Текст книги "Подари себе рай"
Автор книги: Олег Бенюх
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)
ДЕЙСТВО ВТОРОЕ
ТЕАТРАЛЬНОЕ АДАЖИО
В тот вечер на сцене Художественного театра шла пьеса Михаила Булгакова «Дни Турбиных», и потому на тротуаре и даже на мостовой перед главным входом, как обычно, толпилась уйма народа. «А вот куплю билет! – звонко выкрикивал рослый патлатый юноша в кургузом пиджачке и узеньких брючках, едва доходивших ему до лодыжек. – Пожалуйста, куплю». Две девицы – одна востроносая, очкастая, подстриженная под мальчишку, другая широколицая, румяная, с большим синим бантом в каштановой косе – поочередно бросались к каждому подъезжавшему или подходившему и умоляюще клянчили: «Билетика, нет ли лишнего билетика?» Слева от входа разместился дядя Костя по прозвищу Однорукий Дирижер: левую руку он потерял на германском фронте. Дядя Костя торговал лучшими местами партера по пятикратным ценам. У него была своя постоянная клиентура – работники торговли, руководители трестов, профессора. Он молча принимал деньги, молча извлекал из карманов билеты, молча принимал благодарность. Изредка из вместительной фляги, висевшей у него на ремешке через плечо, он делал по нескольку глотков прозрачной жидкости. Крякнув, отирал рот рукавом черной вельветовой блузы, прочищал в цветной батистовый платок сизый в красных прожилках нос и степенно продолжал осуществлять свою культуртрегерскую миссию. Под бдительным, но благосклонным оком стражей порядка шустрили «верхушники» и «хапошники»: ловко «били понт», не спеша «чардовать», чтобы «фраер не срисовал». В кругу расфранченных, наштукатуренных дам стояла дородная матрона в горностаевом палантине, вся увешанная бриллиантами.
– Ах, Станиславский – душка! – восклицала она резким фальцетом. – Ах, Немирович-Данченко – лапа!
– Генералиссимусы сцены! – поддержал ее сочным басом господин во фрачном жилете под ярко-сиреневой шерстяной кофтой свободного покроя.
– А Борис Добронравов – Мышлаевский!
– А Николай Хмелев – Алексей Турбин!
– А Михаил Яншин – Лариосик!
Дамы закатывали глаза, прижимали кулачки к бюстам, томно постанывали.
За пять минут до третьего звонка подкатили три черных лимузина, офицеры с голубыми петлицами раздвинули толпу, и в театр быстрым шагом прошли Сталин, Молотов, Ворошилов, Хрущев и Булганин. Отшумели в зале аплодисменты в честь вождей, разместившихся в правительственной ложе, погас свет, убежал в стороны занавес, и волшебным гением драматурга, режиссеров и актеров на сцене была воссоздана атмосфера Киева 1918-1919 годов…
В перерыве перешли в комнату за ложей, где был накрыт стол. Сталин налил себе бокал сухого вина, разрезал на дольки грушу.
– Насколько я знаю, вы, отцы города, – он лукаво посмотрел на Хрущева и Булганина, – впервые здесь, во МХАТе.
Никита развел руками:
– Увы, товарищ Сталин.
Булганин, потупившись, застенчиво улыбнулся.
– Большой театр не избегаете, – продолжал Сталин. – Особенно балетные спектакли. Балет больше нравится, чем драма?
– На все времени не хватает, – виновато сказал Хрущев. – И потом… как-то во время Гражданской войны одна мадам из бывших задала мне вопрос: что я понимаю в балете? Тогда я конечно же ничего не понимал. Хочу наверстать теперь, товарищ Сталин.
– Похвальное желание, – одобрил Сталин. – Однако драма, особенно такая, как эта… – Он медленно раскурил трубку. – Вы знаете, я смотрю ее уже девятый раз. И каждый раз открываю что-то новое в психологическом подтексте поведения героев. Особенно любопытны образы Алексея Турбина и Виктора Мышлаевского. Изменение в сознании последнего в пользу революции, то, что он как бы подхватил эстафету от честного патриота полковника, что он понимает бессмысленность продолжения борьбы за неправое – и потому проигранное! – дело, – все это убеждает в большой воспитательной ценности пьесы. В финале он скажет: «Народ не с нами. Народ против нас». Очень верные и очень точные слова.
