Текст книги "Подари себе рай"
Автор книги: Олег Бенюх
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)
Захотелось пить. Алеша вышел в коридор и увидел, что из родительской спальни через неплотно прикрытую дверь сочится слабой струйкой свет. Издалека доносились голоса отца и дяди Сергея. Выходит, мама не спит? Алеша толкнул дверь, которая бесшумно растворилась. Мама была на коленях. Перед ней на низеньком столике стояла икона, которую освещала настольная лампа. Почувствовав, что кто-то входит в комнату, Маша обернулась. Ночная рубашка была с глубоким вырезом, и Алеша увидел свисавший на цепочке крестик.
– Мама, ты крест носишь? И молишься?! – Потрясенный, Алеша задохнулся от негодования. – Ты, коммунистка, рядом с партбилетом носишь крест?! (Потом, спустя много лет, он будет казнить себя за этот юношеский комсомольский максимализм. Но это будет потом, когда из его жизни уйдут и Иван, и Маша. Многое дал бы он за то, чтобы вернуть этот момент. Увы, слишком часто мы умны задним умом и мудры поздней мудростью. Зачастую – слишком поздней.)
– Да, ношу, Алеша.
– И бьешь поклоны старцу на деревяшке?
– Да, молюсь Спасителю и Пресвятой Богородице.
– И тебе не стыдно? Тебе, члену партии, прошедшей фронт…
– Именно на фронте, сынок, я и обрела веру. В Сталинграде на Мамаевом кургане Пресвятая Дева Мария своей рукой заслонила меня от пуль и осколков.
– И ты видела ее руку?
– Видела, Алеша. Как вижу сейчас тебя.
– Мамочка, но это же чепуха несусветная!
– Если бы это было так, мы бы сейчас с тобой не разговаривали.
Алеша продолжал твердить свое, а Маша смотрела на печальный лик Иисуса Христа и мысленно молилась: «Благодарю тебя, Господи, что сохранил мне жизнь. Знаю – не ради меня, ради детей моих. Алешеньку прости, он не ведает, что говорит. Несмышленыш еще. За Ивана молю, плохо, тяжко ему, помоги ему, Господи. Я знаю, он верует, истинно так. Только боится показать это, как многие кругом. Отрицание Бога – великий грех государства нашего. И то, что вновь восстановлен Патриарший престол и открыты тысячи церквей – это все во благо и спасение нашей многострадальной России. И прости, Господи, вольных и невольных гонителей Веры. Воистину не ведают, что творят». Даже мысленно, из боязни навлечь кару, она не назвала имени Никиты, хотя имела в виду именно его. Его слова, сказанные минувшим вечером во всеуслышание: «Одно благое дело немцы все же делают – церкви рушат…»
Хрущев в это время сидел в кремлевском кабинете Сталина между Берией и Маленковым. Обсуждался вопрос о восстановлении разрушенной немцами страны. Докладывал Вознесенский. Докладывал, как всегда, грамотно, толково, разумно обосновывал некоторый политэкономический риск. Сталину нравился молодой, энергичный, талантливый ленинградец со складом ума аналитически мыслящего ученого и цепкой хваткой знающего и опытного хозяйственника.
– Ну что же, товарищи, – раздумчиво заметил Сталин, когда закончил говорить докладчик, – Николай Алексеевич изложил общую картину.
Он подошел к большой карте европейской части Союза, на которую были нанесены условными знаками восстанавливаемые заводы, фабрики, шахты, плотины, железнодорожные депо. Рядом висела еще одна карта, где были обозначены отстраиваемые заново жилые массивы городов, поселки, наиболее крупные деревни. «Так бы он думал о вооружении армии перед войной, – зло подумал Хрущев. – Может, не пришлось бы тогда нынче ломать голову над тем, как вернуть к жизни все порушенное». Он знал в глубине души, что не прав: делалось все и даже более того. Но не мог ничего с собой поделать. Никита с опаской посмотрел на Берию – не читает ли тот его мысли. Нет, Берия внимательно смотрел на Вождя. Почувствовал взгляд Хрущева, глянул на него вполглаза, подмигнул, отвернулся.
