Текст книги "Подари себе рай"
Автор книги: Олег Бенюх
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
– Шеф информационной службы Энтони Уайт. Простите, сэр, имею ли я честь говорить со вторым секретарем русского посольства в Соединенных Штатах Америки?
– Да, сэр.
– Капитан «Queen Elisabeth» просит принять приглашение быть сегодня за ужином главным гостем его стола.
С каким восторгом Сильвия смотрела на Ивана! С восторгом и немой, так легко читаемой просьбой.
– Могу ли я быть с дамой?
– Этим вы окажете капитану двойную честь.
Резной овальный стол был накрыт, как обычно, на восемнадцать персон. Чешский хрусталь, немецкое серебро, английский фарфор. Гости – пожилые леди и джентльмены. Крупные дельцы, владельцы фирм и компаний. Из знаменитостей – Чарли Чаплин и Эрнест Хемингуэй. Капитан – седоголовый, седоусый, седобородый – во время разговора или смеха раскрывал широко глаза, живо двигал могучими черными бровями. Крупное лицо его то разглаживалось, то собиралось в сплошной клубок морщин. Казалось, голова его переходила в туловище без шеи – столь мощной она была. Во рту он держал старую пеньковую трубку. Она была потушена, и он то и дело брал ее в руку, делая жесты еще выразительнее. «Его лишь переодеть, – подумал Иван, – и ни дать ни взять – оживший персонаж Стивенсона. Удивительная стойкость национальной породы».
– Уважаемые дамы и господа, – заговорил капитан, как и подобало морскому волку, густым хрипльм басом, – рад приветствовать вас на борту нашей славной посудины. Признаюсь, лично знаком лишь с тремя уважаемыми гостями – мистером Чаплином (а уж по кино-то кто его в мире не знает), Эрнестом (уважительный кивок в сторону Хемингуэя) и конечно же достопочтенным председателем правления нашей судоходной компании (столь же уважительный кивок в сторону поджарого старца с выцветшими злыми глазками и необычно высоким вырезом ноздрей). Остальных представит мой помощник мистер Уайт.
Уайт наклонился к капитану и что-то шепнул ему на ухо.
– Да, разумеется, – спохватился тут же тот, и левое ухо его – то, в которое ему что-то шептал помощник, – на глазах у всех стало пунцовым, – наш главный гость сегодня – русский дипломат в Вашингтоне.
Он повернулся к Ивану, который был посажен по правую руку хозяина, улыбнулся и взмахнул своей прокуренной трубкой.
– Что? Что? – дважды задал он вопрос Уайту, который вновь ему что-то подсказал. – Ах да, прекрасно, у нас это первый красный… гм… российский дипломат.
– Куда я обязательно хотел бы поехать, – пытаясь загладить бестактность Капитана, сказал Чаплин, – это в Советскую Россию. А ты, Эрнест? – обратился он к Хемингуэю.
– Моему старшему собрату, весьма именитому и компетентному, не очень там понравилось.
– Кого ты имеешь в виду?
– Герберта Уэллса.
– Я знаю эту книгу. Она написана в доисторические времена. Есть и другие. «Десять дней, которые потрясли мир» Джона Рида.
Хемингуэй махнул рукой:
– Фанатик-комми.
– А Бернард Шоу?
Этот вопрос был оставлен без ответа.
– Извините, капитан, – мистер Уайт изысканно представил остальных членов застолья, и капитанский ужин покатил по накатанным годами рельсам. Были и тосты, и шутки, и репризы. Каждого, кто был приглашен, просили сказать несколько слов. Очередностью умело дирижировал, согласно табели обязанностей, Уайт. Ивану он дал слово после банкира из Сити и перед биржевым воротилой с Уолл-стрит. «Преобладает жанр житейской притчи. Что ж, и мы не лыком шиты», – усмехнулся про себя Иван.
– Человек издревле лелеет мечту о вечной жизни. Однако жизнь – увы! – неудержимо быстротечна. Недавно тот же вояж, по которому сейчас следуем мы, совершил знаменитый поэт России, точнее Советского Союза, Владимир Маяковский. По следам поездки он написал цикл стихов. Я хочу привести следующие строчки:
Я родился,
рос,
кормили соской.
Жил,
работал,
стал староват.