– У нас есть такие офицеры и генералы. И на высших должностях, – заметил Ворошилов. – Например, Борис Михайлович Шапошников. Был начальником штаба РККА. Вступил недавно в партию. Сейчас руководит кузницей красных командиров – Военной академией имени Фрунзе.
– А ведь было время – эту пьесу запретили ретивые рапповцы Блюм и, если не ошибаюсь, Орликовский. – Молотов, говоря это, неодобрительно покачал головой.
– Орлинский, – поправил его Сталин.
Молотов поспешно кивнул:
– Вы правы, Иосиф Виссарионович. Жаль, что сегодня нет Станиславского и Судакова, они бы рассказали с подробностями, как это было.
– В программке говорится, что пьеса вновь идет с тридцать второго года, – осторожно произнес Булганин. Интонация была явно вопросительной – рапповцы запретили, а кто же вновь восстановил?
Сталин обернулся к нему:
– Да. Я был тогда здесь на другом спектакле. Он закончился, и ко мне пришла делегация – режиссеры, актеры. Спрашивают: «Действительно ли правы Блюм и компания в том, что нельзя сегодня играть «Дни Турбиных»? Я им сказал, что Блюм и компания не правы. Не вижу ничего плохого в этой пьесе. Наоборот, играть ее нужно.
Он отпил немного вина, встал, прошелся по небольшой комнате, остановился перед стоявшими у фуршетного столика Хрущевым и Булганиным и сказал:
– Вот того же Булгакова пьесу «Бег» я бы ставить никогда не рекомендовал. Надеюсь, вы, отцы города, прочитав ее, со мной согласитесь и не допустите ее к исполнению. Драматург, видите ли, сострадает вешателю генералу Слащову (в пьесе это Хлудов), да еще заставляет его терзаться муками совести. Палач своего собственного народа и совесть – вещи несовместимые!
Прозвенел третий звонок, и на сцене вновь были Киев, и Гражданская война, и перипетии трагических судеб Турбиных. И подлец Тальберг ничтоже сумняшеся обнажал свою черную душу перед Еленой Прекрасной. И гетман всея Украины, переодевшись в немецкую форму, позорно бежал из столицы. И бравые воины Петлюры Болботун и Галаньба лихо вразумляли дезертира и геройски мародерствовали, грабя «жида-сапожника». И Алексей в Александровской гимназии, обращаясь к офицерам и юнкерам своего дивизиона, отдавал страшную, кощунственную для боевого командира и тем не менее единственно возможную при сложившихся обстоятельствах команду:
– Срывайте погоны, бросайте винтовки и немедленно по домам!
При этих словах Ворошилов наклонился к уху Сталина и прошептал не то с завистью, не то с сожалением:
– Нам бы с тобой таких беляков под Царицыном! – И добавил после паузы: – Надо же – отказался участвовать в балагане! Этот честь имеет.
– И мужество, – глядя на сцену, заметил Сталин. – Мужество сложить оружие, когда он понимает, что не может и не должен защищать мир, обреченный историей на гибель.
– Прогнивший насквозь, неправедный мир, – вставил Хрущев, который слышал их обмен репликами.
Сталин взглянул на Никиту мельком и подумал: «Этот хохол совсем не так прост, как кажется на первый взгляд. Молодой, да ранний. Схватывает все на лету. Как это Горький недавно о ком-то из молодых поэтов сказал? Вот – на ходу подметки рвет. Горький… Он, как и Станиславский, расхваливал Булгакова, просил за него». И, слегка повернувшись к тому креслу, в котором должен был находиться секретарь, и не отрывая взгляда от сцены, приказал:
– После спектакля устройте стол за кулисами. Мы побеседуем с Булгаковым, ведущими актерами, руководством.
– Слушаюсь, товарищ Сталин. Из руководства есть один завлитчастью Марков. – Секретарь ждал, затаив дыхание. Сталин согласно кивнул, и секретарь мгновенно исчез в темноте ложи.
– Нам с тобой все больше Студзинские встречались, – тихо сказал Сталин Ворошилову.
