Текст книги "Летят наши годы (сборник)"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Чугунные бока печки потемнели: только что блаженно растянувшийся на своей кровати Алексей вскочил, подкинул полированного дерева. Правда, что не печка, а буржуйка. Сама дрова жрет ненасытно, а греть скупится. Настыло все, толстенные каменные стены насквозь промерзли.
– Не озяб, дядька?
– Нет, хорошо… И помирать неохота.
Светлые брови Алексея нахмурились.
– Про это ты позабудь – понял?
– Сядь-ка ко мне. Поговорим.
– Тебе не говорить, а сил набираться надо. Какие еще разговоры на ночь!
– Сядь, сказываю.
В голосе Семена Силыча прозвучала знакомая властная нотка человека, не привыкшего повторять, – Алексей, досадуя, послушно сел. Всегда эти старые с капризами.
– Ну?
– Не нукай… Третий год под одной крышей живем… а поговорить все недосуг было.
– А сейчас – обязательно?
– Обязательно.
Отдыхая, Семен Силыч помолчал и сказал такое, чего племянник от него никогда не слышал:
– Руки у тебя настоящие. Сталь чуют.
Алексей от неожиданной похвалы смешался, преодолевая неловкость, грубовато пошутил:
– Чего-то ты зря меня хвалишь. Жениться вроде не собираюсь.
– Талант это, – как всегда не обращая внимания на пустые слова, продолжал старый. – А струнки рабочей у тебя еще нет. Гордости нашей… Тут ты еще пустой, Леха.
– Наполнюсь. Все впереди.
Только что обрадованный и взволнованный откровением дяди, ошеломленный таким переходом, Алексей обиделся.
– Гордость с молодых лет надо… Как честь – смолоду. И губу на это не дуй.
– Дядька, а может, не надо сейчас Америк открывать, а? – Алексей заскучал, с тоской поглядел на свою кровать.
– Дурак ты еще, Леха, – необидно, с легким сожалением сказал Семен Силыч. – Помолчал бы лучше. Не больно мне легко разговаривать.
– Ладно, слушаю, – покорно вздохнул Алексей.
– Учиться – учись. А от нашего дела не отворачивайся. Потому – не каждому дадено, что тебе. Ученье только поможет. Ты вот что запомни: все, что человек руками делает, – основа. Всему основа.
Семен Силыч говорил медленно, с перерывами, и, наверно, поэтому очень простые понятные слова его казались такими весомыми и значительными.
– Ты про наш герб думал?.. Почему на нем – серп да молот?.. Вот она, эта основа, и есть. А молот-то еще попервее серпа. Серп-то им отковали. Понял, что получается? Все на земле – от нас, от рабочих. Самый главный человек в мире – рабочий. Поймешь это – никакая тогда сила тебя с места не сдвинет. Твое оно…
Ничего особенного старик не сказал, но почему-то Алексею стало боязно его слушать.
– Дядька, помолчал бы ты! – в смятении, неосознанно протестуя против чего-то, взмолился Алексей. – Отдыхать тебе надо.
Полный этого непонятного протеста, Алексей, только чтобы действовать, метнулся к печке, побросал в топку оставленные на утро дрова, сердито принялся раздувать замлевшие угли.
– Намолчусь, – успею, – прозвучал за спиной, слабый смешок; паузы теперь были все длиннее, в этот раз дядя молчал так долго, что Алексею показалось – уснул он, – и снова внятно, словно бы даже виновато сказал: – Не сплю… Это будто я ухожу куда-то и опять возвращаюсь… Ты не думай, Леха: война, блокада – все это кончится. И опять жизнь будет. Да еще получше прежней… Вот и хочу я, чтоб ты жил правильно. Я ведь почему тянул?.. Людям помогал, дело делал. Нужен был. Все, что мне положено было, сделал…
– Дядька!
– Ну чего, дурашка?.. Металл – и тот свой срок имеет. Вот и мой подходит. Давно уж я – на пределе… Ты – не надо. Может, я нынче и не помру. Успеть сказать надо было… Директор-то завтра пускай заглянет, ладно. Тридцать лет в одной упряжке ходили… Ну, спи. Устал я что-то… Будильник-то завел?
– Завел, завел! – Будничный этот вопрос вернул Алексею прежнее ровное состояние. «Ничего, очухается», – успокаивал он себя. – Давай-ка я тебе шапку надену. Тепло-то недолгое, застудишься еще.
