в новогоднюю ночь. Если бы не уважаемый Федор Федорович…
Удар хорошо рассчитан. Запрещенный удар, как выражаются спортсмены. Рыбаш до сих пор казнится в душе за то, что потерял тогда присутствие духа. Вскочив, он делает шаг по направлению к Окуню:
– Слушайте, вы, костоправ…
Испуганный возглас Гурьевой останавливает его.
– Что такое?
– Беда, Андрей Захарович. Не хватает пеана.
Рыбаш мгновенно забывает про Окуня:
– Как не хватает?
– Не хватает. Кохеры и цапки все, а одного пеана нет.
– Сколько было?
– Тридцать.
– Сколько есть?
– Двадцать девять.
На впалых щеках Гурьевой проступают слабые розовые пятна.
– Не может быть! Считайте еще раз.
– Я уже три раза считала.
– Все равно считайте.
Машенька, перекладывая окровавленные пеаны из одного эмалированного тазика в другой, принимается считать вслух:
– Раз… два… три…
Пеаны, звякая, падают в тазик. Растет металлическая горка. Рыбаш напряженно следит за руками Гурьевой. Окунь подходит с другой стороны.
– Не заслоняйте свет.
Егор Иванович послушно встает рядом с ним.
– Двадцать шесть… двадцать семь… двадцать восемь… двадцать девять.
Всё. Тазик, из которого Гурьева вынимает пеаны, пуст.
– Действительно, двадцать девять, – деловито, словно этого от него и ждали, подтверждает Егор Иванович.
Из надорванной с одного угла пачки «Беломора» Рыбаш вытряхивает папиросу и чиркает спичкой.
– Считайте снова. По десяткам.
Гурьева начинает покорно перекладывать пеаны в первый тазик.
Руки ее двигаются необычно медленно, как на учебном фильме. Рыбаш успевает докурить папиросу до самого мундштука и, не отводя глаз от пеанов, тушит ее о собственную подметку.
– Два десятка и девять, – тихо говорит Машенька.
Пеаны лежат в тазике тремя кучками. В двух кучках – по десять пеанов. В третьей – девять. Это можно увидеть не считая. В третьей кучке пеаны лежат по тройкам. Три тройки. Девять.
– Еще раз! – хрипло приказывает Рыбаш. – Кладите парами.
И опять мелькают сухие, с коротко остриженными ногтями руки Гурьевой. Теперь пеаны ложатся почти беззвучно – Машенька раскладывает – их на столе по две штуки, оставляя между парами заметное расстояние. Рыбаш снова закуривает. Когда на стол ложится тринадцатая пара, он заглядывает в тазик. Там – три пеана. Три вместо четырех.
– А, будь оно проклято! Пустите!
Он грубовато отстраняет Гурьеву и смешивает пеаны в кучу.
– Андрей Захарович, перестаньте нервничать, – заботливо советует Окунь. – Очевидно, Марья Александровна ошиблась в подсчете перед операцией.
Пятна на щеках Гурьевой становятся бурыми.
– Нет, я не ошиблась.
– Но, дорогуша…
– Не ошиблась, – твердо повторяет Гурьева. – Их было тридцать. Мы считали вместе с санитаркой.
Рыбаш, раскладывая пеаны по тройкам, быстро спрашивает:
– Где санитарка?
– Убирает операционную.
– Позовите ее.
Он снова смешивает пеаны в кучу.
Гурьева подходит к дверям операционной.
– Шура, иди сюда!
По выложенному плитками полу операционной шлепают быстрые шаги.
– Вы меня, Марья Александровна?
Шура, румяная, коренастенькая, держа в руках мокрую тряпку, высовывается из-за стеклянных дверей операционной.
Загораживая спиной стол с пеанами, Рыбаш испытующе смотрит на санитарку:
– Это вы вместе с сестрой считали зажимы перед операцией?
– Ага, я. Мы всегда с Марьей Александровной…
– Вы знаете, что такое пеан?
Шура самолюбиво поджимает губы:
– Конечно, знаю.