– Жаль, что нет с нами Буденного, – смеясь сказал Клим, услышав заигравшую где-то на сцене гармонику. – Он бы и на гармошке отчубучил чего-нибудь нашенского, и «яблочко» оттопал бы на ять.
Сталин усмехнулся, потом еле заметно двинул бровью. Наркомвоенмор мгновенно смолк и воззрился на сцену. Наблюдавшие за ним Хрущев и Булганин незаметно переглянулись. Молотов сидел неподвижно, словно каменное изваяние, прямоугольные стекла очков отражали движения персонажей пьесы.
Фуршет был организован в кабинете Станиславского. Когда туда вошел Сталин со свитой, Булгаков, скупо жестикулируя, рассказывал что-то с серьезным, даже нахмуренным лицом стоявшим вокруг него Хмелеву, Яншину и Добронравову. Они давились от смеха, кто-то утирал слезы, кто-то держался руками за бока. Тарасова сидела на диване, обмахиваясь веером, а Марков, воздев руки к потолку, что-то ей страстно и яростно доказывал. Увидев вошедших, говорившие смолкли, Тарасова быстро поднялась на ноги. Улыбнувшись тепло, по-домашнему, Сталин преподнес ей букет пунцовых роз, услужливо поданный секретарем.
– Какая прелесть! Спасибо! – Тарасова сделала грациозно-кокетливый книксен.
Сталин, Молотов и Хрущев подошли к мужчинам. Ворошилов и Булганин остались с Тарасовой.
– Как вы полагаете, о чем пьеса, которую мы только что смотрели? – Сталин обвел всех вопрошающим взглядом. Осторожное молчание взорвал уверенный голос Никиты:
– О Гражданской войне на Украине.
– Сказать это – значит ничего не сказать, – спокойно констатировал Сталин.
– Я думаю, это пьеса о крушении идеалов и убеждений. – Хмелев потер пальцами лоб, несколько раз негромко кашлянул. – И как следствие – о выборе пути. Если, конечно, имеет смысл жить дальше.
– Хмелев и в жизни продолжает мыслить как его сценический герой Алексей Турбин. И правильно! – Сталин легким жестом руки пригласил всех к столу: «Прошу, товарищи». Сам первый, чтобы сломать ледок скованности, налил бокал вина, положил на тарелку бутерброд с икрой, персик, веточку винограда.
– Аллочка, позвольте вам предложить отборного армянского коньячку. – Булганин осклабился, не дожидаясь ответа актрисы, наполнил большую рюмку золотистой жидкостью и с полупоклоном вручил ее Тарасовой.
«Наш пострел и здесь поспел, – недовольно, почти зло заметил про себя Ворошилов. – Видно, не впервой с этой красоткой бражничает. Однако… врагу не сдается наш гордый варяг. И мы не лыком шиты». Он наполнил большую тарелку деликатесами и фруктами и, легонько оттерев Булганина в сторонку («Извини, Коля, подвинься»), предложил ее Тарасовой со словами:
– Я конечно же не Мышлаевский, но оценить красоту могу не хуже любого штабс-капитана. И уж наверняка лучше, чем нынешний московский городничий.
Последние слова он произнес шепотом, склонившись к самому ее ушку и лукаво глянув при этом на Булганина.
– Спасибо, Климент Ефремович! – Тарасова засмеялась грудным смехом, глаза заискрились, щеки стали алыми. «Галантен наш красный маршал, – подумала она, пригубив рюмку с коньяком. – И смазлив. И форма ему к лицу. Ах, эполеты! Ваши звездочки, ваши путеводные звездочки…» Ей было хорошо, и приятно, и лестно, что подле нее увиваются, оказывая столь откровенные знаки внимания, такие видные, такие могущественные мужчины.
– Не Климент Ефремович, зачем же так официально, Аллочка? Клим – просто и ясно. Так меня друзья зовут. И он, – Ворошилов понизил голос, показал глазами на Сталина, – тоже так зовет. Давайте, Аллочка, выпьем за ваш талант, а? На брудершафт!
«Понесло луганского слесаря, – раздраженно подумал Булганин. – Ради красивой бабы готов на все. С засраным штабс-капитаном хочет в светских манерах состязаться. Угодник дамский!» Но обида застила глаза Николаю Александровичу: видя в чужом глазу соломинку, он в своем не замечал бревна. О его «невинных» шалостях с юными красотками по Москве шушукались уже давно.