– Надень.
Глаза у дяди были ясные, чистые, – наклонившись и близко заглянув в них, Алексей вдруг почувствовал желание прижаться к этой седенькой беспомощной голове и тут же устыдился своего порыва. Вот еще, телячьи нежности! Слабо завязав тесемки, чтоб не давило шею, подоткнул одеяло, поправил подушку и выпрямился.
– Спи.
Усталость валила с ног, но он еще помедлил, постоял посреди пустой комнаты, бездумно приглядываясь к умирающему язычку коптилки и прислушиваясь к странно звенящей тишине. Второй день – ни налетов, ни обстрела; ждут, что от голода и холода люди и так помрут. А дулю в нос не хотите, гады?!
Алексей боялся, что, надумавшись всякого за вечер, он не уснет, но едва только лег, едва натянул холодное, так и не согревшееся одеяло, как сразу полетел в черную бездонную яму… Потом падение, от которого зашлось было сердце, прекратилось, ударило вдруг летнее солнце, и все перемешалось, как в сказке. Рыженькая, зеленоглазая Шурочка взяла его за руку, привела в булочную, на Невском. А в ней все полки батонами и сдобой забиты, пахнет так, что голова кружится!
– Чего ж ты не ешь? – спрашивает Шурочка.
– А разве можно? – удивляется Алексей.
– Конечно, можно! – Шурочка звонко смеется, хлопает в ладоши, – А ты ничего не знаешь? Война-то кончилась!
Алексей ест, отрывая зубами мягкие горячие куски батона. Шурочка снова тянет его за руку.
– Идем, идем.
– Куда? – Алексей сопротивляется. – Я еще хочу.
– Ты уже пять часов ешь. Как не стыдно!
Они долго идут по Невскому, горят огни, светятся витрины магазинов, играет музыка.
– А куда ты уезжала? – спрашивает Алексей.
– Никуда не уезжала. Все время здесь была.
– Ну да! Почему же я тебя не видел?
– Потому, что ты глупый был: сам всегда мимо ходил.
Они стоят в своем подъезде на Зоологическом, Шурочка гладит его теплой ладошкой по щеке, и Алексей, набравшись смелости, обнимает и целует ее. Целует так крепко и долго, что у него по коже ползут мурашки. А, как холодно!..
Ощущение холода было настолько реальным, что Алексей, вздрагивая, проснулся, в ту же минуту на подоконнике, прямо над ухом, затрезвонил будильник.
Ну конечно, одеяло с себя, как маленький, сбил – приснится же такое!.. Постукивая зубами, Алексей зажег коптилку и, прежде чем взяться за растопку, подошел к дяде.
– Как ты тут, дядька?
Сложив на груди руки, Семен Силыч лежал, вытянувшийся, молчаливый и неподвижный. Глаза у него были закрыты, черты лица заострились, по краям восковых губ резко запали спокойные глубокие складки.
За блокадные месяцы Алексей насмотрелся всякого, вдоволь видел покалеченных и убитых, но тут смерть была рядом. Он судорожно всхлипнул, выбежал зачем-то в темноту коридора, тут же вернулся. Надо было что-то делать, но что делать, он не знал.
В тишине четко постукивал будильник, продолжавший, несмотря ни на что, свою беспокойную работу, – знакомое тиканье вернуло Алексею способность думать и решать.
Горько вздохнув, Алексей взял коптилку, пошел на кухню. Там у него стояли железные санки, на которых он возил с Невки в бидоне воду. Сейчас он закутает дядьку, уложит его в санки и отвезет на завод. Дядька просто не успел попросить об этом…
Некоторое время мы молчим. Алексей задумчиво барабанит пальцами по столу.
– Шурочку в пятидесятом году видел. Жила в Ташкенте, вышла замуж. Побаливает что-то… А доктор с женой не вернулись. Так полированный шкаф на моей совести и остался. – Алексей сдержанно улыбается.
– Леша, – выйдя из другой комнаты, напоминает Антонина Ивановна, – тебе пора собираться.
Я не сразу узнаю ее – в очках, с тетрадкой в руке: в моем представлении, под впечатлением рассказа, жена Алексея должна быть похожа сейчас на рыженькую зеленоглазую Шурочку. А впрочем, верно: как правило, лицо жены никогда не напоминает нам лица нашей первой любви…
– Ого, правда, пора. – Взглянув на часы, Алексей встает. – Подожди минутку, переоденусь.