– Сколько их было?
– Тридцать.
– Ладно, – сникает Рыбаш, – можете идти.
– Нет, погодите, – голос Егора Ивановича из вкрадчивого становится строгим, начальническим. – Вы там, в операционной, все уже убрали? Как следует?
– Все, – торопливо кивает Шура, – пол домываю.
– А где пеан?
– Какой пеан?
– Мы там пеан оставили. Почему вы не принесли его сюда?
Шура испуганно моргает:
– Ой, что это вы, Егор Иванович?..
Договорить она не успевает. Грохнув кулаком по столу так, что дребезжат не только все зажимы, но и тазики, стоящие на табуретках, Рыбаш бешено кричит:
– На девчонку валять? Провокациями заниматься? Не позволю!
Окунь чуть не падает, отпрянув и запутавшись в скомканных на полу халатах. Его душит злость. Поддав ногой один из халатов, он отшвыривает его. Халат, вздувшись пузырем, ложится к ногам Рыбаша. Что-то приглушенно звякает.
Гурьева и Рыбаш переглядываются. В их взглядах недоверчивая надежда.
Неужели?..
Оба нагибаются одновременно, и Марья Александровна, присев на корточки, обеими руками похлопывает по халату, прижимая его к полу.
– Ну? – нетерпеливо спрашивает Рыбаш.
– Вот он! – Гурьева протягивает пеан, лицо у нее блаженно-счастливое.
Рыбаш вертит в руках находку:
– Каким же образом?..
– Должно быть, когда снимали с сосуда, во время операции, соскользнул в карман… – Гурьева медленно поднимается и тыльной стороной ладони проводит по лбу. – Ф-фу!
– Только это не мой халат, – торопливо говорит Окунь, – я отлично помню – мой был без карманов.
– Ваш, не ваш, какая разница? – Рыбаш швыряет пеан в общую кучу и с откровенным облегчением потягивается. – Главное, нашелся тридцатый, проклятый!.. А не найдись – пришлось бы сейчас тащить того беднягу на рентген.
– Все хорошо, что хорошо кончается! – глубокомысленно изрекает Окунь, считая за благо воспользоваться случаем и не углублять конфликтов.
Румяная Шура чуть не нарушает неустойчивое равновесие.
– А халат-то как раз Егора Ивановича, – сердито сверкнув глазами, сообщает она, – я же им подавала…
– Шура! – прикрикивает Гурьева. – Что за посторонние разговоры! Иди считать пеаны.
– Еще раз считать? – шумно изумляется Окунь.
Марья Александровна отвечает обычным бесцветным голосом:
– Я должна своими глазами видеть все тридцать вместе.
Она опять стоит спиной к врачам. Спина эта узенькая, почти детская. Тихо и равномерно звякают пеаны, которые Гурьева пересчитывает теперь уже вдвоем с Шурой. Всех охватывает мирное, благодушное настроение. Окуню хочется закрепить это чувство взаимного дружелюбия, возникшее после пережитого вместе волнения.
– Слушайте, коллега, – говорит он Рыбашу, – с комнатой все еще не устроились?
Рыбаш бросает на него подозрительный взгляд. Какой-нибудь подвох? Но нет, Егор Иванович выглядит размягченным и сочувствующим.
– Черта с два устроишься! Либо какие-то подвалы сдают, либо проходные комнаты, а по одному адресу ездил, так – верите ли! – хозяйка предложила тахту в своей комнате со всеми услугами! Так и сказала, нахалка!
– Ох-хо-хо! – гогочет Егор Иванович. – Ну ладно, идемте в ординаторскую, у меня там записная книжка. Вроде есть один подходящий адресок.
В ординаторской он достает из стола модную, лимонного цвета кожаную папку-портфель с «молнией» и извлекает оттуда объемистую записную книжку. Книжка аккуратно перетянута аптечной резинкой. Рыбаш с любопытством следит за Егором Ивановичем, пока тот, перелистывая книжку, бормочет: