Текст книги "Летят наши годы (сборник)"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)
17.
Третий месяц, вернувшись с курорта, Федор Андреевич жил на квартире у Насти. Комната была перегорожена ситцевой занавеской – за ней спала хозяйка с дочерью, в проходе между окном и голландкой стояла кровать Корнеева, вернее – ее подобие, сооруженное из козел и досок. Оставшееся свободное место занимал стол, придвинутый к стене; над ним в резной раме висела увеличенная карточка покойного мужа Насти – Алексея. Карточка была увеличена плохо, лицо Алексея, добродушное и подвижное в жизни, было на карточке каким-то деревянным, похожими оставались только его улыбчивые глаза…
Конечно, следовало бы сменить квартиру – Корнеев чувствовал, что злоупотребляет Настиной добротой и невольно, по крайней мере, в глазах всего двора, ставит ее в неловкое положение, – но он был еще настолько выбит из колеи, что не находил в себе ни сил, ни желания что-либо предпринять. Однажды он, правда, написал, что постарается скоро переехать. Настя кротко ответила:
– Вам видней, удобств у меня никаких нет – сами видите.
Нужно было, конечно, объяснить, что он заговорил о переезде из-за других побуждений; лучшего ему сейчас и не хотелось. У него был свой угол и в буквальном смысле слова – свой свет в окошке: окно приходилось у его изголовья, и Федор Андреевич мог здесь валяться целыми днями с книжкой в руках, никому не мешая. Уже много позже, когда острота боли приглохла, Корнеев заметил и то, что в скромно обставленной комнате Насти порядка куда больше, чем в его прежней загроможденной вещами квартире. Полуподвальная довольно обширная комната с тремя окнами, до половины ушедшими в землю, была всегда прибранной, сверкала чистотой полов, белизной занавесок. Настя приучила к аккуратности и Анку: прежде чем идти в школу, девочка подметала пол, убирала со стола, и если в это время дядя Федя отлучался, то по-своему, вернее, по-матерински тщательно, перестилала и его постель. На этой почве между Корнеевым и Анкой происходили забавные, только им двоим понятные объяснения, которые несколько развлекали Федора Андреевича, ненадолго выводили его из состояния оцепенения и равнодушия.
В первые дни, правда, Анка украдкой разглядывала Корнеева, но тогда Федор Андреевич не замечал, что за каждым его движением неотступно следят синие Анкины глаза; а потом, когда Корнеев начал медленно приходить в себя, любопытство девочки уже полностью было исчерпано и сменилось доверчивым и, что забавнее всего, покровительственным расположением. Анка, памятуя строгий наказ матери, ни разу не спросила дядю Федю о тете Поле, которую она хорошо знала и недолюбливала, и только раз в разговоре с матерью упомянула ее имя и виновато покраснела.
Во всех же других отношениях Анка не признавала никаких условностей и широко пользовалась неписаным правом своего возраста. Она могла в любую минуту заявиться в угол Корнеева, показать ему тетрадку с пятеркой, дать починить замолчавшие ходики. Все подобные дела, конечно, оказывались безотлагательными, экстренными, и тут уж никакое дурное настроение в расчет не принималось. В последнее время Анка начала извлекать из соседства Корнеева и прямую выгоду: однажды, помучившись с задачкой, она обратилась за помощью и с тех пор при первом же затруднении бежала к нему. Федор Андреевич сажал девочку рядом и неторопливо, давая ей возможность вникнуть, начинал решать «самую трудную задачу». Ему нравились эти короткие учебные минуты, как он мысленно называл их, нравилось и то, что уже вскоре, поняв ход решения, Анка выхватывала листок, радостно кричала:
– Понятно, понятно, я сама!
Корнеев и не подозревал, что хитрущие Анкины подружки в критических случаях просили ее проверить задачу «у квартиранта» – он был популярен у них под этим именем. Окрестила его так сама Анка. Однажды, когда из всего третьего класса задачу дома решила она одна, Анка великодушно призналась:
– Квартирант помог, во – все знает!
Дружба с Анкой была тем единственным лучиком, который освещал угрюмое одиночество Корнеева. Как только она убегала в школу, он снова погружался в свои тоскливые думы, и чем ближе к полудню, тем чаще ловил себя на мысли, что ждет, когда стукнет дверь и в белом облачке морозного пара прозвенит веселый Анкин голос:
– А у меня сегодня пятерочка!
