Текст книги "Подари себе рай"
Автор книги: Олег Бенюх
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)
– Ну как же, как же! – умиленно подхватил Булганин, хотя таким поворотом разговора был в глубине души недоволен. – Федор в «Царе Федоре Иоанновиче» по пьесе Алексея Константиновича Толстого просто великолепен.
Тарасовой было приятно слышать даже такую куцую похвалу дилетанта. Она очень любила Москвина именно в этой роли, не пропускала ни одного спектакля, дублеров решительно не признавала.
– Не просто великолепен – велик! – вырвалось у нее.
«Такой ли великий этот плюгавый актеришка! Муж объелся груш, – обозлился вдруг Ворошилов. – Такую красоту нельзя превращать в чью-то личную собственность. Она должна быть всеобщим достоянием. Именно так!» Он ухмыльнулся, довольный удачной мыслью.
«Чего он как-то странно улыбается? – встревожилась Тарасова. – Симпатичный, а улыбка неприятная».
– Москвин у вас второй муж, если я не ошибаюсь? – задал вопрос через весь стол Сталин, и она поняла, что он внимательно следит за всем, что происходит в кабинете.
– Да, – громко ответила она и дерзко, с вызовом посмотрела ему в глаза. И, словно понимая причину и ее дерзости, и ее вызова (злые языки болтали о браке исключительно по расчету – в погоне за благами, положением, званиями, а ведь она была влюблена и в игру Москвина, и в него самого с самого первого спектакля МХТ в Киеве, когда была еще совсем девочкой!), Сталин просто, без малейшего нажима, сказал:
– Мы приветствуем такой союз зрелого и расцветающего талантов, такой сплав мудрого опыта и бьющей через край энергии. Это стоит тоста!…
Прошло еще минут двадцать. Сталину явно не хотелось уходить. Он о чем-то тихо говорил с Булгаковым. Их диалогу безмолвно внимали Хрущев и Молотов. Хмелев, Добронравов и Яншин не спеша приканчивали пузатую бутыль армянского коньяка, перемежая тосты игривыми анекдотами. Но вот Сталин слегка возвысил голос, приглашая общее внимание.
– Михаил Афанасьевич задал мне вопрос не частной, но общественной значимости. Возможно ли перерождение большевика, делавшего революцию собственными руками, и если да – может ли это быть достойным предметом для рассмотрения под творческим микроскопом? Я так полагаю – это вопрос риторический. Ныне перерожденцев хоть пруд пруди. Им достается на орехи в «Зойкиной квартире», – жест рукой в сторону Булгакова. – Хотя той пьесе заметно не хватает политической остроты. У Маяковского и Булгакова много различий, но много и общего. Присыпкины и Победоносиковы – образы сатирические, Аметистов и Гусь-Хрустальный – юмористические. Образ классического перерожденца еще предстоит создать. Кто он такой? Вельможа. Он, безусловно, имеет революционные заслуги и потому считает, что закон для него не писан. Это партийный и советский чиновник, член привилегированной касты, как он сам выражается – старой гвардии. Кроме того, неисправимый болтун. Он говорит, говорит, ничего при этом ровным счетом не делая. И в море болтовни топит любое живое дело.
Сталин сделал паузу, Ворошилов и Хрущев быстро и ловко наполнили всем бокалы: «Промочить горло!» Булгаков, что-то быстро писавший на клочке бумаги, не глядя взял предложенный ему бокал, но тут же поставил его на стол. Сказал, наморщив лоб:
– Забавно, но в большом романе, над которым я уже давно работаю, подобные типажи благоденствуют.
– Скоро вы думаете завершить этот роман? – спросил Молотов.
– Увы, этой работе не видать конца-края. Пока, во всяком случае. – Булгаков аккуратно свернул клочок бумаги, сунул в карман потертого пиджака, осторожно поднес бокал с вином ко рту, сделал три-четыре маленьких глотка. Зажмурился, понюхал темно-бордовую жидкость, удовлетворенно вздохнул.
– Вы говорите – благоденствуют? – Сталин хмуро смотрел перед собой, словно рассматривая кого-то, видимого ему одному. – При вашей склонности к гротеску, вероятно, есть смысл возвысить персонаж до небес, чтобы затем низринуть его в бездну. В жизни мы не собираемся больше терпеть их благоденствие.
– Скверну треба выжигать каленым железом. – Никита быстро долил вина в свой наполовину пустой фужер и тут же осушил его.
Сталин удовлетворенно кивнул. Он был доволен сегодняшним культпоходом (каких только уродливых штампов не придумает агитпроп!). Он, не открываясь в том даже самым близким, в душе не любил ни балет, ни оперу. «Лебединое озеро» или «Кармен» – ну какой от них толк? Эстетика, сущность и формы прекрасного – все это замечательно. Но лишь тогда, когда человек станет хоть на немного более человеком, чем зверем. Для такого становления сейчас и нужны более действенные по своему воспитательному КПД виды искусства – литература, драма, кино, плакат, частушка. Да-да, и частушка, форма предельно народная, а содержание всегда можно ненавязчиво направить по нужному, мобилизующему руслу. И этот драматург, и эти актеры – пусть они иногда спотыкаются, заблуждаются, но, сами того иногда не сознавая, они воюют с вредным, гнилым, отсталым, они бойцы за дело партии. Привлекательные, красивые, убедительные. И потому более действенные, чем сотня, тысяча слепых фанатиков с партбилетом.
Никиту и просмотр пьесы, и фуршетная встреча-беседа держали в крайнем напряжении. Как многим казалось со стороны, в роль вождя московских коммунистов Хрущев входил легко и естественно, без видимых усилий. На совещаниях и пленумах, активах и слетах, в Кремле, на заводе или фабрике люди видели молодого, энергичного, заразительно смеющегося вожака, главными чертами которого были волевая уверенность и боевитая решимость. Говорить экспромтом он мог почти на любую тему партийного и советского строительства. При этом подкупал мягкий южный говорок, хотя в текстах официальных речей и выступлений помощники старательно вымарывали дежурные украинизмы – зараз, спершу, за-ради, авжеж, навпаки, ранiш, усе, хай, цей, як-от. Хрущев еще не понимал, что таким, как он, уготована роль сначала противовесов, а потом и могильщиков старой гвардии, каждый представитель которой считал себя умнее, заслуженнее – словом, во всех отношениях достойнее «узколобого, рябого, сухорукого грузина». И если он когда и поймет это, то уж себя-то из числа противовесов и могильщиков исключит навсегда. Сталину импонировал преданный хохол (каковым он всегда считал Хрущева), и он зорко и бдительно следил за каждым его шагом, опекал, поддерживал. И, чувствуя верховную заботу, Никита страшно боялся сделать неверный, ошибочный шаг. В правящих эшелонах за полтора с лишним десятка лет советской власти был выработан определенный этикет, регламент. Иерархическая табель о рангах предусматривала права и обязанности. Это был писанный коммунистический катехизис для руководящего состава. Но был и неписаный, и именно его познание давалось с трудом, именно нарушение его могло быть чревато непредсказуемыми последствиями.
«Взять хотя бы это посещение МХАТа, – размышлял Хрущев. – Сталин уже девятый раз смотрел эту белогвардейскую смiття. Что он в ней нашел, что для меня так глубоко заховувано? Нужно дружно подпевать его мнению? Или это элементарная проверка на вшивость? Я вроде бы без тараканов в голове, но что значит его новый поворот в исторической оценке роли царей? А замечание о правах верующих? Мы – атеисты, государство воинствующих безбожников и должны сквозь пальцы смотреть на наглое совершение всех этих диких поповских бредовых обрядов? Гоже или негоже встревать, возражать, перечить? Он сам вызывает на откровенный разговор, но чем такой разговор может закончиться? Лучше всего после спектакля было бы уехать восвояси. Но не приведет ли такая отвага в Бутырку и Соловки? Другой вопрос – как и сколько пить, произносить ли тосты и в каком порядке, кого хвалить и ругать, какие лозунги активнее всего поддерживать?»