Вот и жизнь пройдет,
как прошли
Азорские Острова.
В одной строфе целая жизнь! Стих называется «Мелкая философия на глубоких водах». В этих словах самоирония. А мысль? Мысль велика в своей простоте: жизнь каждого коротка, но она являет собой часть вечной жизни. И если жизнь каждого прожита достойно, то и вечность, как категория философская, корректна.
Ивану, как и всем другим, манерно похлопали. Джон, которого по просьбе Ивана Уайт пригласил переводить, смотрел на него с интересом. Хемингуэй сидел с закрытыми глазами и, казалось, все время был погружен в свои размышления; при имени «Маяковский» он вдруг внимательно стал следить за переводом. «Видимо, большой поэт, – пробормотал он негромко. – Жаль, его мало переводят. Самобытность всегда труднопереводима».
Сильвия раскраснелась, твердила: «Манифик! Манифик!» Сама она в своем слове сообщила, что впервые в жизни отважилась на такое дальнее путешествие, и предложила тост за всех, кто в пути. Капитан был растроган до слез: «Славная девочка! Добрая девочка!»
Ужин затянулся до половины двенадцатого. Прогулка по облитой лунным светом палубе развеяла подкрадывавшуюся было сонливость. Джексоны пригласили Сильвию и Ивана в свою каюту «на партейку бриджа». Иван попытался его освоить с наскока, но не тут-то было. Тогда он вызвался преподать основы «подкидного дурака». Но и эта игра, при всей ее кажущейся простоте, не заладилась. Сказавшись усталой, ушла Сильвия. Джон и Иван говорили о современной русской поэзии. Поражала обширность материала, которым владел англичанин. Хлебников, Бурлюк, Ахматова, Цветаева, Бальмонт, Есенин, Гумилев, Блок, Асеев – нет, он не просто называл фамилии, он цитировал, хотя и в сквернейшем переводе, строки и строфы; он пытался анализировать творческие концепции – и не избито, не трафаретно, может быть, не проникая в «русскость» стиха, но всегда пытаясь ухватить самую суть, самое сердце авторского видения и восприятия жизни.
– Не может быть, чтобы ты все это мог постичь не в русском лицее, не в России, а где-то во Франции! – не удержался Иван.
– Конечно, – засмеялся Джон. – Вот уже третий год я занимаюсь русской поэзией двадцатого века в Колумбийском университете. В Америке более ста русских кафедр и центров. Вот что наделала ваша революция. До нее было три, может четыре.
– Если бы изучали только литературу. Или все другое – с благими намерениями, – вздохнул Иван.
– Вы имеете в виду иммигрантов? – живо среагировал Джон.
«Я имею в виду ФБР», – едва не вырвалось у Ивана, но он удержался, лишь неопределенно пожал плечами.
Возвратившись к себе в каюту, он долго сидел с закрытыми глазами, перебирал мысленно весь день. Его поразили печальные глаза Чаплина. Иван, конечно, смотрел и «Золотую лихорадку», и «Огни большого города», и другие, более ранние фильмы. И хотя ни в одном из них сам актер не смеялся (тяжкая миссия комика – смешить), при одном произнесении имени Чарли Чаплина люди улыбались, вздыхали легко, словно слышали нечто приятное, радостное. Создатель образа маленького человека в жизни был олицетворением людской грусти. Он рассказывал забавные истории о Мэри Пикфорд, других звездах Голливуда, а Иван чувствовал, что на душе у великого пересмешника невесело. Иван закрыл глаза, и мысленному взору его предстали два больших ровных круга – голубой и зеленый. Круги эти стали медленно вращаться, быстрее, быстрее. Вдруг движение прекратилось, круги стали уменьшаться и превратились в два глаза – голубой и зеленый. Они пристально смотрели прямо на него, и выражение их менялось: вначале строгое, оно смягчилось, стало добрым и ласковым, наконец – нежным. Глаза слегка отдалились, и стало видно все лицо. Иван очнулся ото сна – над ним склонилась Сильвия.
– Я никак не могла заснуть. Твоя дверь была не заперта. Не прогоняй меня, ради Бога, Иванушка.