Федор Андреевич шуршал страницами книги, а потом, забыв о ней, часами лежал в своем углу, неподвижный и равнодушный. Настя, тихонько напевая, что-нибудь прибирала или штопала и порой удивлялась Анкиной легкости, с которой та нашла общий «язык» с Корнеевым. Напевала же Настя всегда одну и ту же песенку, грустную и протяжную, – «Темная ночь».
Иногда Федору Андреевичу приходило в голову, что он невнимателен к Насте; во многих отношениях она оказалась тоньше его. Как, например, она деликатно и самоотверженно сделала то, что надлежало бы сделать ему и чего он никогда бы не сделал. Однажды, вернувшись с прогулки, Федор Андреевич обнаружил на кровати свои книги, кое-что из белья, старые брюки и комнатные туфли. Все это оставалось там, на прежней квартире, и Настя, не говоря ни слова, сходила и принесла.
Федор Андреевич благодарно посмотрел на смущенно отвернувшуюся Настю, но промолчал и в этот раз; блокнот его оставался почти чистым.
Кормился Корнеев вместе с Настей и ее дочкой. Первую же полученную после приезда пенсию он отдал Насте, опасаясь, что придется по этому поводу объясняться, но обошлось без этого. Настя взяла деньги, молча кивнула, и Корнеев не смог не отметить, что и это она сделала просто, с большим тактом. Никаких недоразумений у них не возникало и впредь. Корнеев отдавал Насте деньги полностью, оставляя себе только на папиросы. А курил он теперь еще больше, и если не лежал с книгой, то сидел у печки и пускал дым в открытую дверцу; когда-то давно он вычитал, что табачный дым особенно вреден детям, и теперь никогда не разрешал себе курить в комнате. Настя видела это, ценила, хотя иногда ей и хотелось сказать:
– Да курите вы, Леша, бывало, все время дымил!
Сказать так следовало бы и по другой причине – в открытую дверцу улетучивалось тепло натопленной печи; как хорошая хозяйка, Настя знала это, но молчала: пустяки все, пусть человек перемучается.
За все это время Федор Андреевич побывал у Воложских только один раз. Старики удивились, что с курорта Корнеев вернулся осунувшимся, начали было сочувственно допытываться, в чем дело, но, заметив, что гость отвечает неохотно, отступились. Мария Михайловна спросила о Поле, Корнеев коротко ответил: «Все в порядке», – и начал расставлять шахматы.
Минутами Федор Андреевич был близок к тому, чтобы рассказать обо всем Воложским, но он боялся, что не сдержится и покажется жалким. После, потом!
Прощаясь, Корнеев объявил, что на месяц – полтора уезжает к своей дальней родне на село – и село и родня были придуманы тут же, за партией в шахматы. Федор Андреевич крепко, с ему одному ведомым чувством, пожал старикам руки и ушел, мрачный, с непроницаемым, замкнутым лицом.
Курорт немного дал Корнееву, и дело тут было не столько в курорте, сколько в нем самом. В санаторий после той страшной ночи Федор Андреевич прибыл таким усталым и разбитым, что его больше недели пришлось продержать на постельном режиме – мера, которая только усугубила его болезнь.
Нервы у Корнеева оказались совершенно расстроенными, но как молоденькая симпатичная девушка-врач ни допытывалась, что за потрясение он недавно перенес, Федор Андреевич упорно писал: «Ничего не было». Врач показала его профессору. Бритоголовый грузин, прочитав историю болезни, долго ходил вокруг обнаженного по пояс Корнеева, сердито бормотал что-то на своем родном языке и распорядился немедленно освободить его от постельного режима.
Двадцать дней Федор Андреевич купался в море, ходил на прогулки, но все это – равнодушно, иногда даже с раздражением, досадуя, что ему мешают додумать его бесконечную думу. Трудно лечить человека, если он сам не лечится, и, подписывая заключение, составленное в свойственных курортным докторам оптимистических выражениях, девушка-врач вздохнула. Единственное, что дало лечение, – совершенно перестала болеть поясница; тут уж сработало Черное море да щедрое южное солнце.
Из библиотеки Федор Андреевич принес стопку последних номеров «толстых» журналов и теперь, лежа, неторопливо просматривал их.
Любовь Михайловна обрадовалась ему, попеняла, что долго не заходил, и, узнав, что он был на курорте, удивилась.