Долго, ох как долго и как трудно будет Никита познавать сложнейшую и опаснейшую науку под названием «дворцовое аппаратоведение». До пятого марта 1953 года. И потом до четырнадцатого октября 1964 года. И даже потом – до самого одиннадцатого сентября 1971 года. Иногда он оказывался в плену у волшебного ощущения, что наконец-то он проник в ее самую суть. И всякий раз попадал пальцем в небо. Как-то Никита поплакался в жилетку Поскребышеву. Тот обдал его ледяным душем:
– Ключ один – обладание первейшей информацией. Владелец его – единственный. Для всех остальных желание заполучить этот ключ чревато…
Для Булгакова это была первая встреча со Сталиным. Одно дело говорить по телефону, совсем другое – общаться за банкетным столом. Глядя теперь на вождя, изучая исподволь его мимику, жесты, походку, манеру вести беседу, Булгаков вдруг вспомнил давнюю встречу с одним из вождей Белого движения Антоном Ивановичем Деникиным. В августе девятнадцатого Булгаков служил в полевом госпитале, и главнокомандующий Вооруженными силами Юга России посетил этот госпиталь вместе с миссией Международного Красного Креста. Несмотря на отеческий тон и все внешние проявления сердобольного, всепрощающего, всегда и для всех доступного барина, генерал-лейтенант производил впечатление жестокого, безмерно уставшего от жизни, потерявшего к ней вкус и интерес человека. Тогда впервые в жизни Булгаков интуитивно увидел на лице человека, который обладал всей полнотой власти, печать обреченности. Да, поистине эфемерны могущество, слава, богатство. Все проходит, все пройдет… Сталин был воплощением энергии, ума, силы. Не увядающих – растущих. Как и все люди, он был актером. Но обмануть, ввести в заблуждение драматурга от Бога было нельзя! «Понравился он мне? Он девушка, что ли? – размышлял Булгаков. – Играет, пожалуй, отца родного. Но из каждой поры так и прет необузданная мощь. Что мощь – хорошо. Хорошо ли, что необузданная?»
Молотов негромко разговаривал с Марковым. Завлитчастью театра был человеком эрудированным, уважаемым и отцами-режиссерами, и актерами. Экспансивный, увлекающийся, с широкими связями в писательском мире, он заметно влиял на репертуарную политику МХАТа. Молотов это знал и к цели своего разговора шел замысловато.
– Как вы считаете, – говорил он, разглядывая мешки под глазами Маркова, – достаточно ли динамично прогрессирует ваш репертуар?
Марков молчал, думал, что скрывается за таким вопросом.
– Я имею в виду пьесы на современную тему.
– Я считаю, что все пьесы, которые сегодня идут на нашей сцене, читаются как очень современные. И классика, и советских авторов. «Хлеб», «Дни Турбиных», «Бронепоезд 14-69», «Платон Кречет» – разве они актуальнее таких пьес, как «На дне», «Гроза», «Таланты и поклонники», «Воскресение», «Дядюшкин сон», «Вишневый сад»? В широком, глобальном смысле? На мой взгляд – эмоционально-эстетическое воздействие на зрителя, культивирование идеалов общечеловеческих ценностей существеннее, чем демонстрация ходульных образов и смакование сиюминутных сюжетцев, которые к большому искусству не имеют даже отдаленного отношения.
– Разумеется, – ответил Молотов. – Но, к примеру, «Мать» Горького или «Разгром» Фадеева следует считать за явления искусства?
Марков поморщился, едва заметно усмехнулся:
– Все зависит от того, с какими критериями, мерками, требованиями подходить к оценке литературного произведения. Если хотите мое мнение…
– Хочу. – Молотов улыбнулся доверительно. – Я всего лишь дилетант и был бы рад услышать мнение профессионала.
– Я довольно узкий профессионал, – засмущался Марков. – Могу, надеюсь без ошибки, сказать, что годится для театра и что нет.
– Это я и хочу от вас услышать.
– «Мать»… «Мать»… – Он долго мялся, даже покраснел, на лбу выступила испарина. И наконец решился: – Это самая слабая вещь Алексея Максимовича. Фадеевский роман неплох. Однако, ей-богу, ни «Мать», ни «Разгром» на сцене я не вижу. Увы!