– На фронте все время думаем о надежной технике и боевых резервах, – продолжал Сталин. – В ходе восстановительных работ – о надежной технике и трудовых резервах. Два варианта одного гамлетовского вопроса – быть или не быть.
Говоря это, словно разговаривая сам с собой, он пошел вокруг конференц-стола. И вдруг остановился за спиной Хрущева. Тот встал, повернулся лицом к Вождю.
– Товарищ Хрущев, покажите нам по карте конкретные работы, которые уже сегодня ведутся на Украине.
Никита взял указку, прокашлялся. Некоторое время молча рассматривал обе карты, которые раньше не видел.
– Мы специально не просили вас подготовиться, – Сталин пытливо разглядывал Хрущева, – мне непонятна ваша заминка, ведь это то, чем вы занимаетесь ежедневно.
– Да, товарищ Сталин. Но у меня нет с собой цифровых выкладок. – Никита обернулся к Маленкову, как бы ища у него помощи. Маленков взглядом ответил: «Не тушуйся, говори!» Увидев, что Сталин смотрит в его сторону, тотчас опустил голову. «Приведу приблизительные данные. Кто их проверит!» И Никита, овладев собой, заговорил привычным, уверенным голосом. Металлургия, машиностроение, местная промышленность – состояние дел в этих отраслях он обрисовал весьма обще. Понимая, однако, поверхностный характер своего сообщения, он обильно сдобрил его именами передовиков (в Киеве недавно проводил их совещание) и наиболее выигрышными «трудовыми подвигами». Главный упор он решил сделать на уголь. Донбасс всегда был козырной картой Украины. Беспроигрышной оказалась она для Никиты и на сей раз.
– Главным стратегическим направлением, – уверенно обводя указкой многочисленные кружочки на картах, вещал он, – мы избрали строительство мелких шахт. При этом упор сделан на разработку верхних пластов. Шахтеры называют такие шахты «хвостами». Уголь в них выходит практически на поверхность. Правда, есть одна неприятная особенность таких мелких, неглубоких шахт. В них используется – в силу их небольшого размера – минимум крепежного материала, и они довольно часто обрушиваются. Мы называем такие шахты мышеловками. Зато и отдача быстрая. Намечено побыстрее пройти несколько сотен таких шахт и за счет мелкой механизации, неглубоких разработок и наклонных стволов срочно получить нужное количество угля.
– В данном случае овчинка стоила выделки, товарищ Сталин, – подал с места голос Вознесенский. – Мы очень вовремя этот уголь получили и продолжаем получать.
Сталин набил трубку табаком, тщательно ее раскурил:
– Знаю. Молодец Микита. И главную улицу матери всея Руси – Крещатик – начал отстраивать заново. Выходит, Хрущев строитель… – Сталин произнес эти слова как явную похвалу. И все за столом заулыбались – и Берия, и Микоян, и даже Молотов. «Никита от радости покраснел, как буряк», – благодушно подумал Булганин.
Улыбнулся и Сталин, завершая начатую фразу:
– …много лучше Хрущева-воина.
«Он и через сто лет Харьков не забудет! – мысленно вздохнул Никита, продолжая улыбаться. – Вечно будет ставить мне это лыко в строку».
– Уголь – это хорошо. Уголь – это хлеб промышленности. Но человеку нужен ржаной, пшеничный хлеб. И еще многое другое. – Сталин подошел к своему месту в торце стола, взял со стола бумаги, быстро их пролистал. Задержался взглядом на последней странице. – Вот, тают стратегические запасы продовольствия. Такое спокойно созерцать мы не имеем права. Украина была и вновь должна стать житницей страны. Известно пристрастие Хрущева к решению вопросов индустрии. Сегодня исключительное значение приобретает решение вопроса аграрного. Наш народ, народ-победитель должен питаться вкусно и сытно. Я правильно говорю, товарищ Хрущев?
– Очень правильно, товарищ Сталин.
– В ваших словах я чувствую неуверенность. Если есть сомнения, высказывайте.