– Вот бы уж, голубчик, не подумала! Скучно вы что-то выглядите. – Она внимательно рассматривала осунувшееся, с глубоко запавшими глазами лицо Корнеева. – Уж не заболели ли чем?
Казанская искала ускользающий взгляд Корнеева, и когда он, наконец, встретился с ней глазами, то поразился сам. Беспокоится о его здоровье, а сама выглядит хуже его. Побледнела, восковая кожа на лице кажется совсем прозрачной.
– Нездоровится немного, – отмахнулась старушка. – Годы, голубчик…
…В комнату кто-то вошел; полагая, что это Настя или Анка, Федор Андреевич даже не повернул головы.
– Нечего сказать, хорошо гостей встречаешь! – громко сказал Константин Владимирович, заметив торчащие из-за печки ноги.
Федор Андреевич проворно вскочил, выбежал навстречу, радуясь неожиданному появлению Воложского; вопрос о том, как Воложский нашел его и узнал, что он никуда не уезжал, пришел в голову позже.
– Ну вот, – разматывая шарф и раздеваясь, добродушно гудел Константин Владимирович, – пришел я к тебе за поздравлениями. Не догадался – так я сам заявился. Поздравляй с орденом Ленина! Не одному тебе хвастать!
Худые щеки Корнеева порозовели – ему было стыдно, что он не слышал о награждении. Обеими руками стиснул руку Воложского.
– Поздравляешь, значит? Не кривлю душой, Федя, – приятно! Ну, спасибо, дорогой, спасибо! – Воложский поколол Корнеева бородкой и усами, трижды поцеловал. – А знаешь, нелегкая это штука ордена получать! Устроили в школе заседание, посадили меня за красный стол и целый вечер говорили всякие разные комплименты. А я сижу и потом обливаюсь – ничего глупее такого положения не придумаешь! У вас там это на фронте проще, наверно, было: нацепят тебе орден, берешь ты свою пушку и опять стреляешь, а? – Посмеиваясь, Воложский незаметно приглядывался к Корнееву. Лицо Федора не казалось сегодня измученным, он улыбался, все еще смущенный тем, что застали его врасплох.
В новом темном костюме, оживленно потирая руки, Константин Владимирович прошел по комнате, похвалил:
– Хорошо! Скромно, но очень хорошо. – Он заглянул за печь и тоже одобрил: – А что же – ничего, вроде отдельной комнаты! Ты не обижайся, что суюсь всюду: приду – Мария Михайловна экзамен учинит, надо доложить.
И тут же остановил на Корнееве прямой требовательный взгляд.
– Так, в селе, значит, гостишь?
Федор Андреевич покраснел, виновато развел руками.
– И молчал? – возмутился Константин Владимирович. – Боялся: утешать буду? Ну и глупо! Все глупо!.. Глупо прежде всего то, что и я молчал. Видел я ее несколько раз с каким-то хлыщом под руку. То, что она со мной не здоровается, так я на это внимания не обратил. Не велика радость здороваться с такой старой кочергой!.. И другое видел. Видел, каким ты после курорта заявился! Расспросить хотел – так Мария Михайловна отговорила. Как же: неприлично, нетактично! Вот тебе и хваленая женская тонкость! Да и ты хорош!
Прямые грубоватые слова старого друга сыпались на Корнеева, как град, и, к удивлению, не доставляли особой горечи: нападки на женскую тонкость заставили его даже улыбнуться.
Воложский пробежал по комнате, остановился.
– И нечего улыбаться, ничего смешного не вижу. И трагического, кстати, тоже не вижу. Чужой она тебе человек!
Федор Андреевич невольно вздрогнул. Когда-то этим словом определяла свое отношение к людям Полина; ныне, пожалуй, с большим основанием, оно было отнесено к ней самой.
– Да, чужой! – убежденно повторил Воложский. – Вот как она стала чужой – это мы все проглядели, это горько! А то, что чужая, – без сомнения. Пойми ты самое простое: она тебя не просто как мужика бросила, она к своим ушла! Будь ты с гнильцой, она бы не ушла, убежден в этом. И тебя бы еще вдобавок оплела… Не веришь? Уж коли так случилось – сумей шире взглянуть. Ты думаешь, нет их таких, чужих? Есть, Федор. И тут мы еще непростительно мягки, снисходительны, а надо – злее!..
Дверь взвизгнула, влетела Анка.
– Дядя Федя, – торопливо начала она и осеклась. – Здравствуйте!