У дальнего конца стола шел другой разговор.
– Ваш отец, если я не ошибаюсь, преподавал в Киевской духовной академии, – говорил Сталин, обращаясь к Булгакову.
– Да, – подтвердил драматург.
«Биографию изучает, – неприязненно подумал он. – Зачем это ему? Хочет глубже проникнуть в психологию творчества?»
– Я тоже учился в духовном заведении, – продолжал Сталин. – В семинарии. Это было очень давно, и в ином, не славянском мире. Но православие тем и сильно, что и в Киеве, и в Тифлисе, и в Иерусалиме оно создает невидимый, неосязаемый, но тем не менее вполне действенный климат единых человеческих ценностей. Вы, Михаил Афанасьевич, воспитывались в этом климате, и потому я пытаюсь понять и вашу симпатию к Алексею Турбину, и вашу симпатию к Хлудову…
– Простите, товарищ Сталин, не симпатию – сострадание, – возразил Булгаков, – желание разглядеть даже в вешателе хоть что-то человеческое. Ибо…
– Давайте, – резко прервал вождь, – в таком случае сострадать Иуде, предавшему Учителя за тридцать сребреников, или поищем что-то человеческое в Ироде, приказавшем избивать младенцев.
– Я бесконечно благодарен Мише, – Яншин заговорил тихо, влюбленно глядя на Булгакова, – за благородство, тонкость и интеллигентность души. Любовь – да, как он пишет о чистой, неразделенной любви провинциального мальчика Лариосика, какую божественно светлую грацию Елену рисует нежными пастельными тонами! За твой великий талант, Мишенька!
Сталин и Молотов чокнулись с Булгаковым.
– Хо-рр-ошая п-пьеса, – сказал, слегка заикаясь, Молотов. – Жаль, в ней наша, красная сторона никак не представлена.
– Это же главное в авторском замысле! – воскликнул Марков. – Показать крушение вековых устоев через психологию белых.
Никита выпил, не чокаясь. «Все в Киеве тогда было не так, – думал он, налегая на сочную ветчину. – И откуда этот Булгаков взял таких добреньких беляков? Лютыми зверюгами рыскали по городу, расстреливали, рубили шашками, живьем в могилы нас закапывали. Интеллигентность души?! Антисоветчина сплошная. Сталин его за талант ценит, прощает. А он нас, будь его воля, не простил бы. Не-е-ет! Внутренний эмигрант, вот он кто».
– Конечно, «Дни Турбиных» и «Бег» – пьесы очень разные, – медленно произнес Добронравов. – На мой взгляд, «Бег» и глубже, и – главное – намного полифоничнее.
– Но и намного ошибочнее, – возразил Сталин. – Вот вы, – повернул он голову к Булгакову, – учились в Киевском университете на медицинском факультете, служили земским врачом в Смоленской губернии. Все это дало вам возможность создать рельефные образы в «Собачьем сердце». Великолепная сатира. – Он сделал паузу, погрел бокал ладонями, сделал глоток. – Но вот вопрос: на кого и против кого она работает?
– Не знаю, на кого, – ответил Булгаков. – Знаю, против кого и чего – воинствующего комчванства, дремучих невежд, всяческой нечисти и негодяйства, которое расцветает пышным цветом.
Все молчали. Смолк даже Ворошилов, отпустив руку Тарасовой. Было похоже на затишье перед грозой. Тем явственнее было всеобщее облегчение, когда Сталин твердо и весело сказал:
– Я уверен, и вы, Михаил Афанасьевич, можете быть уверены – партия очищается и очистится от всех пережитков прошлого и от всего наносного, о чем вы во многом верно живописуете в «Зойкиной квартире».
Молотов согласно кивнул. Хрущев покраснел, мысленно ругнув себя за то, что не видел этой пьесы, хотя вахтанговцы настойчиво приглашали его на премьеру.