Молотов, отнюдь не дилетант в литературе, был почти аналогичного мнения об обоих романах. Впрочем, высказываться посчитал неблагоразумным. Посмотрел на Сталина, который беседовал с Хмелевым и Булгаковым, и сказал с благоговейным придыханием:
– Вы знаете, через несколько лет предстоит большой юбилей. Иосифу Виссарионовичу исполнится шестьдесят.
Марков слушал, не понимая, какое отношение юбилей вождя может иметь ко МХАТу. А Молотов держал паузу по лучшим театральным канонам. И Марков не устоял.
– Большой юбилей! – довольно громко повторил он, как прежде непонимающе смотря на Молотова. Сталин недовольно обернулся в их сторону, продолжая говорить что-то Хмелеву. Молотов, более понизив голос, теперь почти шептал:
– Как вы думаете, кто мог бы создать пьесу о… ну, скажем, революционной юности вождя?
«Вот оно что! – воскликнул про себя Марков. – Уже задумываются о вечности. Конечно, есть и «Борис Годунов», и «Царь Федор Иоаннович». Теперь хотят увековечить красного царя».
– Задача не из легких, – сказал он задумчиво. И, поняв, что его слова могут быть поняты двояко, торопливо добавил: – Уровень, уровень-то должен быть высочайший!
– Несомненно, – согласился Молотов. – А как вы думаете, автор «Дней Турбиных» – подходящий для такой миссии драматург?
– Михаил Афанасьевич – талантище, – не сразу ответил Марков. – Не знаю, насколько он может быть силен в жанре биографии… Хотя… хм… уже несколько лет он трудится над пьесой о Мольере.
– О Мольере?!
– Да, о нем и о его времени. И, как все, что он делает, пьеса обещает быть очень и очень злободневной. Я читал одну из редакций.
– И какое название?
– «Кабала святош».
«Интересно, в чем будет заключаться ее злободневность?» – недоуменно подумал Молотов.
Поскольку Сталин уже направлялся к выходу, встал и, пожимая руку Маркову, посоветовал:
– Поговорите при удобном случае с Булгаковым. И, разумеется, идея исходит не от меня. Вы понимаете?
– Я понимаю, – поспешно заверил Марков. – Понимаю, Вячеслав Михайлович. Идея моя.
Уже по дороге в Кремль в машине, сидя на заднем сиденье, отгороженном от водителя бронированным стеклом, Сталин сухо произнес:
– Лапать Тарасову, как последнюю уличную потаскуху, не позволю. Никому! И тебе, Клим, тоже.
Ворошилова поразила прозвучавшая при этом злость. Он не на шутку струхнул, такое между ними было впервые.
– Коба, да я… – начал было он с мольбой и отчаянием.
– Молчи! – брезгливо отрезал Сталин, отодвигаясь от соратника в самый угол просторного сиденья. – Соврешь ведь! А тогда пеняй на себя. Простить можно все, но не ложь.
И после паузы отрешенно добавил:
– Ложь – родная сестра измены…
Вернувшись домой во втором часу ночи и рассказывая об этой встрече своей третьей, самой любимой жене Елене Шиловской, Булгаков говорил, улыбаясь:
– У всех цезарей – и древних, и нынешних – есть одно непреодолимое желание: въехать в Вечность. Приступаю к новой, бессмертной – так будут наверняка считать Его клевреты – пьесе. Беру, по мудрому совету Маркова, юность вождя. Действие? Революционные выступления в Батуме в тысяча девятьсот пятом году. Подалее от сегодня, поближе к прошлому. Откройте занавес – начинается его величество вакхический вымысел!…
***
На следующий день, который был предвыходным, Иван и Сергей приехали к девяти вечера в МК. По неписаной, но уже устоявшейся за год секретарства Никиты традиции, друзья собирались в такие дни в его кабинете на узкий мальчишник. В задней маленькой комнате секретарши Аленька и Аглая накрывали зеленое сукно канцелярского стола бежевой скатеркой, ставили тарелки с бутербродами – сыр, ветчина, икра, – бутылки боржоми, граненые стаканы в подстаканниках с трафаретной советской символикой – серп и молот, герб, «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». На табурете в углу весело шумел электрический самовар. Никита, улыбаясь, похлопывал его блестящие бока, приговаривал: «Наши умельцы и блоху подкуют, и новую энергию в старые мехи вдохнут».