– Оставайтесь у нас, – предлагает Антонина Ивановна.
– Нет, что вы, спасибо.
– Тогда завтра приезжайте. А то чего ж это – и не посидели.
– Явится, мать, никуда не денется, – обещает Алексей – он уже в плаще, в серой кепке, в руке – крохотный чемоданчик. – Мы с ним еще законной своей чарки не выпили.
Дождь все льет; накинув на кепку капюшон плаща, Алексей иронически декламирует:
Унылая пора – очей очарованье…
Мы чуть не сталкиваемся с оживленно щебечущей, несмотря на проливной дождь, парочкой – юноша и девушка поспешно ныряют за угол. Алексей останавливается, весело присвистывает.
– Видал – Ленка моя! Я так и думал – какая это вечеринка! – Он хохочет, запрокинув голову, толкает меня. – Твоя еще так от отца родного не скрывается?
– Да вроде нет.
– Погоди – доживешь…
Посмеиваясь, доходим до остановки троллейбуса, Алексей останавливается.
– Значит, до завтра.
Он задерживает мою руку в своей, негромко говорит:
– Да, это ты правильно: летят наши годы… Только я, знаешь, о чем иногда думаю? Если вот так – не понапрасну, с полной отдачей, жалеть ведь нечего. Пускай они тогда летят, наши годы! А?
– Пускай, – соглашаюсь я. – Тем более что ничего с этим не поделаешь.
– Тоже верно. – Алексеи еще раз крепко встряхивает мою руку. – Ну, счастливо.
Он круто сворачивает в ту сторону, где в сыром ночном воздухе, растекаясь вполнеба, дрожит и переливается бледно-розовое зарево. Ожидая троллейбуса, я некоторое время смотрю ему вслед. Алексей идет широким ровным шагом, каким и должен ходить рабочий – самый главный на земле человек.
8.
Есть в Москве одна средняя школа, и директором в ней Валентин Алексеевич Кочин.
Устроившись в номере гостиницы «Украина» на двадцать втором этаже, я поднимаю телефонную трубку, набираю номер, который дала мне Шура Храмкова.
В трубке щелкает, солидный устоявшийся бас деловито сообщает:
– Слушаю вас.
– Кочин? – спрашиваю я.
– Да, Кочин.
– Валентин Алексеевич? – Вопрос задается с подчеркнутым уважением.
– Да, правильно, – подтверждает собеседник, в его басе начинает звучать нетерпеливость. – С кем я говорю?
– Как живете, Валентин Алексеевич?
– Хорошо! С кем я разговариваю?
– Вы не в духе, Валентин Алексеевич?
– С кем я разговариваю?!
Опасаясь, что занятый директор бросит сейчас трубку, я называюсь.
– Валька, – говорю я. – Это я.
Пауза, во время которой слышится только сопение, затем трубка начинает рокотать, бас не вмещается в ней и громом бьет в ухо.
– Ты? Откуда? Эх, черт, здорово! Слушай, как же!.. Давай прямо ко мне! Сядешь на тринадцатый, доедешь до… Черт бы тебя взял, здорово! Жду!..
Трубку – на рычаг, пальто – на плечи, и я влетаю в скоростной лифт, который быстро спускается и долго не открывается. Торопливо иду по мраморному вестибюлю. Возле дежурного администратора стоит неподвижная очередь. В Москве третий день работает XXII съезд партии, гостиницы переполнены.
Такси мчится через всю Москву. Она сегодня праздничная, нарядная, несмотря на хмурый октябрьский денек. Над красной зубчаткой древних стен молодо и золотисто вспыхивают стеклянные своды Кремлевского Дворца съездов. Острый ветер покачивает на тонкой проволоке яркие транспаранты, трещит флагами; замедляют шаги у серебристых динамиков прохожие; длинные и нетерпеливые хвосты у газетных киосков. Что там, на съезде?..