Последнее слово прозвучало очень трогательно. Однажды, цитируя строки из сказки Ершова, так нараспев произнес его имя Джон. «В любви женщине может отказать только мерзавец. Или идиот», – вспомнил Иван презрительную реплику Хемингуэя в ответ на рассказ одного из гостей о том, как его приятель на пари хладнокровно отверг влюбленную в него женщину.
– Иии-фа-нушь-кааа! Мой жених… я его никогда не любила. Если бы он хоть капельку был похож на тебя. Хоть самую капелюшечку…
«Врут наши энкаведисты, что каждая прелестница за границей – завуалированная Мата Хари, – лихорадочно думал Иван, обнимая дрожавшую девушку. – Ну а если так… А хоть бы и так! Эта девочка, она же королева. Королева Сильвия!…»
Нью-Йорк встретил «Queen Elisabeth» моросящим дождем. Туман окутал почти всю статую Свободы, и лишь изредка порывы ветра срывали клочья серовато-белесой мантии с Великой Леди, открывая то часть груди, то лицо, то факел.
– Она не леди, – кутаясь в плащ с капюшончиком и взглядывая то на статую, то на Ивана, горделиво-насмешливо произносила Сильвия. – Она – мадам. Это мы, французы, подарили ее Америке. И это мы подарили миру лозунг «Свобода, равенство, братство».
– И Наполеона, – любуясь ею, с напускной строгостью возразил он.
– И Наполеона! – всерьез раздражаясь, выпалила она. – Я не бонапартистка, но именно он встряхнул сонную, потерявшую вкус к жизни Европу. Он вернул величие Франции. Не ухмыляйтесь! Назовите мне более известного француза. Ну?
– Зачем же француза? Француженку. Силь ву пле – Жанна д'Арк.
– Орлеанская Дева? – не ожидая такого ответа, протянула Сильвия. Раздался сигнальный гудок, возвестивший, что до порта осталось полчаса. Сильвия что-то еще говорила, но Иван, показывая, что ничего не слышит, мягко увлек ее к каюте…
Встретивший Ивана дежурный комендант погрузил два чемодана – один с одеждой, другой с книгами и конспектами – в новенький «фордик» и, лихо обгоняя ползшие из-за дождя как улитки авто, помчался к Парк-авеню, где для вновь прибывавших сотрудников был арендован вместительный семиэтажный дом. Глядя на то, как Иван задирает голову, пытаясь разглядеть убегавшие в туманную высь небоскребы, сказал, усмехнувшись:
– Домишки что надо. Я в первые дни чуть шею не свернул, все на крыши заглядывался. На верхотуру самого высокого домины залез. Вот этого. – Он протянул рекламный фолдер. На его обложке Empire State Building был сфотографирован сверху и сбоку. Аэросъемка удачно охватывала панораму высотных зданий Манхэттена. – Теперь попривык, вроде так и надо, – добавил он. – А вообще-то городок будь здрав, муравейник тот еще. Зато с пути сбиться никак не возможно. Товарищ Маяковский в самое яблочко попал: «С востока на запад идут авеню, с юга на север стриты». Такая вот у них здесь география с топографией получается.
И он засмеялся, явно довольный своим каламбуром.
Дежурный по общежитию проводил Ивана до отведенной ему на седьмом этаже комнаты. Она оказалась небольшой, квадратной, опрятной. Одна стена была сплошным стеклом-окном. Шторы были задернуты, и, раскрыв их, Иван увидел уже зажегшиеся огни улицы, фонари мелькавших автомобилей, зелено-малиновые скачущие буквы рекламы.
– Временно жить можно, – объявил дежурный, наблюдая за вновь прибывшим. – Хотя, как говорится, нет ничего более постоянного, чем временное. Туалет, душ по коридору налево. Столовая на первом этаже. Постельное белье вам сейчас принесет кастелянша.
Оставшись один, Иван сел в широкое плетеное кресло, которое явно не гармонировало ни с массивной дубовой двуспальной кроватью, ни со столь же тяжеловесным платяным шкафом, и задумался.