– Здравствуй, здравствуй, – улыбался одними глазами Воложский. – Ну, как тебя зовут?
– Анкой, – чуть исподлобья, изучающе смотрела девочка.
– А меня дядей Костей, вот и познакомились. В каком ты классе учишься?
– В третьем. А вы тоже учитель?
– Хм… тоже. Позволь узнать, как ты об этом догадалась?
В синих Анкиных глазах запрыгали смешинки, она замялась.
– У Николая Христофоровича… борода, как у вас.
– Ого, – рассмеялся Воложский, – наблюдательная особа! Так что ты хотела сказать дяде Феде?
– Дядя Федя, – повернулась Анка к Корнееву, – мы сейчас всем классом идем в музей. Маме скажите.
– Славная девчушка! – Константин Владимирович посмотрел вслед убежавшей Анке и перевел задумчивый взгляд на Корнеева. – Знаешь, нелепо: всю жизнь с детьми, люблю их, а своих не было… Настина дочка?
Федор Андреевич кивнул.
Задумчивые глаза Воложского затеплились.
– Получил я за эти дни сто шестьдесят пять телеграмм, и тридцать пять из них – от прошлогодних ребятишек. Приятно, знаешь!.. Сашу Ткачука не помнишь? Ну, за которого ты заступался? – Константин Владимирович лукаво посмотрел на Корнеева. – Тоже прислал. Учится в железнодорожном, пишет иногда и, понимаешь, благодарит! А Веселкова моя в МГУ, физмат. Далеко, брат, девица пойдет!
Вошла Настя, привычно оглядев комнату.
– Вот и сама хозяйка, – поднялся Воложский. – Здравствуйте, Настенька. А мы тут сейчас с вашей дочкой познакомились – серьезный товарищ. Велела сообщить, что ушла в музей.
– Анка-то? Пусть бегает.
Настя сняла пальто, поправила косы, уложенные на голове тяжелым венчиком.
– Вы бы хоть чаю попили.
– Спасибо, Настенька, в другой раз.
Константин Владимирович и Настя разговаривали как хорошо знакомые люди, и Корнеев догадался, каким путем Воложский разоблачил его выдумку о поездке в село. Смущало Федора Андреевича только настроение Насти: разговаривая, она вдруг опускала странно темнеющие глаза, на лице вспыхивал беспокойный румянец.
На улице Воложский заглянул Корнееву в лицо, засмеялся.
– Так ты решил, что я пришел к тебе за поздравлениями? Тщеславие, мол, у старого взыграло?
Константин Владимирович взял Федора под руку, дружелюбно пожал локоть.
– Приходил я к тебе, скрытная душа, посмотреть, где ты и как живешь. Надумали мы с Марией Михайловной перетащить тебя к нам, и давно перетащили бы, если бы ты не вел себя, как мальчишка. Спрятался!
Заметив протестующий жест Федора, Воложский остановил его.
– Подожди, подожди! Приглашение наше остается в силе, а решай сам. Семья, в которой ты живешь, мне нравится, так что дело твое. Не поедешь?.. Ну, и шут с тобой, может, и к лучшему. На вот, возьми, если простудишься – годится на компресс. – Константин Владимирович сунул Федору в карман какой-то сверток.
«Что это?» – недоуменно, взглядом, спросил Федор Андреевич.
– Ну, что, что… Четушка! – добрые голубые глаза Воложского смотрели смущенно. – Утешать тебя собирался по-мужичьи, а сейчас вроде не к чему. Сам я, видишь, тоже не расстроен!
Ни Корнеев, ни тем более Воложский не подозревали, что единственно, кто сейчас нуждался в утешении или хотя бы в простом добром слове, была Настя; спокойный, радушный тон, который всегда был присущ ей, стоил ей в этот раз неимоверных усилий и выдержки. Едва только Федор Андреевич и Воложский ушли, Настя, не убирая со стола, скользнула за занавеску, горько заплакала. Перед тем как войти к себе, она столкнулась во дворе с Полиной, по привычке поздоровалась. Не отвечая, Полина прищурилась, нехорошо усмехнулась:
– Ну что – утешилась?
Настя побледнела, молча прошла мимо и долго стояла в коридоре, стараясь успокоиться, чтобы Анка и Корнеев ничего не заметили. А тут еще гость!
Грязное, несправедливое оскорбление, как пощечина, пылало на горячем и мокром лице Насти. За что, за что? Кому она сделала плохое?