– Плюс электрификация… – поддержал его Сергей, вынимая из коричневого, видавшего виды портфеля бутылку «Московской» и ловким ударом ладони вышибая залитую сургучом пробку. Разлил водку по стаканам, поднял свой, спросил Хрущева:
– За что или за кого?
– Верно мыслишь. – Никита пытливо оглядел друзей, подошел к репродуктору, прислушался к голосу диктора. Тот вел репортаж из подмосковного колхоза. – За Вождя, Хозяина, Отца!
Все трое энергично сдвинули подстаканники, раздался резкий металлический звон. Выпили. Никита проглотил свои сто граммов единым махом, Сергей – в два глотка, Иван привычно цедил, удержав дыхание. Принимаясь за бутерброд, Сергей незаметно толкнул Ивана легонько локтем. Тот понимающе усмехнулся. Вождь – да, Хозяин – да, а вот Отец – это было что-то новенькое.
– Вчера мы были во МХАТе. – Никита отер рот рукавом пиджака, уселся верхом на стул, положил подбородок на спинку. – Иосиф Виссарионович смотрел эту белогвардейскую стряпню – «Дни Турбиных» – в девятый раз! Никак не могу взять в толк – почему? Ну почему?! И ты, Сергей, и ты, Иван, и я – мы же знаем, что творила в Киеве белая сволочь. Пытали, жгли, расстреливали, вешали, четвертовали. А этот недобиток Булгаков разводит вокруг офицерья розовые сопли. Они и добренькие, и патриоты, и гуманисты. И главное – они, вешатели и палачи, вдруг прозревают и становятся чуть ли не на наши позиции.
– А ты бы попросил Отца прояснить для тебя его отношение к пьесе и к драматургу. – Иван с любопытством ждал реакцию Никиты. А тот бросил на него уничтожительный взгляд – мол, ты что, держишь меня за абсолютного идиота – с такими просьбами к Сталину обращаться.
– Тем более что он и устройству его на работу во МХАТе способствовал, и пьесу в репертуаре велел восстановить, – добавил Сергей. – Я «Дни Турбиных» тоже смотрел не единожды. И отношение к ней и Булгакову Хозяина разделяю.
«Попробовал бы ты не разделять», – мысленно усмехнулся Иван. Вслух сказал:
– Согласен. И не вслепую, а вполне осознанно. Мы знаем отношение левых. Их много, и лают они остервенело. Видимо, в том-то и главное отличие вождя от невождей, что он и смотрит проницательнее, и видит дальше и глубже, и более всеобъемлюще. А ты как-никак у нас тоже вождь, московский. Хочешь им оставаться, расти дальше – вникай, тренируй мозг.
Никита разлил по стаканам оставшуюся в бутылке водку, не дожидаясь никого, выпил, отошел к окну. «Черт с вами, – беззлобно подумал он. – Вы правы. Буду ходить на эту злосчастную пьесу, пока не уразумею, что к чему. Иначе… иначе может получиться по поговорке: чем выше по чину, тем видней дурачину».
ТЕРНИИ ПОЗНАНИЙ
Башни Кремля с немой укоризной взирали на большой круглый бассейн, расположенный несколько поодаль на берегу Москва-реки. Над ним, несколько сдвинутый в сторону, сквозь белесую дымку времени, убегавшего вспять, читался прозрачный контур огромного храма. Вокруг бассейна лежали сугробы грязного снега. В голубоватой воде плавали и мужчины, и женщины, и дети. Раздавались то и дело веселые крики, радостный визг, восторженные возгласы. Дымка постепенно рассеивалась, и вот уже на месте бассейна стояли огромные металлические башмаки, обозначая контуры какого-то будущего здания. Судя по размеру башмаков, здание это должно было быть гигантских размеров. Едва видимые штрихи, обозначавшие циклопическую башню, убегавшую в небо, тоже постепенно растаяли, появились зловещие клубы черного дыма. Он поднялся над землей, и стало видно, как прозрачные купола величественного храма падают, разваливаясь на куски. Стоявшая в отдалении толпа стонала. Вопли отчаяния, ужаса, проклятия неслись трагическими волнами во все стороны. Словно кто-то бросил спрессованное в черную глыбу горе в беззащитную, обнаженную, жаждущую ласки и радости душу. И она гибнет, не имея ни действенной защиты, ни достойного иммунитета. Да и есть ли он, иммунитет, который мог бы спасти от подлости, мерзости, предательства и разора?