– Это не сомнения, а просьбы. Нужны техника, семенные фонды, специалисты. Бабы и мальчишки в плуги впрягаются. В хранилищах шаром покати, ни зернышка. Кузнецы, трактористы, комбайнеры, агрономы – все в армии. Конечно, победа решит кадровые вопросы…
– Не только, – сказал с места Вознесенский. – Из госрезервов выделим семена. Более того, уже готовы основы плана перевода экономики на мирные рельсы.
– Перекуем мечи на орала, – одобрительно отозвался Сталин.
– Этот ленинградец очень уж прыткий, – прошептал Берия Хрущеву, когда тот сел в свое кресло. – И к Иосифу в любимчики втирается. Приезжай ко мне завтра. Нет, – Берия посмотрел на часы, – уже сегодня, после торжественного заседания на дачу. Георгий, – он кивнул на Маленкова, – тоже будет. Он этого Вознесенского только в прицел видит. Поговорить надо.
Никита кивнул: «Если Сам не позовет». Подумал: «Берия, Маленков – компания подходящая, нужная. Кто это сказал: «В политике отношения людей определяются не сердцем, а умом. Господствуют не чувства, а трезвая целесообразность»? Убей – не помню. Да и не важно, главное – сказано правильно. С волками жить…» Остановился на полумысли, посмотрел опасливо на Берию. Тот хитро улыбался.
ИВАН
Иван долго приходил в себя после смерти Потемкина! Они были знакомы почти десять лет. Особенно часто стали общаться после того, как в сороковом году Владимир Петрович был назначен наркомом просвещения. «Глубинный подход – вот что мне в вас нравится, – говорил он Ивану, с вниманием и симпатией прислушиваясь к молодому директору набиравшего силу столичного пединститута, в очередной раз затевая разговор о судьбах отечественной педагогики. – Я ведь закончил МГУ еще в прошлом веке. И преподавать тогда же начал: Москва, Екатеринослав, опять Москва… С Малороссии мне от Третьего отделения бежать пришлось. Жандармам не нравилось, что я в революции пятого года был не с ними, а с рабочими. Еще студентом за марксистские взгляды и подпольную работу в Бутырку угодил. Я вам это к тому говорю, что народу перевидал всякого уйму. И уже тогда, с юности, презирал верхоглядов, попрыгунчиков, знающих историю лишь по анекдотам, а литературу – по переложениям. Вред любому делу исходит от воинствующих дилетантов. Вы знаете, я не случайно сказал «глубинный», вы пытаетесь добраться до сути любого вопроса и изучаете его не только на столичном материале, но и на данных, получаемых из глубинки. А для нашей науки это архиважно.
– Да, извечный бич нашей педагогики – ножницы в уровнях знаний в городе и деревне.
– Степень обеспеченности учителя пособиями – и денежными (зарплата), и наглядными, – развел руками нарком. – И в городе, даже в столице, и того и другого всегда мизер. А уж про деревню и говорить нечего. В вашем анализе американского опыта политехнизации школы особо позитивным является то, что вы учитываете поистине огромный разрыв их, заокеанских, и наших, российских, возможностей. И ориентируете – вполне резонно! – наших энтузиастов на собственные подручные средства и возможности. Главное: ваша с Надеждой Константиновной генеральная концепция, а затем и лично вами созданный детальный план построения Академии Педагогических Наук останутся памятником в развитии русской просветительской мысли. Это не высокопарное изречение, сказанное ради красного словца, а естественная и заслуженная дань подвигу, свершенному на просвещенческой ниве.