На двадцать девятом году жизни Настя впервые узнала, что порой очень нелегко делать и хорошее..
18.
За окном еще было сине. Побулькивал на плитке чайник. Настя что-то шила за столом, проворно взмахивая иглой: электрическая лампочка была закрыта с одной стороны газетой.
Федор Андреевич встал, оделся.
– Доброе утро, – улыбнулась Настя. – Гулять идете?
Посмотрев на ходики, она отложила шитье, быстро поднялась.
– Ого, пора уже Анку будить!
Корнеев вышел. С трехмесячным опозданием вспомнив наставления курортных врачей, он гулял теперь по утрам, до завтрака, и вечером, перед сном. Врачи уверяли, что такие прогулки целебно действуют на нервную систему. Федор Андреевич не знал, что его хождения по двору стали предметом разговоров и шуток: соседки спрашивали у Насти – чего это жилец все ходит и ходит, тронулся, что ли, как жена бросила? Настя, не передавая, конечно, Корнееву этих разговоров, сердилась. Чудные люди: начни он пить, никто бы не удивился – горе у человека, вот, дескать, и пьет! – а то, что он, никому не мешая, ходит, удивляет всех.
На окрепших ветках яблонек и кленов, наполовину утонувших в снегу, лежал крупный сухой иней. Прижились девять деревцев, десятое поздней осенью начисто изглодала чья-то коза, о чем Анка огорченно доложила Федору Андреевичу в первый же день его приезда. Весной нужно будет подсадить…
Поеживаясь в своей выношенной шинели, Корнеев возвращался домой. Утро было морозное, ясное, на голубые снега ложились розовые отсветы запоздавшего солнца. Тягуче звенела под ногами дорога.
У ворот Федор Андреевич едва не столкнулся с Полей. В новом котиковом пальто и такой же шапочке она шла под руку с Поляковым.
Федор Андреевич отвернулся, прошел в калитку.
– Вы нынче что-то долго, – встретила Настя Федора Андреевича. – Замерзли? Садитесь, пейте чай да будем обновку мерить.
Корнеев удивленно посмотрел на Настю: она подняла с колен свое шитье – что-то вроде ватной жилетки.
– Станете под шинель надевать – и тепло будет. Я подошью, чтоб каждый раз не снимать.
– «Спасибо!» – написал Федор Андреевич, тронутый заботой.
– Ну, что там, не велик труд, – просто сказала Настя, и голос ее дрогнул. – За Анку вам спасибо!
Нехитрая Настина выдумка выручила Федора Андреевича в эту студеную зиму. Корнеев больше не мерз, чаще гулял. Приходя в себя словно после летаргического сна, он с возрастающим интересом присматривался к окружающему. Снова, как до войны, нарядные витрины магазинов были заполнены, в булочных стояли вкусные запахи теплого хлеба и сдобы. Люди повеселели, газеты сообщали о строительстве новых заводов, успешном восстановлении разрушенных городов и сел, ярко пестрели афиши кино и театров. Каждый раз теперь, получая на почте пенсию, Федор Андреевич с удовольствием заходил в людный гастроном и покупал Анке конфет.
– Балуете вы ее, Федор Андреевич, – несердито и благодарно выговаривала Настя.
Жилось Насте теперь значительно легче: она неплохо зарабатывала, Корнеев вносил свой пай, а деньги приобретали все больший вес. Лучше стало с продуктами, не хватало пока только на одежду. Одета была одна Анка, Настя же по-прежнему ходила в своем поношенном пальто и подшитых валенках. Став снова наблюдательным, Федор Андреевич подумывал о том, что первый же его приработок, который рано или поздно подвернется, нужно будет израсходовать на покупку пальто для Насти. Ему и в голову не приходило, что такой подарок будет неудобен или, больше того, что Настя попросту может не принять его, – порой и благодарность бывает неосмотрительной.
Как-то вечером Федор Андреевич прочитал заметку о сепаратной денежной реформе в Западной Германии, вспомнил декабрьские дни прошлого года. Тогда ему особенно было плохо, он почти никуда не выходил, ничего не замечал и не слышал, денежная реформа прошла как-то мимо него. Только спустя несколько дней после реформы Корнеев обнаружил у себя пятьдесят рублей прежними денежными знаками, они так и остались у него на память – красная тридцатирублевка и две широкие десятки.
Улыбаясь, Федор Андреевич, написал в блокноте:
– «Настя, вы от денежной реформы не пострадали?»