«Чужой город. Чужие люди. Чужая страна. Признавшая Советский Союз последней. Участвовавшая в интервенции. Что же, Горький прав, назвавший Нью-Йорк Городом желтого дьявола? Неужели именно это здесь главенствующее, всеопределяющее и всеразвращающее? Но ведь со всего света сюда рвутся, едут на последние гроши люди. И на «Queen Elisabeth» в самых дешевых нищенских классах их были сотни, спящих и видящих во сне, что они ухватили за хвост свою «американскую мечту». Именно возможность этого проповедуют и в американских школах, которые посещают дети иммигрантов – ведь из них состоит девяносто девять процентов населения этой страны. Каков верховный постулат системы образования (включающего, естественно, всестороннее воспитание)? Оно призвано служить реализации той Идеи, на которой зиждется общество, формация, цивилизация. И он, Иван, должен извлечь из этой системы все лучшее, и не просто лучшее, а то, что можно применить в советской системе. Значит, следует вычленить то, что нам тоже годится, что приемлемо в обеих системах. Но это же нечто надклассовое или внеклассовое и, следовательно, антимарксистское, антиленинское. Стоп, Иван, так мыслить опасно. Так он подведет и себя, и Надежду Константиновну. Нет, он будет рекомендовать (если будет!) перенять что-либо у них лишь с тем, чтобы это было применено лишь в измененном виде. Верный ключ – классовая позиция. Есть наука и лженаука. Тут малейший промах – и голова с плеч.
Дождь усилился. Цветные пятна за стеклом расплывались, теряли контуры, сливались друг с другом, распадались на причудливые звездочки. Рваные струйки воды сбегали по прозрачной стене. «Как неуютно здесь, должно быть было в далеком 1626 году, когда и название этого места было Новый Амстердам, и владели им еще не англосаксы». Он поежился, представив себя одним из тех голландцев, которые прибыли в Новый Свет в погоне за удачей и славой. Бури, холода, болезни, враждебные племена…
Иван включил радиоприемник. Первая радиостанция, которую он поймал, передавала урок английского языка для эмигрантов:
– Наш американский флаг…
– Наша американская Конституция…
– Наше американское правительство…
«И просвещение, и воспитание – в один прием, – думал он. – Рационально и тактично. Никакого нажима. Хочешь стать гражданином – выучи Конституцию. Научись любить все атрибуты государства, своей новой, лучшей в мире родины. Советский Союз, конечно, не страна эмигрантов. Но неужели у нас не хватает мозгов, чтобы вот так же рационально и тактично учить любви к нашему флагу, нашей Конституции, нашей Родине. У нас дальше набивших духовную оскомину портретов и лозунгов на демонстрациях дело не идет. Простая констатация, что наше государство самое-самое – работает очень слабо. Один лишь Маяковский не постеснялся сказать: «Читайте, завидуйте…» Остальные считают, что наш русский патриотизм есть нечто врожденное. А его надо воспитывать, лелеять, да так, чтобы он не был квасным – «Россия – родина слонов». У американцев слово, идея работают через дело, реальный результат. Выучи язык, выучи Конституцию – становись полноправным гражданином. А ведь в таком случае чувство любви, почитание, преклонение перед институтами власти прививаются исподволь, а значит, прочно, без лобовой агитации, иначе говоря, без насилия.
Да, все, что усваивается, обретается добровольно, добровольно и защищается до последнего вздоха. Это тебе, дружок, первый урок заокеанской педагогики».
Почувствовав усталость и понимая, что его вот-вот свалит сон, Иван кое-как застелил кровать и, едва коснувшись головой подушки, провалился в сладкое небытие. Разбудил его стук в дверь.
– Ага, – отозвался он, спросонья озираясь вокруг и не вполне понимая, где находится.
На пороге возник молодой парень.
– Здравствуйте, – сказал он, четко выговаривая каждую букву. – Я новый дежурный. Вы не пришли на завтрак. И после того времени прошло будь здоров.
– Вот это да! – виновато произнес Иван. – Который же теперь час?
– А п-п-пол п-п-первого! – улыбнулся парень, и Иван понял, что тот заикается. – Не беда, сегодня выходной. П-п-просто я боялся, не случилось ли чего. И обед можете п-п-проп-п-пустить.
– Спасибо, все в порядке, – сказал Иван, поднимаясь. – Проспал с дороги. Умоюсь – и мигом в столовку.
Обед был сытным, мощным, истинно славянским: винегрет, борщ, пельмени. («С вас ровно квортер», – улыбнулась миленькая кассирша.)