– Я вижу, сколь различны Булгаков и Маяковский, – торопливо, словно боясь, что ему не дадут высказаться, заговорил Яншин. – И в то же время ты, Миша, и Владимир Владимирович разными путями идете, по сути, к одной цели. Враг общий – мещанство, пошлость, приспособленчество, и цель общая – нравственная чистота внутреннего мира человека.
Сталин подошел к Тарасовой, выразительно посмотрел на Ворошилова, Булганина – тех как ветром сдуло.
– Надоели чиновные мужланы? – спросил он, усмехнувшись в усы.
– Что вы, они такие галантные, политесные. Я с ними отдыхаю от нашей безалаберной богемы.
– Ладно. – Сталин подлил в рюмку коньяка. – Алла Константиновна, по всеобщему и, на мой взгляд, справедливому мнению, МХАТ – лучший драматический театр страны.
Она напряженно ждала, что он скажет дальше. А Сталин не спеша подошел к столу, взял большую коробку шоколадного ассорти, предложил ей:
– Попробуйте вот эту, в золотистой бумажке, отменный трюфель. – Продолжил, держа коробку в руке: – Так вот, Луначарский накануне своего отъезда полпредом в Испанию говорил мне, что ему не очень нравится обстановка в вашем коллективе, что якобы отцы театра не очень ладят между собой и это может отразиться на уровне спектаклей.
Сталин смолк, ожидая, что скажет она. Тарасова молчала. «Как это мило сказано – не очень ладят. Но сор из избы выносить негоже. Тем более Ему наушничать на корифеев. У Него есть свои каналы: пусть суетится».
Вслух заметила:
– По принципу «Паны дерутся, у холопов чубы трещат»? – Засмеялась, добавила доверительно: – Актерская семья у нас на редкость дружная, в других труппах диву даются – ни зависти, ни подсиживания, ни склок. А отцы, – она возвела очи к потолку, – они где-то там, на Олимпах заоблачных, мы их редко на репетициях видим.
«Умница, – подумал Сталин, возвращаясь к мужчинам. – Слово – серебро, молчание – золото. Особенно в таких случаях. А кобели опять побежали». И, проводив взглядом Ворошилова и Булганина, обратился к Булгакову:
– Как вам работается во МХАТе?
– Хорошо работается. Это – мое.
– Пишете?
– Пишу. Правда, урывками, ночами. Ну, такова уж планида служащего литератора.
Булгаков вспомнил тот памятный телефонный разговор, когда он, опальный писатель, изгнанный с работы с волчьим билетом, модный драматург, чьи пьесы в одночасье были сняты со сцен и запрещены, доведенный до предельного отчаяния, временами был готов наложить на себя руки. Много позднее он узнал о долгой предыстории того звонка Сталина. Надежда Аллилуева с Полиной Жемчужиной пятого октября двадцать шестого года побывали на премьере пьесы «Дни Турбиных» во МХАТе. Мнения приятельниц разделились. Надя, как и сам Сталин, читавшая роман «Белая гвардия», по мотивам которого была создана пьеса, уловила суть и печатного и, главное, сценического варианта произведения: его герои, переживая потрясения, которые рушат весь их мир, его уклад, его философию, оказываются перед поистине гамлетовским выбором: быть или не быть. И если быть – то как? Полина же была возмущена неискренностью драматурга.
– Все эти слова Турбина о том, что белой гвардии и ее идеям пришел конец, что «их заставят драться с собственным народом», что за большевиками историческая правда – неужели ты не чувствуешь, что все это вставное, неорганичное, фальшивое? – говорила она. – А настоящее – это воспевание враждебных пролетариату идеалов и ценностей.
Так они и остались каждая при своем мнении, и Надежда рассказала мужу о кардинальном разбросе мнений. Тот улыбнулся:
– Вы известные максималистки.
Посмотрев пьесу, он ничего жене не сказал, но внутренне принял ее оценку.
Над пьесой рапповцы устраивали общественные судилища, травили драматурга в печати. Наконец, когда она была снята из репертуара МХАТа, а «Зойкина квартира» – из репертуара театра Вахтангова, Аллилуева потребовала от Сталина защиты талантливого писателя. Разговор состоялся после ужина: Сталин был в благодушном настроении. Он достал из кармана френча бумагу и передал ее жене.
– Что это? – спросила она, разворачивая листы.