Иван знал, что Владимир Петрович Потемкин немало способствовал успешному прохождению проекта о создании академии сквозь сложный лабиринт партийных и правительственных этапов с их бессчетными рогатками, препятствиями и ловушками; что, пожалуй, не было более подходящей (и проходной по всем статьям: весомость в государственной иерархической системе, опыт работы и авторитет в различных структурах просвещения, вселенский характер культурного кругозора) личности на пост президента академии, против которой не возникло бы возражений ни у верховной власти, ни у научной элиты, ни у практиков школьного дела. Кроме всего этого, существует на свете доминанта, не фиксируемая письменно ни в каких официальных анкетах или характеристиках, но неизменно и действенно влияющая на решение важнейших вопросов и развитие человеческих отношений, – взаимная симпатия. Ивану Владимир Петрович напоминал рано ушедшего из жизни отца: широтой души, добрым тонким юмором, неистребимой человечностью, проявлявшейся и в самые светлые, и в самые горестные минуты такого многогранного, такого непредсказуемого бытия.
В день смерти наркома Иван написал письмо на имя Сталина. В нем он предложил присвоить имя Потемкина Московскому городскому педагогическому институту, в котором Иван директорствовал. Письмо он сам отвез Поскребышеву, с которым предварительно созвонился.
– Конечно, непорядок, – поморщился всесильный глава самого могучего секретариата на Земле, прочитав нарочито краткий текст, составленный со знанием всех бюрократических канонов. – Нет ни ведомственных виз, ни обязательных согласительных резолюций. С другой стороны… – он посмотрел в окно, словно там и собирался найти нечто, находящееся с другой стороны, – Он требует докладывать Ему ежедневно двадцать-тридцать писем, выбранных наугад из пришедших самотеком, и безо всякой предварительной обработки.
И на письме Ивана появилось размашистое: «Согласен. И. Сталин».
Два года спустя после победы Иван получил приглашение на прием во французское посольство по случаю Дня Бастилии. В самом этом факте ничего необычного не было. В свой национальный день многие посольства приглашали большое количество гостей, главным образом государственно-партийную номенклатуру и интеллигенцию. Начавшаяся с фултонской речи неистового британца «холодная война» сделала подобные массовые общения едва ли не единственным способом определить реальные показания барометра общественного мнения великой евразийской империи. Частенько Иван отдавал свои приглашения замам – ему было жаль терять два-три часа, потраченные на разговоры, в которых он должен был быть каждый миг начеку, чтобы не сказать чего-нибудь двусмысленного или – еще хуже – недозволенного, идеологически крамольного. Но сейчас стояла середина июля, время было каникулярное, все заместители ушли в отпуск. На прием Иван отправился один: Маша с Матрешей были на даче, Алеша в Кубинке в летних институтских лагерях. Изумительной красоты старинный особняк на Якиманке всегда поражал своим внешним и внутренним причудливым изыском. Июльская жара вынудила посла распорядиться натянуть над двориком тент, и приглашенная публика могла свободно дефилировать из помещения на свежий воздух и обратно. Чрезвычайный и полномочный представитель обновленной Французской республики и скрытый голлист (сам строптивый герой и лидер Сопротивления демонстративно ушел в отставку) подчеркнуто радушно встретил Ивана.
– Ваш институт, – заявил он, вставляя во французскую речь русские слова, – недавно обрел право и честь называться именем месье Потемкина. В моей стране известны два человека, носившие эту фамилию, – Григорий, фаворит великой императрицы, почитательницы Дидро и Вольтера, и Владимир, который в тридцатые годы был вашим послом в Париже. Лично мне ближе и симпатичнее Владимир – и профессионально, и как высокообразованный и высоконравственный человек. Ведь я был с ним хорошо знаком. Помнится, однажды в Лувре мы затеяли с ним дружеский спор на тему, чей вклад в создание этого архитектурного шедевра более оригинален и значителен – Пьера Леско или Клода Перро?
– Совсем недавно вышла его новая книга по истории Франции, – с удовольствием сообщил Иван, получая из рук посла бокал с шампанским.
– Мы ведь вчера… – Посол обратился к одному из своих помощников.
– Позавчера, – с готовностью ответил тот, благоговейно внимая беседе.
– Да-да, позавчера получили экземпляр этой книги. Ну и, конечно, с удовольствием и, миль пардон, естественными возражениями и несогласиями изучаем «Историю дипломатии», редактором которой был высокочтимый мсье Потемкин.