Каганович и Хрущев стояли на берегу реки и наблюдали за тем, как идут работы по сносу – как выразился Лазарь Моисеевич – «этой чертовой молельни». Трижды подбегал командир саперов, розовощекий черноусый комбриг с орденом Красного Знамени на груди, докладывал: «Что делать? Не берет взрывчатка эту окаянную махину». – «Какого хрена паникуешь?! Не мне тебя учить, Григорий, – взрывался Каганович, знавший комбрига с Гражданской. – Добавь динамита, мать твою!» – «Боюсь, не повредить бы здание Библиотеки Ленина. Ведь это же бывший Румянцевский музей». – «На все насрать! Приказываю – взрывай!» Когда стали наконец рушиться долго не поддававшиеся стены, сказал: «Я было думал, эта церква заколдованная». Утер пот с лица, велел шоферу принести из машины бутылку коньяка и бутерброды. Чокнулись металлическими стаканчиками. «За твой рост, Никита. Скоро передам тебе столичную парторганизацию. Уверен, теперь тебе вполне по зубам эта высокая должность. Добивай старое, созидай новое!» – «За наш святой партийный труд, тяжкий и сладостный вместе!»
Вскоре Никита был утвержден на Политбюро. Столичный город ставил перед партийным и советским руководством огромное количество больших и малых проблем. Одним из самых ярких событий предстоял пуск первой очереди метрополитена. Но это было детище Кагановича. А Никите хотелось, безумно хотелось показать, что и он способен на великие дела.
Воистину исторический был день 10 мая 1935 года, когда первый секретарь МК и МГК ВКП(б) Никита Хрущев энергичным шагом вошел в приемную Сталина. Исторический для Никиты. Он только что принял бразды столичного правления от любимого покровителя Лазаря Моисеевича и впервые появился в Кремле в новом качестве.
– Здравия желаю! – громко, радостно гаркнул он с порога. В приемной было пять человек – Поскребышев, Тухачевский, Шолохов, Ягода, Блюхер.
– Я бы все же твоего Григория Мелехова… – Ягода поднял руку и замолк, оглянувшись на голос вошедшего. Остальные – кто с удивлением, кто с недоумением, кто с укоризной – воззрились на брызжущего энтузиазмом и задором хохла (ибо вопреки истине почти все в высших эшелонах власти считали Хрущева таковым).
– Мы, разумеется, поздравляем вас, товарищ Хрущев, с новым назначением, – кашлянув, хмуро произнес Поскребышев. – Однако шум здесь, – он многозначительно кивнул на двойную входную дверь в кабинет Сталина, – возбраняется категорически.
Говоря это тихо и размеренно, он сделал особое ударение на двух последних словах. И вновь углубился в лежавшие перед ним на столе бумаги. Маршалы, глава НКВД и автор «Тихого Дона» обменялись с Никитой рукопожатиями. Поздравляли вполголоса, чуть не шепотом.
– С тебя причитается. – Блюхер улыбнулся, подмигнул. – Чтобы секретарилось на ять!
– Оселедец бы вырастить – гарный запорожець був бы! – лукаво усмехнулся Шолохов, глядя на легкий пушок на голове Хрущева. Никита покраснел, натужно улыбнулся, исподтишка бросая опасливые взгляды на стол у окна, за которым восседал «надмiрно суворий секретар» вождя. «Вот такая дурница может испортить все, – замирая от ужаса, думал он, принимая поздравления и шутки. – Роковой ошибкой может быть самое доброе слово, но сказанное громче, чем позволено. И не там. И не вовремя. Ну что ж, век живи – век учись, Никита». Он осторожно, словно стесняясь чего-то, достал из кармана брюк большой носовой платок (Нина сама старательно подрубила полдюжины на прошлой неделе), протер залысины, щеки, нос.