Полчаса спустя оказываюсь в Юго-Западном районе. Москва здесь какая-то молодая, юная, вся устремленная в будущее. Красные многоэтажные махины, составленные гигантскими четырехугольниками, образуют кварталы, сияют зеркальные витрины, по двум магистралям проспекта, мигающим во всю свою пушечную длину красными и зелеными огнями светофоров, движется поток машин. Все это – уже обжитое, вечное. И тут же рядом – стройки. Задрав железные жирафьи шеи, подъемные краны вздергивают в серое небо и бережно опускают на остовы будущих домов контейнеры с кирпичом, огромные плиты, а то и добрых полстены сразу; коротко вспыхивают голубые звезды сварки…
Пятиэтажная школа еще совсем новая, с трех сторон она обсажена молодыми деревцами, заботливо привязанными к сторожевым кольям. Коричневые прутики покрыты зябкой ледяной корочкой.
Прямо в дверях встречает дружный гомон большой перемены, с непривычки он оглушает. Я растерянно оглядываюсь, прикидываю, куда идти дальше, и невольно отшатываюсь – стремительный коренастый мужчина в синем костюме и черном галстуке едва не сбивает меня с ног.
– Вот он какой! – шумит Валька, тиская и целуя меня. – Здорово! Здорово!..
Валька все такой же – кареглазый, с темным чубом, закинутым вправо по давней привычке не расческой, а пятерней или просто резким кивком; с чуточку раздвоенным на конце крупным носом; с редкими, почему-то рыжеватыми волосками на том месте, где полагается быть бровям. В нашем классе он был самым шумным, самым грубоватым и самым, пожалуй, общительным парнем. Не признавая никаких тонкостей, с маху хлопая по плечу, он немедленно ввязывался в любой разговор, тем более – в спор. Спорил страстно, непримиримо, кончик его раздвоенного носа от возмущения белел. Размашистый, непоседливый, Валька не терпел медлительности, активности его с успехом хватило бы на десятерых. В красной футболке с засученными рукавами и развевающимся на ходу крученым шнурком на груди, в синих резиновых тапочках и мятых брюках, он носился по всей школе, всюду успевал. Если создавался музыкальный кружок, Валька становился не только домристом, но еще и старостой кружка; начинали сдавать нормы на «Ворошиловского стрелка» – он ложился в тире, широко разбросив ноги, и, хитро щурясь, уверенно бил в черное яблочко. При всем при этом он очень неплохо учился, по таким дисциплинам, как математика и физика, уступал одному «профессору» – Валентину Тетереву…
…Пока мы идем до директорского кабинета, поминутно останавливаясь и обмениваясь бессвязными фразами, перемена кончается, по школе голосисто разносится звонок. Оживленное лицо Валентина сразу же становится озабоченным, тон – деловитым.
– У меня последний урок. Хочешь – посиди в кабинете, почитай газеты. Или со мной, если хочешь?
– Я с тобой.
– Тогда быстренько.
Чубчики, банты, стриженые маковки, красные галстуки – кажется, что весь коридор стремглав несется навстречу и, поравнявшись, словно наскочив на препятствие, переходит на чинный шаг. «Поправь ремень», «А где носовой платок?», «Какой стороны нужно держаться?» – все эти замечания директор делает на ходу, не переставая разговаривать со мной. Уметь надо!
Из пятого «В» доносится дружный гвалт – впечатление такое, словно там ходят на головах. Но гвалт этот мгновенно обрывается, едва Валентин открывает дверь.
Лихо стреляют откинутые крышки парт, пятиклассники встают и снова садятся. Я устраиваюсь на «Камчатке», благо она свободна. Крутя головами, ребята поочередно разглядывают незнакомого дядю; Валентин листает журнал и демонстративно ничего не замечает – естественное любопытство должно быть удовлетворено, тут ничего не поделаешь.
– Кто хочет отвечать, как сделал домашнее задание?
Сидящая впереди девчушка с белым бантом, досасывая конфетку, поднимает руку, ее молочная шейка с белокурыми колечками волос тянется все выше и выше – во, как хочется ответить!
Мальчуган в среднем ряду сосредоточенно листает тетрадь, острые его плечи опускаются все ниже.
Пройдя вдоль ряда, педагог возвращается к своему столу и вызывает:
– Егоров.
Острые плечи мальчугана вздрагивают. Обреченно вздохнув, он идет к доске, довольно уверенно повторяет условие задачи и начинает «плавать». Простые дроби, и кто только назвал вас простыми!..
В классе проходит шумок, кто-то нетерпеливый отчетливо подсказывает, педагог недовольно качает головой.
– Мы же с вами договорились: не любо – не слушай…
– А врать не мешай! – с явным удовлетворением нестройным хором заканчивает класс.