Иван вышел прогуляться. Дождь кончился. От мостовой кое-где поднимался пар. Машин было заметно меньше, чем накануне. Миновав площадь Колумба и повернув налево, он дошел до Пятой авеню. Зайдя в отделение какого-то банка, нашел телефон-автомат и набрал номер гостиницы «Манхэттен».
– Я хотел бы поговорить с мисс Сильвией Флорез, пожалуйста.
– Обождите, пожалуйста, сэр. – Голос телефонистки звучал обнадеживающе. Полминуты длилось молчание. Наконец она сказала: – Я сожалею, сэр, но мисс Сильвия Флорез сегодня утром выехала из нашей гостиницы.
Он помолчал, стараясь уловить, правильно ли он понял ее ответ, и телефонистка добавила:
– Мисс Флорез не оставила никаких посланий, сэр.
Иван повесил трубку и долго смотрел на телефонный диск.
«Молодая, красивая девушка, к тому же француженка, – думал он. – Что ей до женатого, а главное – большевистского комиссара, ведь мы для них все комиссары. Какая же она была бы француженка, если бы сама отказалась от хмельной постели с нестарым, привлекательньм (а что, я еще парень хоть куда!) иностранцем? Зачем? Ну хотя бы для коллекции!» Сам того не сознавая, он тоже мыслил стереотипами.
Правда, они договаривались сегодня сходить в музей «Метрополитен». «А вечером я приглашаю вас во французский ресторан». Сильвия на прощание отвесила ему изящный поклон. «Что ж, значит, не судьба. Храм искусства, французские деликатесы – уже хорошо и то, что мы о них хотя бы поговорили. Не горюй, Иван, где наша не пропадала. У тебя впереди интересная и любимая работа. Вот о ней, а не об амурах и думай».
ПЕЙ, ТАНЦУЙ, ДУША
На дачу Сталина на ужин Никита был приглашен впервые. Пока автомобиль, могучий бронированный «линкольн», уверенно мчался по Москве, его городу, и далее по ухоженному, без единой выбоинки шоссе, приводя прохожих в восторженно-завистливый трепет, он продумывал каждый шаг и каждое слово предстоявшего – столь желанного и ответственного – визита. Тем более что опаздывал он уже на целых сорок три минуты.
– Еще долго? – раздраженно спросил он шофера, словно тот был виноват в задержке.
– Еще пять минут, Никита Сергеевич. – Водитель, напряженно стискивая баранку и вглядываясь в бегущий навстречу асфальт, отвечал извиняющимся тоном.
Не знавшая Хрущева охрана придирчиво рассмотрела документы, бесцеремонно проверила салон и багажник.
– Чего они такие, – Никита нервно усмехнулся, подыскивая подходящее слово, – недоверчивые?
Автомобиль уже въехал за ворота, и шофер, усердно демонстрируя особую внимательность в подаче машины к подъезду, промолчал. Будучи капитаном НКВД, он знал, что лишь позавчера на территории дачи № 1 были задержаны двое посторонних с фальшивыми документами комполка и комиссара корпуса.
– Ну вот, видите, – обратился Сталин к сидевшим с ним за столом членам ПБ, когда дежурный адъютант проводил Никиту в трапезный зал, – Хрущев все же приехал. А ты, Михаил Иванович, уверял, что его не будет.
Калинин, усмехнувшись, близоруко прищурился. Не скрывали улыбки Молотов, Жданов, Микоян. «Улыбаются, – отлегло от сердца у Никиты. – Значит, ничего. Значит, живем».
– Я был на процессе троцкистского охвостья, товарищ Сталин. Потом меня задержал Вышинский. Сказал, он хочет по вашему указанию со мной посоветоваться по дальнейшему ведению дела.
– Он правильно сказал. – Сталин махнул рукой стоявшему в углу офицеру, и тот мгновенно передал ему полулитровый хрустальный кубок. Сталин налил в него водку и осторожно, чтобы не расплескать, протянул кубок Хрущеву:
– За опоздание положен штрафной. Разом – до дна! Для запорожского казака этот бокал, как говорится, что слону дробина.