– Рабочий человек от такой реформы не пострадает, – придержав в руке иголку, скупо улыбнулась Настя. – Только спасибо скажет. Да у меня, сказать, в этот день один рубль и был, и тот занятой!.. Реформа-то по таким ударила, у кого шальные деньги были! – не удержалась Настя и тут же, словно спохватившись, сурово поджала губы.
Корнеев понял, что она говорит о Полине, с возросшим интересом спросил:
– «Что было?»
Досадуя уже на самое себя, Настя нахмурилась, низко склонилась над шитьем.
– «Расскажите», – настаивал Федор Андреевич.
Настя помедлила, прямо посмотрела на него.
– Не надо, наверно, об этом?
– «Говорите, – поспешно написал Федор Андреевич. – Мне нужно знать».
– Знать как раз, может, и не надо, чего себя опять расстраивать? – Настя помолчала, задумчиво добавила: – Хотя, как сказать…
Подойдя к занавеске и убедившись, что Анка спит, Настя вернулась к столу, заговорила возмущенно.
– Вам-то тогда не до этого было, вы не видели, а ведь у нас все на глазах творилось. За день до реформы она с этим своим дружком раз десять домой прибегала, машину гоняли – все продукты тащили.
– «Зачем?»
– Ну, как зачем? Скупили, что там в буфете либо еще где было, а потом назад сдали – вот и спасли денежки, рубль на рубль сменили, а то, гляди, и побольше! Развернулись!
– «Я замечал, да все сомневался», – оправдываясь, написал Корнеев. Уши у него горели.
– Ну, где вам было заметить! – убежденно сказала Настя. – Когда человек любит, он плохого не заметит – верит. Да ведь и то сказать, ловкая она, скрытная, где уж вам углядеть было. У нее вон, говорят, на одной книжке двести с чем-то тысяч лежало.
Корнеев невольно улыбнулся – молва приумножает; Настя, заметив, что Федор Андреевич улыбается, засмеялась и сама.
– Про двести тысяч, конечно, врать не буду – говорят, так ведь говорить все можно. А вот что она не по средствам жила – это я сама видела.
Сумрачная тень лежала на напряженном лице Корнеева, но кривить душой Настя не могла.
– Разве она такой раньше была? Да я, бывало, не знай что для нее бы сделала – подружка! А потом, как ушла в буфет, – ну, скажи, подменили ее! Дружба, конечно, врозь. Что я для нее? – горько усмехнулась Настя. – Голь!.. А я и тут стерпела: не хочет дружить – ладно, не набиваюсь, ты себя-то не губи! Еще как она только первое платье справила, показать пришла, я ей в глаза сказала: «Ой, Поля, смотри, не зарывайся! Понимаю ведь я, что не с зарплаты ты это, я побольше твоего зарабатываю и то чуть прокормиться, шутка ли дело – война, горе народное!» – Настя передохнула, махнула рукой. – Куда там! Обиделась, меня же обругала… Может, и я тут в чем виновата – отступилась. Мне ее и сейчас жалко… Вот так нашу дружбу водой и разлило; когда, бывало, нужно какую там полсотню до получки перехватить, так сначала обегаешь всех, а потом уж к ней, от последней нужды только и идешь…
Корнеев сидел, опустив голову, сгорбившись. Насте стало жалко его.
– Может, и зря я все это наговорила, Федор Андреевич, только сами же просили. Одно скажу: не печальте вы себя. Когда, может, и сами подумаете – хорошо, что так все получилось. У нас вон во дворе в один голос говорят: как ни крутись, а ответа не минует. И я это же скажу.
Настя посмотрела на ходики, поднялась.
– А сейчас идите-ка гулять да спите спокойно. И мне уж пора.
В том, что рассказывала Настя, не было ничего неожиданного, многое Федор Андреевич уже понял. Тяжело было признаваться в одном: в борьбе за Полю проиграл он, победа оказалась за теми – теткой, этим человеком с подбритыми бровями и еще какими-то другими, незнакомыми, каких немало еще ходит по земле. Но раз уж так получилось, надо благодарить судьбу: она избавила его от многих неприятных унизительных сцен, которые рано или поздно разыгрались бы в его прежнем доме.
Глубоко вздохнув, Корнеев Повернул за угол и двинулся по прямой заснеженной улице, уносящей вверх, в гору, матовые фонари.
С прошлым было покончено, жизнь продолжалась.