К послу подошел новый министр просвещения Калашников, и Иван, поблагодарив хозяина приема за теплые слова о Владимире Петровиче, медленно двинулся к полосатому тенту. Знакомых было много, и он, то и дело раскланиваясь и пожимая руки, прошел к бару в углу дворика. Там стоял и весело беседовал с коротышкой во французской генеральской форме Сергей, который предупредил Ивана, что тоже заглянет к «лягушатникам» – обсудить проблему, как хотя бы до конца столетия удержать воинственных бошей в разоруженческой узде.
– Знакомьтесь, – обнимая Ивана свободной от бокала с шампанским рукой, зычно объявил он. – Наш российский Жан-Жак Руссо. Противник абсолютизма и частной собственности. О его просвещенческих концепциях я уже как-то имел удовольствие вам сообщить.
– Правда, своего трактата «Эмиль, или О воспитании» я еще не сочинил, – в тон другу отвечал Иван. – Но собственную «Исповедь» на суд просвещенной публики скоро буду готов представить.
– Его «Исповедь» – это Академия педагогических наук. Его детище! – Сергей произнес это с гордостью. Генерал с интересом разглядывал мэтра российского просвещения.
– А вы знаете, мне про вас вчера рассказывала Луиза, наш культурный атташе…
– Кстати, миль пардон, – мягко перебил коротышку Сергей. – Генерал – военный атташе Франции в Москве. У них, начиная с Наполеона, все военные гении… э-э-э… субтильной конструкции. Кроме де Голля, конечно.
– Исключение только… – разговор шел по-английски, и генерал запнулся, подыскивая нужное слово, – подтверждает правило. Итак, Луиза весьма вас хвалила. Она была на вашей лекции о мировых тенденциях педагогической мысли. Говорила, вы великий оратор, аудитория вас обожает.
Сергей вопросительно смотрел на друга.
– Это цикл лекций по линии недавно созданного общества «Знание», – пояснил Иван.
– Мог бы пригласить.
– Приглашу. Вот Элис вернется из поездки по республикам Средней Азии – и приглашу вас обоих.
Генерал элегантно взял ухоженными пальцами бокал шампанского у бармена, передал его Ивану. И как бы невзначай оттеснил его тучным животиком в сторону.
– Видите ли, мсье Ив – я могу вас так называть? Мерси. А вы зовите меня Иоахим. Так вот, надо полагать, я с вами заочно давно знаком. Скажите, вам имя «Сильвия» что-нибудь говорит?
– Я знал одну девушку с таким именем, – после непродолжительной паузы протянул Иван, озадаченный неожиданным вопросом. – Имя довольно распространенное.
– Да, распространенное. Но эта девушка преподавала французский язык в советской школе в Нью-Йорке.
– Вы ее знаете? Что с ней? Где она?
Иван выпалил все это единым духом и застыл в напряженном ожидании.
«Столько лет прошло, и вот первая весточка? Или не весточка, а что-то другое? Почему какой-то генерал завел об этом речь? Что за этим стоит? Спецслужбы?» Мысли роились, выталкивали одна другую.
– Знаю ли я ее? – Генерал вздохнул, и Сергей вдруг ощутил огромную, мужскую тоску, стоявшую за этим вздохом. – Мы с Сильвией из одной деревни. Я еще в школе за ней ухаживал – за волосы на уроках исподтишка дергал, ранец таскал, в амбаре или в сенях дома пытался тискать. Она всегда была гордая, строптивая, независимая. Свободная!
Он оглянулся вокруг, но взгляд его был затуманенным, и Иван понял, что француз вовсе не обеспокоен тем, подслушивает ли кто его, мыслями он был в далеком прошлом.
– Когда она уехала в Париж, я потерял ее из виду – и надолго, – продолжал он, и голос его зазвучал уже более сухо и обыденно. – Встретились мы вновь в сорок втором в Страсбурге. Я был в Сопротивлении с того самого дня, когда с воззванием к нации из Лондона обратился наш Шарль. Ждал курьера из Женевы. Курьером оказалась…
– Сильвия! – воскликнул Иван, схватив генерала за руку. Стоявшие вокруг обернулись, но генерал не обратил на них никакого внимания.