«Для запорожского казака оно, может, и так, – тоскливо подумал Никита, с признательной улыбкой принимая убийственную посудину. – Хорошо, предупредил меня всезнающий Лазарь Моисеевич – перед приездом обязательно выпить стопку подсолнечного масла, хоть не сразу водка с копыт сшибет». И он стал пить мелкими глотками, зажмурившись, не дыша – чтобы не чувствовать запаха. Сидевшие за столом хлопали вразнобой. Калинин приятным тенорком подпевал-приговаривал: «Пей до дна! Пей до дна! Пей до дна!» Выпив, Никита пошатнулся, но устоял на ногах. Однако если бы не Микоян, вовремя поддержавший и направивший его руку, он опустил бы кубок мимо стола.
– Садись, Микита, рядом с нашим всесоюзным старостой, – милостиво приказал Сталин. После этих его слов все смолкли и устремили взоры на Никиту. А он, глядя на хозяина благодарно-преданными глазами, подошел к указанному креслу и в воцарившейся внезапно тишине сел. Раздался глухой, чавкающий звук, и Никита почувствовал проникающую сквозь штаны влагу. Поднявшись, он увидел на сиденье два крупных раздавленных помидора. Стол смеялся. Калинин, архитектор шутки, хохотал до слез, до приступов старческого кашля. «Ну и шуточки!» – думал Никита и сам несмело улыбался.
– Подайте товарищу Хрущеву полотенце, – обратившись к дежурному офицеру, распорядился Сталин. – Мне нравятся люди, понимающие шутки, обладающие чувством юмора. А теперь твой тост, Микита.
– Предлагаю выпить за то, чтобы до конца искоренить двурушническое семя! Этот Бухарин лаял сегодня, как злобная шавка из подворотни. Подумать только – людишки, подобные ему, претендовали на роль вождей. За полное очищение наших рядов от предательской скверны!
Все выпили энергично и решительно.
– Вы сказали «семя», товарищ Хрущев, – вновь перейдя на «вы», заговорил Сталин. – Очень верное замечание. Здесь с нами сидит наш товарищ, Вячеслав Михайлович Молотов. Ему питерский пролетарий Ежов на днях подает на подпись список жен врагов народа, которых предлагается выселить из Москвы, а товарищ Молотов накладывает резолюцию «Расстрелять!».
– Настоящий большевик! – выкрикнул Никита.
– Бери пример, – философски посоветовал Жданов.
– Да-да! – подтвердил Никита. – Пример за-ме-ча-тель-ный!
Теперь он чувствовал прилив сил, энергии, жажду действий.
– Товарищ Сталин, а можно музыку? – Никита раскраснелся, расстегнул верхнюю пуговицу рубахи.
– Почему же нет? Конечно можно. Вы какую музыку предпочитаете?
– Я люблю народную.
Офицер подошел к огромной напольной радиоле, вопросительно посмотрел на Сталина.
– Техника американская, – произнес тот. – Ар Си Эй. Мелодии наши. Плясовую, Микита?
– Иэх, где наша не пропадала, товарищ Сталин! Гопака!
Сталин кивнул офицеру, и через мощные динамики хлынул огневой украинский танец.
– Как бушует, как бурлит! – подзадоривая Хрущева, выкрикнул Жданов. – Буря, смерч – две четвертых такта. Давай, хохол!
Никита вышел в ту часть зала, которая не была занята огромным столом, сделал несколько лихих движений, но места было явно мало. Тогда Сталин кратко приказал что-то подскочившему к нему дежурному офицеру. В следующее мгновение в зал вошли несколько младших офицеров. Сидевшие за столом отодвинулись от него, офицеры взялись за свисавшие вниз края скатерти, завернули их наверх и со всем, что было на ней, вынесли прочь через боковой выход. Никита вскочил на стол, и вскоре скороходовские башмаки заходили по его полированному верху. Одобрительно охали Ворошилов и Каганович, стонали башмаки, лопалась полировка. Никита исполнял самый коронный танец всей своей жизни…
На следующее утро Хрущев пил рассол и пирамидон. Позвонил Каганович, сказал: «Молодец! Уважил Самого, всем потрафил». – «О чем хоть я рассказывал, Лазарь Моисеевич? – взмолился Хрущев. – Помню – был разговор. А вот о чем – хоть убей, не помню». – «Все было в норме, – успокоил его Каганович, – Он расспрашивал тебя о работе, о друзьях, о тех, кто противился «красному террору» после убийства Кирова. О планах новых кадровых назначений. Разговор шел уже в Малом зале, туда перешли после твоего гопака».