– Письмо Булгакова. В прозе и драматургии он гораздо более убедителен, чем в эпистолярном жанре. Однако ты права – пора вмешаться.
И на следующий день Сталин позвонил на квартиру Булгакову.
– Здравствуйте, товарищ Булгаков. – Услышав этот глуховатый, негромкий голос, драматург вздрогнул, почувствовал, как рука, державшая трубку, вдруг стала влажной.
– Здравствуйте, товарищ Сталин.
– Мы получили ваше письмо. Читали с товарищами. Вы будете иметь по нему благоприятный ответ.
– Спасибо. – Булгаков ощутил, как к горлу подкатился ком. Преодолев с трудом волнение, повторил: – Спасибо.
Он слышал, как Сталин сказал что-то не в трубку, очевидно – секретарю. Затем доброжелательно, без тени раздражения продолжал:
– А может быть, правда, пустить вас за границу? Мы знаем, что вы воевали на Кавказе на стороне белых. Были с ними и во Владикавказе, и в Грозном, и даже на передовую выезжали. Военврачом – я понимаю, но не с красными. Здесь истоки вашего тонкого понимания враждебной психологии. Знаем мы и то, что ваши братья, младший Иван и старший Николай, находятся в эмиграции.
У Булгакова пересохло горло.
– Все это правда, товарищ Сталин, – сказал он, с трудом сглотнув слюну. – И про братьев, и про службу. Лишь одно уточнение. – Он глубоко вздохнул. – К белым я попал по мобилизации.
– Вы не ответили на мой вопрос, – спокойно напомнил Сталин.
– Я очень много думал в последнее время, – поспешно воскликнул Булгаков, – может ли русский писатель жить вне Родины. И мне кажется, не может.
– Вы правы. Я тоже так думаю. Теперь о главном. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
– Да, хотел бы. Но я говорил об этом – мне отказали.
– А вы подайте заявление. Мне кажется, что они согласятся.
Они, разумеется, согласились…
– Над чем работаете сейчас, если не секрет? – Сталин внимательно, участливо смотрел на Булгакова, и тот видел, что это не праздное любопытство, а искренний интерес.
– Мне очень хочется написать пьесу о последних, самых критических днях жизни Пушкина. – Булгаков улыбнулся светло и вместе с тем застенчиво.
– Да, скоро столетие. – Сталин встал, прошелся вдоль стола несколько раз. И неожиданно живо, в несвойственной ему манере бросил: – В такой пьесе неизбежен конфликт «Царь – поэт». Николай Первый… кстати, как вы к нему относитесь?
– Лживый, подлый деспот, – лаконично заметил Булгаков.
– Все цари – кровососы и тираны! – отозвался громогласно Ворошилов.
– И самовлюбленные дурни, – поддержал его Хрущев.
– Пушкин всеми фибрами души ненавидел самовластье. Недаром молва приписывает ему двустишие:
В России нет закона.
А – столб, и на столбе – корона.
– Да и прозвище в народе царь получил тогда по заслугам – Николай Палкин, – добавил Булгаков.
– Все, что здесь сейчас было сказано – правда. – Сталин сел. – Но подход историка Покровского ко всем без исключения царям как к идиотам и сифилитичным негодяям пронизан злобным воинственным нигилизмом. По нему выходит, что русские цари не сделали ни единого хорошего дела, а занимались блудом и обжорством. А между тем русские цари сделали одно хорошее дело – сколотили огромное государство аж до Камчатки. Мы получили в наследство это государство. И впервые мы, большевики, сплотили и укрепили это государство как единое, неделимое, не в интересах помещиков и капиталистов, а в пользу трудящихся, всех народов, составляющих это государство. Мы объединили его таким образом, что каждая часть, которая была оторвана от общего социалистического государства, не только нанесла бы ущерб последнему, но и не могла бы существовать самостоятельно и неизбежно попала бы в чужую кабалу. Поэтому каждый, кто попытается разрушить это единство, кто стремится к отделению от него какой-то части или национальности, это враг, заклятый враг государства, народов СССР. И мы будем уничтожать каждого такого врага, хоть был бы он и старым большевиком, мы будем уничтожать весь его род, его семью.