– Да, она, – продолжал он. – Потом мы сражались вместе с ней до победы и вместе вошли с нашими войсками в Париж. Как она была умна и изобретательна! Как бесстрашно ходила по лезвию ножа! Дважды ее хватали немцы. В первый раз ей удалось бежать самой. Во второй она оказалась в лапах гестапо. Отбивали целым отрядом маки за несколько часов до расстрела. Тогда-то она мне и рассказала о вас, Ив.
– А что сейчас? – Иван задал этот вопрос тихо, глядя в землю.
– Сейчас? – Генерал взял с бара два двойных виски, слил один стакан, приготовил то же для Ивана. – Сейчас она живет в Клермон-Ферране. – Он бросил искоса взгляд на собеседника и добавил: – Замуж так и не вышла, хотя женихов было предостаточно.
Они выпили без тостов, однако обоим было понятно – пьют за Сильвию.
– Кстати, – генерал достал из внутреннего кармана френча плотный конверт, – вот как она выглядит сегодня.
С фотографии на Ивана глядела Сильвия, его Сильвия – молодая, с той же чарующей улыбкой. Справа от нее стоял мальчик, худенький, большеглазый.
– Это ее сын, – пояснил генерал.
– Сколько ему лет?
– Дайте-ка вспомнить. – Он наморщил лоб. – Месяц назад мы виделись в Дижоне на ежегодной встрече ветеранов Сопротивления. Тогда она мне карточку эту и подарила, тогда же я и спросил ее… вспомнил – девять, да ему девять лет. И зовут его Ив.
– Ведь это же… – произнес негромко Иван и смолк.
Из динамиков хлынула веселая мелодия. Генерал коснулся руками ушей, улыбнулся: «Не слышу. Если хотите написать письмецо Сильвии, у меня есть ее адрес. Позвоните!» Молодая дама увлекла его за собой, и Иван остался один среди пьющих, говорящих, смеющихся людей. «Господи, у меня где-то за тысячи километров отсюда ребенок, мальчик, сын. От женщины, которая мне бесконечно дорога, близка, понятна. И я могу никогда не увидеть моего сына, никогда не обнять больше эту женщину. Почему так нелепо и несправедливо устроен этот мир?» Рассеянно глядя на размытые пятна лиц, он медленно брел по направлению к выходу. Кто-то легко тронул его за локоть. Иван оглянулся. Молодой человек – усы, большие выразительные глаза, нарядная прическа – протянул ему сложенный вчетверо лист бумаги. «Таким, наверное, был юный Мопассан», – подумал он, разворачивая лист. На нем был размашистым почерком написан адрес Сильвии. Сверху была прихвачена изящной скрепкой визитная карточка генерала.
В тот же вечер он сел за письмо. Но оно никак не получалось – выходило то слезливым, то слащавым, то выспренним. Наконец он решил описать кратко все основные события за минувшие годы, уделив каждому страницу. Получилось довольно сухо, но, зная Сильвию, он был уверен – это будет ей наиболее интересно. Психологические нюансы, эволюция чувств под воздействием растущей временной пропасти, красочно и детально выписанные воспоминания прожитых за океаном лет (милые уик-энды, чарующая поездка в Йеллоустоунский парк, наслаждение от музыки, спорта, театра) – все это он подарит ей в последующих письмах, непременно подарит. Сейчас же важно сообщить: он жив, все эти годы были насыщены непрерывной работой ума, все эти годы он бережно нес в сердце ее образ – чистый, светлый, любимый. Остальное потом, даже вопросы о сыне, может быть, она сама откроет ему эту тайну.