– Ой, – застонал, закончив телефонную беседу Никита. – Если бы я хоть что-то помнил. Мать твою, ну хоть что-то…
А было еще семь тостов. И каждый раз Никита пил браво, отчаянно, каждый раз до последней капли-капелюшечки. Сталин наблюдал, кивал одобрительно. Между тостами речь шла о выполнении пятилетки; об улучшении в снабжении городов продовольствием; о новых образцах вооружений – танках, самолетах, ракетах; об аншлюсе и фюрере, Абиссинии и дуче, Китае и Хирохито; о кадровой политике.
– Как верно отметил Иосиф Виссарионович: «Есть человек – есть проблема». – Ворошилов хохотнул. И тут же посерьезнел: – Последний тому пример – маршал Егоров.
– Бывший маршал, – строго поправил его Жданов.
«Сколько их уже, бывших-то», – незаметно вздохнул Калинин. И тут же посмотрел на Сталина – вдруг прочитает этот его вздох. Нет, слава Богу, не прочитал. Хозяин был занят беседой. Правда, знавшие его близко утверждали, что он мог одновременно и читать, и говорить, и слушать. Читать текст – да, но не мысли же.
– Среди всех здесь присутствующих, – обратился Сталин к Хрущеву, – вы да еще вот он, – кивок в сторону захмелевшего и уснувшего диване Андреева, – из рабочих. Шахтер. В двадцать пятом закончили рабфак Горного института имени Артема в Донбассе. Ведь так?
– Так, товарищ Сталин. – Никита расплылся в довольной улыбке. Еще бы, сам Хозяин знает вехи его биографии.
– У вас достойная перспектива. И в то же время самая вероятная и реальная опасность – превратиться в деклассированного партийного чинушу. Почему люди не могут пробиться к вам на прием по полмесяца? Почему на письма, обращенные лично к вам, отвечают безвестные (и потому – безответственные) делопроизводители? Таких «почему» уже накопилось немало.
Сталин замолчал. Молчал и Никита. Испуганно хлопал белесыми ресницами. Замер, старался даже дышать неслышно.
– Говорю это вам по-отечески, знаю – поймете.
– Я пойму, обязательно, уже понял. – Произнося это, Никита даже всхлипнул, шмыгнул носом. – Больше этого никогда не будет.
– Вот вы хотите предложить на пост первого секретаря Замоскворецкого райкома Ковалева, – продолжал Сталин. – А ведь он «вельможа». И вторая кандидатура – Сергеев – не годится: безудержный болтун. Вельможи и болтуны – именно они представляют сегодня реальную опасность для партии.
Сталин поискал взглядом бутылку, налил себе и Никите твиши, чокнулся, отпил немного, прикрыл глаза. К нему подошел Ворошилов, стал что-то говорить о военморе Кузнецове, но Сталин лишь взглянул на него, и Клим смолк.
– Теперь еще об одном. Тоже весьма важном.
Он сделал еще два-три глотка. Вино ему явно нравилось.
– У политиков не бывает друзей, – глядя Хрущеву в глаза, неторопливо проговорил Сталин. – Чисто по-человечески это и ошибочно, и трагично. Считается, что они, друзья, мешают политику быть объективным. Даже родственники… Даже родственники, – повторил он. – А вот вы молоды, у вас наверняка есть друзья. Ведь не успели же вы их растерять. Иван, Сергей – оба, на мой взгляд, достойны настоящей мужской дружбы.
«Все знает, – с ужасом, приправленным умилением, подумал Никита. – Все, и дела, и мысли, и людские отношения».
– Достойны, товарищ Сталин.
…В тот же день дома за ужином Никита спросил Нину:
– Ты давно не видела Машу?
– Была у нее только вчера. А что? – удивилась она. Последнее время Никита все реже вспоминал об Иване с Машей, о Сергее.
– Да нет, ничего особенного, – смутился он. – Как она без Ивана, одна?
– По-всякому.
– Алешка небось вытянулся?
– Алешка герой. В первый класс пошел на год раньше, чем положено. Теперь уже в третьем.
– Давно они у нас не были. Ты бы пригласила их в гости на праздники.