Когда Поскребышев пропустил его наконец в святая святых, Сталин стоял у окна, смотрел на город в надвигающихся сумерках, держа в одной руке потухшую трубку, в другой – какую-то папку. Медленно повернувшись, он устремил взгляд на Хрущева и, помолчав, словно додумывая владевшую им мысль, сказал:
– Вы встречались с товарищем Берия, товарищ Хрущев?
Вопрос был неожиданным.
– Я? С Берия? Который в Закавказье? Нет, товарищ Сталин, никогда не встречался.
Сталин раскрыл папку и показал Никите пухлую рукопись. Заметил в раздумье:
– Прислал мне текст своей работы о революционной борьбе коммунистов Кавказа. В основе все правильно. Даже слишком правильно. Это и вызывает настороженность. Не помню кто, но очень верно сказал: «Здорово хорошо – тоже нехорошо». А главное – очень Сталина хвалит. Во-первых, это мне не нравится. И, во-вторых, это мне не нужно. Впрочем, к нашей встрече это не относится.
Он неспешно пересек весь огромный кабинет и, положив папку и трубку на конференц-стол, протянул руку Хрущеву:
– А пригласил я вас, чтобы сказать вот что. Поздравляю с чрезвычайно важным назначением. Столица, Москва – сердце и мозг страны, партия надеется на вас, Микита.
Так он назвал Хрущева впервые, и у Хрущева на глазах выступили слезы. С тех пор при каждой встрече со Сталиным Хрущева охватывало трепетное, сладостное, никогда ему ранее не ведомое чувство. В нем были и сыновняя любовь, и бесконечная преданность, и безоглядное обожание – за простоту, мудрость, аскетизм и бескомпромиссную верность Идее. И он готов был идти за вождем и на пир, и на плаху, и отдать саму жизнь за великого мессию коммунизма…
Никита быстро наклонился, стал целовать сталинскую руку.
– Товарищ Сталин, товарищ Сталин… – всхлипывал он при этом, замирая от счастья.
– Что вы это? Глупость какая! – Сталин вырвал свою руку, взял трубку и направился к письменному столу, который был расположен в дальнем углу кабинета у окна. Закурил, и весь кабинет постепенно наполнился сладким ароматом «Герцеговины Флор».
– Подходите, садитесь. – Он указал Хрущеву, который стоял ни жив ни мертв у двери, на кресло у письменного стола, а сам сел в кресло напротив. – Что это у вас за бумаги?
Никита мелкими шажками, бочком подошел к Сталину, но продолжал стоять.
– Садитесь, – увещевательно-отеческим тоном повторил он. – Я вас слушаю.
Никита суетливо развернул несколько больших листов ватмана, стал искать глазами, чем бы прижать их с двух сторон, чтобы они вновь не сворачивались. Сталин передал ему две бронзовые чернильницы с массивного прибора.
– Это, товарищ Сталин, черновые эскизы моего предложения перестройки Кремля. – Никита скромно потупился. Вздохнул и, съежившись под удивленно-строгим взглядом Генсека, стал выдавливать из себя слова:
– После ликвидации храма Христа Спасителя, акта, на мой взгляд, совершенно необходимого и своевременного (а может быть, даже и запоздалого), я имел продолжительную беседу с Лазарем Моисеевичем Кагановичем. И даже не одну.
– Лазарь большой говорун. – Сталин усмехнулся в усы, неспешно примял табак металлической ложечкой. – О чем же вы беседовали?
– А надо, товарищ Сталин, окончательно искоренить поповскую… – Никита хотел сказать «херню», но вовремя сдержался, – нiсенiтницю.
И, уловив вопрос в глазах вождя, пояснил: «Околесицу». Сталин молча попыхивал трубкой, и Никита, приняв это за одобрение, продолжал, обретая уверенность:
– Кремль испокон веку был вотчиной московских князей и царей. Чтоб легче дурить нашего брата, понастроили они там церквей видимо-невидимо. Теперь наступила новая эра рабочих и крестьян. Теперь мы хозяева жизни. И мы будем строить то, что любо-дорого нашему сердцу и разуму. Предлагаю – снести к чертовой бабушке Успенский, Благовещенский и Архангельский храмы. Да и, конечно, колокольню Ивана Великого. А вместо всего этого, хлама мракобесия построить Дворец Комсомола, Дворец Профсоюзов и Дворец Партии. И заместо колокольни – Дворец Пионеров!