На следующий день по дороге в институт – главный административный корпус находился в Гранатном переулке напротив Дома архитекторов – Иван велел шоферу заехать на Кировскую к Главпочтамту. Он сам решил отправить письмо и подошел к окошку международных отправлений, за которым скучала пышная блондинка в игривой шелковой кофточке, с трудом прикрывавшей ее формы. «Франция? – оживилась она. – Вот куда я мечтала бы съездить на годик-другой». «Только тебя там и ждали! – съехидничала девица за соседним окном, принимавшая бандероли по Союзу, юркая, худенькая брюнетка с крысиным личиком. – Там шлюха – профессия национальная. Верно я говорю?» – и она, улыбнувшись, подмигнула Ивану. «А вы думаете, их у нас меньше?» – мысленно спросил он, молча взял квитанцию и с разом испортившимся настроением направился к выходу.
…Прошло более полугода. Ответа от Сильвии не было. Иван терялся в догадках: то ли его письмо затерялось, то ли ее; может, она решила не вступать в переписку – заболела, вышла-таки замуж, куда-то уехала. Он осунулся, посуровел, замкнулся. И, как это чаще всего бывает, нежданно-негаданно пришла беда, и не одна. Воистину: «Пришла беда – отворяй ворота».
На очередном, плановом заседании парткома института его секретарь Мария Трофимовна Бивень, после того как была исчерпана повестка дня, своим знаменитым на весь район зычным голосом объявила:
– Членов парткома прошу задержаться. Есть поручение райкома.
Комсомольские и профсоюзные активисты, редактор и корреспонденты институтской многотиражки, заместители директора и деканы быстро покинули кабинет.
– Pitiful is the fate of outcasts! – вздохнув и воздев руку над головой, нараспев произнес Чижак, выходя последним. Бивень проводила его убийственным взглядом:
– Тарабарщины только нам не хватает!
– Шекспир! – смеясь, пояснил Иван.
– Пушкиным, Пушкиным следует увлекаться! – парировала Бивень. Оправила борта бежевого костюма, ладно облегавшего ее могучую фигуру, громко прочистила нос и, глядя в упор на Ивана, заговорила:
– Партия разворачивает борьбу за чистоту советской науки, за приоритет в ведущих, фундаментальных областях и направлениях. Историческая справедливость требует, чтобы величайшие вклады Ломоносова и Лобачевского, Павлова и Менделеева, Сеченова и Пирогова, Вернадского и Циолковского в мировую научную сокровищницу были оценены по праву. А то ведь у нас на каждом университетском и институтском углу только и слышишь – Эйнштейн да Ньютон, Резерфорд да Максвелл, словом, сплошные Гуттенберги да Цуккерманы. И при этом мы-то с вами что, кто, откуда? Иваны, не помнящие родства? Безродные космополиты? – Мария Трофимовна смахнула мощной дланью пот с крупного носа, отвислых щек, изрезанного глубокими морщинами лба, порылась в большой кожаной сумке, выбрасывая из нее на стол ключи, газеты, блокноты. Наконец вытащила то, что искала, – книгу в твердом переплете, показала обложку Ивану:
– Это ведь ваша «работа»?
Слово «работа» она произнесла с нескрываемым осуждением.
Иван крайне удивился, увидев в руках Бивень свою книгу. Еще сегодня он звонил директору «Учпедгиза», и тот клятвенно уверял его, что сигнала они до сих пор не получили. Это была та самая долгожданная монография «Американская система образования – свершения, проблемы, планы», которую он вынашивал в раздумьях, как мать ребенка под своим сердцем, писал долгими ночами, переделывал целые главы, консультировался с самыми прогрессивными умами отечественной педагогики. Три дня назад на совещании в министерстве Калашников показал ему, как он сказал, первый и пока единственный экземпляр.
– Мне не терпелось ознакомиться с вашей работой, – сказал министр. – Вот учпедгизовцы мне и потрафили. Знакомлюсь, знаете ли, с превеликим любопытством. Да-с!
Он улыбнулся. И улыбка его показалась Ивану злорадной. Министр дал взволнованному автору подержать свое детище в руках, но тут же и отобрал.
– Хочу вечерком дочитать. А вы получите в издательстве авторские экземпляры.
И вот его книга в руках у Бивень, а у него ее до сих пор нет.