– Гостями ты у нас командуешь, – с укоризной посмотрела она на него. – Потому и не были.
Из писем Маши Ивану
Январь
Как это здорово, что восстанавливается старая традиция – новогодняя елка! В моем магазине отвели целую секцию под елочные игрушки. Светло, радостно, нарядно – все эти разноцветные шарики, звездочки, гирлянды. На первом этаже поставили большую елку, и Дед Мороз (Ставицкий из посудного отдела) встречает детей и взрослых забавными шутками-прибаутками. Ставицкий утверждает, что придумал их сам. Но Клавдия Михайловна из обувного (ты ее видел на пятидесятилетии нашего заврайторга, такая шикарная гранд-дама) по секрету поведала мне, что почти все читала в дореволюционных журналах. Детвора мечтает попасть на елку в Колонный зал Дома Союзов, районный Дворец пионеров или Дом культуры. Музыка, игры и танцы вокруг елки, песни. И конечно, подарки – печенье, конфеты, мандарины. Нашему Алешке повезло – он побывал и в Колонном зале, и в Центральном Дворце пионеров. Взахлеб рассказывал, как танцевал со Снегурочкой. А с мешочками подарков засыпал в обнимку.
Девятого, перед концом школьных каникул, Нина пригласила нас на дачу. Никита Сергеевич (теперь только так) прислал за нами машину, и это было уже само по себе большое удовольствие для Алеши. Он сидел рядом с шофером и неотрывно глядел вперед. У них тоже была елочка, правда, небольшая, и украшена она была конфетами, абхазскими мандаринами и крымскими яблочками. Нина сказала, что муж вообще хотел елки запретить – нечего, мол, устраивать поповский шабаш. Дети веселились вовсю, а Дедом Морозом был Леонид, и представь – его никто не узнал, так здорово он загримировался, и даже голос изменил. Ты ведь помнишь, он очень способный мальчик. Избалованный, но это понятно, рос без матери, все его жалели. Вошел с мороза, сказал простуженным басом: «Я прямо с Северного полюса. Подарков привез целый воз олений. А ну, кто стих прочитает, кто песню споет, кто танец спляшет – становись в очередь!» Что началось – кутерьма, смех, визг. Глядим – сам хозяин потеплел, строгость глаза покинула, даже в хоровод его дети с Дедом Морозом затащили. Ночевали мы там же, на их даче. Утром ребята побежали на лыжах, играли в снежки, лепили бабу. А я посидела со взрослыми. Попили чаек, покалякали. В общем, что я могу тебе сказать? Заматерел наш Никита. Стал, точнее, становится крупным барином. Он хоть и пытается это скрыть, да только плохо получается. Как это видно? А по всему: и по взгляду, и по жесту, по всей манере поведения; особенно по речи. Прямо режет слух сплошное повелительное наклонение. Ясно: он теперь большой начальник, даже очень большой. Только разве это главный признак человеческой значимости? Впрочем, может, я чего-то недопонимаю или вижу не в том свете, в каком следует. Приедешь, увидишь сам и сделаешь выводы. Вдруг есть такие обстоятельства (о которых мы и ведать не ведаем), которые диктуют именно такой стиль жизни, поведения, руководства. Вполне это допускаю.
(Маша не знала и не могла знать, что, глядя на нее в эту ночь, Никита вспомнил разговор со Сталиным, ту часть его, в которой вождь упомянул об Иване и Сергее. «Неужели ему докладывают о каждом моем шаге, каждом вздохе? – Впервые в его сознании пока еще слабо забрезжил холодок неприязни. – Неужели нужно брать под контроль даже безграничную преданность? Это уж слишком, честное слово! Хотя, – попытался он тут же найти этой тотальной слежке за всем и всеми какое-то оправдание, – хотя человек сегодня думает и чувствует так, а завтра уже эдак. Хрен его знает, может, так вернее, надежнее, лучше для нашего же собственного блага. Мало ли перевертышей было и в мировой, и в нашей русской истории. И в давней, и в совсем недавней. Курбские, Мазепы, Троцкие… Скверно огульно подозревать, но еще хуже доверять бесконтрольно. Хуже, хуже! По себе, по своему опыту знаю – у революционной бдительности нет и не должно быть предела».)