«Лихой хлопчик Микита, – подумал Сталин. – Весь мир насилья – до основания…»
– Как вы думаете, товарищ Хрущев, – он подошел к боковому столику, отхлебнул из стакана в простом подстаканнике глоток остывшего чая, приглашающим кивком указав Никите на второй стакан, – правильно мы сделали, ликвидировав в двадцатых большую часть духовенства?
– Тут не может быть двух мнений! – Никита вскочил с кресла, поднял сжатый кулак над головой. – Паразиты, захребетники, кровососы! Жаль, что не всех, а только большую часть. И буржуазию, жаль, не всю извели, надо было вырубить ее под самый корень, чтобы никаких мерзких побегов в будущем не проросло на нашем святом пролетарском поле.
– Но ведь вместе с ними уничтожалась национальная русская культура. А она создавалась веками.
– Товарищ Сталин, – Никита решил, что вождь специально «подначивает» его, – мы создадим нашу, новую, социалистическую культуру, она будет и выше, и чище, и прекраснее дворянской.
Наступило молчание. Сталин медленно шел вокруг стола, глядя то в пол, то прямо перед собой. Никита застыл, провожал его глазами, боясь шелохнуться. «Подумаешь – их культура! Будут и у нас свои, рабоче-крестьянские парни, которые утрут нос и Пушкину, и Толстому, и Гоголю. Вот Горький – из босяков, а прославился на весь свет».
– На голом месте вырастает лишь чертополох, – как-то отрешенно произнес Сталин. – Но я сейчас не об этом. Я о десятках тысяч казненных.
Никита дернулся, порываясь сказать что-то, но Сталин повернул к нему руку ладонью, призывая молчать.
– Да, все верно, борьба есть борьба, если не ты врага, так он тебя. Железная логика любых, в том числе и классовых битв. Но меня иногда преследуют слова юродивого из «Бориса Годунова».
Никита смотрел непонимающе.
– Такие вещи надо помнить, – бесстрастно сказал Сталин. – Одни понимать, такие как «Дни Турбиных». Другие – как, например, «Борис Годунов» – обязательно знать наизусть. Без этого Россию просто не понять. Пушкин – энциклопедия русской жизни. Всеохватней и глубже, чем Шекспир – энциклопедия английской. Царь Борис просит Николку помолиться за него. И юродивый отвечает: «Нет, нет! Нельзя молиться за царя-ирода – Богородица не велит». На душе Бориса лишь один грех – жизнь малолетнего царевича Дмитрия. А на нашей, на моей – миллионы…
Последние слова он произнес тихо, лишь самому себе. Лицо его потемнело, он прикрыл глаза правой рукой.
«Сколько же мне надо учиться, читать, чтобы знать и, главное, понимать хоть десятую часть того, что знает и понимает Он, – тоскливо думал Никита. – И какое же это счастье, что во главе строительства Будущего без Слез и Горя стоит человек, который на десять голов выше всех других, кроме Ильича, вождей нашей революции».
– Теперь ваш проект, товарищ Хрущев. – Сталин подошел к разложенным на столе ватманам, стал скрупулезно рассматривать каждый лист. Никита ревниво наблюдал за его взглядом. Поначалу он попытался давать кое-какие пояснения. Однако лицо Сталина оставалось непроницаемым, и Хрущев смолк. Прошло около десяти минут, прежде чем Генсек вновь пошел вокруг стола.
– Ваша идея любопытна, хотя и не оригинальна – как вы знаете, разрабатывается план, рабочий план строительства на месте храма Христа Спасителя Дворца Советов.
Он подошел к книжному шкафу, раскрыл зашторенные дверцы, и Никита увидел метровый макет грандиозного здания, которое венчала статуя Ленина.
– Хочу подчеркнуть, – продолжал Сталин, – в данном случае эпигонство – препятствие вторичное. А первичное – совсем другое.
«Черт, эпигонство какое-то. Что оно означает? – уныло подумал Никита. – Надо запомнить. Вернусь к себе – обязательно посмотрю в энциклопедии».