– Монография! Пятьсот с лишним страниц текста, – продолжила Мария Трофимовна. – И все во славу просвещения самой реакционной, самой враждебной нам страны – Соединенных Штатов Америки. Оказывается, капитал имеет лучшие в мире школы, лучших преподавателей и тамошние университеты готовят лучших на земле специалистов.
Лица членов парткома выразили недоумение. Заместитель секретаря, заведующий кафедрой философии Муромцев, с которым Иван советовался по новейшим направлениям американской нравственно-воспитательной мысли, с явным сомнением в голосе спросил Ивана:
– Это что – правда? Я ведь знакомился со многими главами. Там ничего даже отдаленно похожего на то, о чем говорит Бивень, не было.
– Мария Трофимовна книгу не читала, – сдерживая желание закричать во весь голос, ответил Иван. – Так что ее мнение некомпетентно.
– Нет, очень даже компетентно! – запальчиво возразила секретарь. – Хотя я действительно ваше сочинение не читала.
– Как же вы тогда… – возмутился Муромцев.
– А вот так же! – не дала ему продолжить Бивень. – Я была сегодня в министерстве, и сам министр передал мне вкратце квинтэссенцию этой «монографии». Особенно его возмутили тезисы о великих преимуществах американской политехнизации школы.
Бивень продолжала говорить, а Иван вдруг вспомнил свой давний спор с Калашниковым. Яблоком раздора, помнится, была цель, ради которой и должно осуществляться политехническое обучение: подготовка всесторонне развитого члена общества со многими полезными навыками или узкого специалиста, владеющего к окончанию обучения конкретной специальностью, которая и определит его жизненный путь. Иван стоял на первой позиции, которая определялась приоритетом личности. Калашников же утверждал «коллективистскую педагогику», примат коллектива над индивидуальностью – профиль обучения индивида определялся интересами сообщества и им подчинялся.
– Буржуазный индивидуализм есть проявление социального паразитизма. И не толкуйте мне, пожалуйста, о взглядах Крупской на этот вопрос. Старуха после смерти Ильича постепенно выжила из ума.
– А Потемкин? – изумленный подобным высказыванием, спросил Иван.
– Потемкин? – пренебрежительно усмехнулся Калашников. – Его мировоззренческие концепции в области педагогики вообще не выдерживают никакой критики. Не Песталоцци…
– Министр сказал, что рад был перехватить сигнал этой книги, – злорадно сообщила Бивень. – «Наш долг – предотвратить идеологическую диверсию». Сейчас решается вопрос о том, чтобы пустить тираж под нож. Центральный Комитет, сам товарищ Сталин учат нас вести неустанную борьбу против протаскивания чуждых нам идей и теорий.
Бивень закурила, всем своим видом давая понять, что разговор отнюдь не закончен.
«Злопамятный мужик этот Калашников, – думал Иван ошарашенный последними словами секретаря. – Тираж под нож? Десять лет труда коту под хвост?! Ну это мы еще посмотрим, еще повоюем. Правда, время малоподходящее – постановления ЦК по революционной бдительности в литературе, музыке, науке, кампания по утверждению исторической аксиомы: «Россия – родина слонов», аресты в Ленинграде – что это, как не грозные индикаторы нового, мощнейшего закручивания гаек? Верно говорил Сергей: «Миллионы побывали с войсками в Европе, и – как и после войны 1812 года – в России вновь брожение умов. А мы знаем лишь один, но верный способ нейтрализации брожения – ликвидацию этих самых умов».
Бивень между тем демонстративно пересекла кабинет, распахнула сейф, достала красную сафьяновую папку и вернулась на место.
– Наш директор, увы, хромает не только политически. – Мария Трофимовна притворно закатила глаза, потом обвела пытливым взглядом членов парткома.
«Что еще задумала эта мерзкая баба?» Иван машинально взял из протянутой ему кем-то пачки папиросу, но прикуривать отказался.
– У него, оказывается, еще и моральная хромота. – Бивень раскрыла папку и подняла конверт, демонстрируя его всем присутствующим. – Это письмо остановила наша советская цензура. Ваше письмо, адресованное некой иностранке.
Иван узнал свой почерк на конверте.