«Мудро и очень вовремя переосмысливает Иосиф роль монархов. Из глубин истории взгляд в будущее, – думал Молотов, запивая нарзаном ломтик чарджоуской дыни. – Россия исторически обречена мчаться по рельсам абсолютизма. Князь, царь, император, Генсек… И гениальность Иосифа не столько в том, что он осознает это, сколько в том, что он при этом думает об укреплении и возвеличивании государства Российского, а не о собственном благе, комфорте, роскоши. Потому он и выше всех Троцких и Бухариных, вместе взятых, на пять, нет – на десять голов…»
Незаметно, боком к Сталину придвинулся Яншин. От выпитого вина он раскраснелся, глаза блестели отчаянной дерзостной отвагой, обычно ему вовсе не свойственной.
«Сейчас мой тезка чего-нибудь сморозит непотребное», – с опасением за приятеля подумал Булгаков. А Яншин уже стоял в полушаге от вождя и пытался поймать его взгляд.
– Вы что-то хотите спросить? – внимательно глянув в глаза актера, холодно задал вопрос Сталин. Кто знает, какую штуку может выкинуть этот щекастый здоровячок.
– Иосиф Виссарионовиччч! – излишне твердо выговаривая некоторые согласные, чуть дрожащим голосом произнес Яншин. – Я человек верующий, никогда не скрывал этого. А что, разве нельзя верить и в Бога, и в революцию? Ее же делал народ, значит, ее делали верующие.
Все присутствовавшие – кто с тайным сочувствием, кто с недоумением, кто со страхом – ждали, что же последует дальше.
– Насколько мне известно, не весь народ верующий, – спокойно возразил Сталин. – Вот, например, Молотов.
– А я?! – обиделся Ворошилов. – А Никита?! Он не просто неверующий. Он воинственный безбожник.
– Воинственный и воинствующий, – подкорректировал Сталин. – Вот видите. Вы, и Добронравов, и, скорее всего, Алла Константиновна (Тарасова потупилась, как-то растерянно улыбнулась, промолчала) – верующие, Молотов, Ворошилов и Хрущев – неверующие. Но это не мешает вам великолепно играть на сцене, а им с удовольствием смотреть вашу игру.
Видя, что актер хочет сказать что-то еще, он смотрел на него ободряюще: «Ну? Ну же?»
– В стране нет закона, охраняющего права верующих, – отважно выдохнул Яншин и вытер платком пот, выступивший на лице. – Емельян Ярославский…
– Он же Миней Израилевич Губельман, – подсказал Сталин.
– Да? – растерянно спросил Яншин. Помолчав, продолжил: – Короче, вожак воинствующих безбожников требует закрытия всех храмов и запрета любых христианских обрядов. В его распоряжении все газеты и радио. А голоса верующих не слышно вовсе. Их миллионы! И будто их нет вовсе.
Булгаков, стоявший за спиной Яншина, легонько потянул отважного оратора за пиджак. Тот оглянулся, увидел выражение лица драматурга и мгновенно стушевался.
– А храмы все и надо позакрывать! – вдруг резко воскликнул Никита, оторвавшись от тарелки с рыбными тартинками. Фыркнул презрительно: – Храмы! Я бы всех церковников, всех служителей культа – бывших и нонешних – отправил бы туда, куда Макар телят не гонял!
– А что думает по этому поводу Булганин? – Сталин перевел взгляд на главу Моссовета.
– Храмы все я бы не закрывал, – осторожно кашлянув, ответил тот. – И никого и никуда не угонял бы.
«Тоже мне дружок. – Никита злым взглядом полоснул Булганина. – Сердобольность свою демонстрирует. Ладно, я тебе это припомню, Николай Александрович».
А глава Моссовета закончил свою мысль словами:
– Если мы действительно хотим построить государство социалистической демократии.
– Хотим, – поддержал его Сталин. – Вот вам, Михаил Михайлович, – он, едва заметно улыбаясь, посмотрел на Яншина, – и ответ на ваш защитительный пассаж о правах верующих. Налицо две точки зрения. Это уже хорошо, ибо от их столкновения высекается искра истины. И она где-то посредине. Мы уже начали пока что самую первичную, однако серьезную работу по подготовке третьей Конституции. В ней мы планируем не допустить ущемления прав граждан независимо от их пола, национальности, вероисповедания, убеждений и пристрастий. Я думаю, и Хрущев не будет возражать против принципов социалистической демократии. Как, Никита Сергеевич?
– Точно так, товарищ Сталин! – Никита встал, руки по швам, взгляд преданный, самоотрешенный.
Слушая рассуждения о политике и искусстве, шутливо снисходительно принимая смело грубоватые комплименты наркомвоенмора и сдержанно-изящные ухаживания градоначальника, Тарасова постепенно избавлялась от того нервного напряжения, которое всегда испытывала на сцене. Конечно, роль Елены Тальберг была несравненно менее сложна психологически, чем роль Негиной в «Талантах и поклонниках» или Маши в «Трех сестрах», не говоря уж об Анне в «Анне Карениной». Но с самого начала, с первого выхода на сцену Художественного в двадцать четвертом году, она любую роль играла с такой максимальной отдачей, что после финальной сцены была постоянно на грани обморока (эти непрерывные стрессы и приведут в конце концов ее к страшной, фатальной болезни – опухоли мозга).
– Аллочка, ты любишь Есенина? – Ворошилов оглянулся на Сталина, шепотом продолжил: – Иосиф его терпеть не может. Говорит – у пьяницы и хулигана и стихи пьяные и хулиганские. А я, грешным делом, обожаю. Вот прямо о тебе – я с тобой на «ты», на брудершафт пили, и потом – ты ведь почти на двадцать лет меня младше, ничего? Так вот о тебе: «Я красивых таких не видел…» Читала? Вот прямо о нас с тобой: «Ты меня не любишь, не жалеешь». Почему? За что? Шервинского любишь, а меня нет? Это исторически несправедливо. Или вот еще: «Эх любовь-калинушка, кровь-заря вишневая, как гитара старая и как песня новая».
А на досуге я песни русские люблю петь. Иногда мы с Ним как затянем, бывало, в два голоса: «Есть одна хорошая песня у соловушки – песня панихидная по моей головушке». Иосиф хоть и знает, чьи слова, но удержаться не может – поет.
«Маршал, значит, стихами да песнями девушек охмуряет, – усмехаясь про себя, думала Тарасова. – А Булганин сомнительными и неуклюжими комплиментами типа: «Вы словно ожившая Афина Паллада!» – «Позвольте, но она же была в боевом шлеме и панцире». – «Она олицетворяла Победу. Не только над врагами, – над мужчиной! И тогда доспехи могли ей только помёшать». И склоняет голову при этих словах, словно говоря – я весь ваш! Раньше актрис покупали заводчики и купчишки. Ныне туда же норовят партийно-советские бонзы…» Вдруг, как довольно часто в последнее время, она вспомнила родной, такой прекрасный, такой теплый и близкий Киев. Детство было радостным, светлым. Семья жила дружно, стержнем, доброй сердцевиной был отец. Известный медик, либерал. Алла с детства мечтала быть актрисой – такой, как великая Комиссаржевская! Отец с юных лет водил ее на спектакли и в концерты. Она видела многих мастеров сцены, даже самого Станиславского, саму Книппер-Чехову. Отец не препятствовал ее стремлению к артистической карьере, он лишь высказывал беспокойство о том, чтобы у девочки хватило способностей. Дома все считали, что она родилась в рубашке. И впрямь, многое, очень многое давалось ей легко, она была удачливой. Но, как она потом замечала, «жизнь – трудная и мудреная штука, и в ней надо уметь плавать, а я часто не умею, надо знать, как себя вести со всеми, а это целая наука. Я плохо ею владею». Вот и теперь – как себя вести со всеми этими вождями? Демонстрация женственности их только распаляет, а скованность, излишняя сдержанность может невзначай разозлить, что чревато возможным гневом и мстительностью не только для нее, Аллы Тарасовой, но и для всего ее родного, обожаемого Художественного театра. Вот и приходится загадочно улыбаться, в ответ на скабрезности мудрствовать лукаво о всепобеждающей миссии великого искусства.
– А мужа моего Ивана Михайловича Москвина вы в каких спектаклях видели? – неожиданно задала она, как ей показалась, спасительный вопрос.