– Верно.
На помощь к доске вызывается голубоглазая, с тоненькими косичками девочка. Мелок в ее руке бойко постукивает, и вдруг – надо же! – ошибка.
– Подумай, – советует педагог.
Косички на секунду замирают, мокрая тряпка торопливо ликвидирует оплошность.
– Так, – говорит Валентин и поворачивается к классу. – Ведерникова, какую, по-твоему, отметку нужно поставить Гале Андреевой?
– Пять, – щедро предлагает девочка.
– А по-твоему, Катя?
– Четыре. Она сделала ошибку.
– Правильно, – соглашается преподаватель. – Поставим Гале Андреевой четыре.
Галя Андреева, очевидно, к четверкам не привыкла: когда она возвращается на место, губки у нее поджаты, на нежных щеках цветут два красных мака…
Работая, Валентин старается не встречаться со мной взглядом. Почему? Чтоб не рассеиваться?
Только теперь, издали, видно, что время не обошло и его. Стал кряжистее, на мясистом лбу, не разглаживаясь, лежит глубокая продольная складка; когда-то по-мальчишески свежее лицо стало теперь бурым. Сейчас даже кажется, что и шумливость его, напоминавшая былого Вальку, – только минутный всплеск, вызванный неожиданной встречей. По классу ходит спокойный, сдержанный человек, знающий и любящий свое дело…
– Слушай, а ты интересно урок вел, – говорю я Валентину, когда мы с глазу на глаз остаемся в его кабинете. – Молодчина, честное слово!
– Ну да, волновался, как новичок! Хуже, чем комиссия из министерства. Сидит себе, очками блестит и еще что-то записывает! Ну тебя к черту! – искренне ругается Валька. – И Галя вон Андреева из-за тебя четверку получила.
– Да это я задачу с твоими пятиклассниками решал, – признаюсь я. – Решил!
– Поздравляю, – смеется Валентин и озабоченно смотрит на часы. Слушай, инспектор, посиди еще минут двадцать. Сейчас ко мне один папаша явится.
Папаша является в сопровождении классного руководителя, в кабинете открывается маленькое заседание по координации совместных действий против одного недисциплинированного товарища. История довольно обычная: родители на работе, мальчишка большую часть времени предоставлен самому себе, стал плохо учиться, обманывает. Довольно молодой симпатичный слесарь подмосковного завода рассказывает о сыне, волнуясь, с надеждой смотрит на педагогов.
Затем вводят виновного. Длинноногий сероглазый четвероклассник в аккуратно отутюженных брючках стоит, переминаясь с ноги на ногу, иногда тихонько шмыгая носом. Это – не по необходимости, а от внутренней потребности освоиться, обрести уверенность. У него смышленое лицо и беспокойные руки, которые он старается держать по швам.
Сначала докладывает классный руководитель, потом, забываясь и повышая голос, говорит отец, в заключение, с высоты его директорского кресла, Валентин. На узкие плечи мальчишки взваливается непомерная тяжесть горьких обвинений; мальчишка упрямо молчит, и только в углах глаз, набухая, просвечивают слезинки.
Все совершенно ясно, своим дочерям подобных проступков я не простил бы тоже, но сейчас – когда трое взрослых сообща выступают против одного, малого, – я полностью на его стороне. Слушай, друг, – подмывает шепнуть или хотя бы ободряюще подмигнуть ему, – скажи, мол, не буду, и они отстанут от тебя!..
Виновного уводят, педагоги и родитель договариваются о совместных мерах. Симпатичный слесарь благодарно пожимает нам руки, прощается. На его малиновой скуле покатывается желвак, и мне совершенно ясно, что сегодня же к ослушнику будет применена еще одна крутая мера, не предусмотренная закончившимся совещанием.
По самым неотложным делам к директору заходит завуч, потом молодая математичка, обеспокоенная результатами контрольной работы, – назначенные Валентином двадцать минут растягиваются до бесконечности.
– Ну, это я ради тебя так скоро отделался! – довольно говорит Валентин, когда в шестом часу вечера мы наконец выходим из школы.
В троллейбусе я выкладываю Валентину все свои новости – о встречах с ребятами, о Марусиных письмах – Валька бурно на все реагирует, с завистью говорит:
– Повезло тебе, вон скольких повидал! А тут, кроме меня, один только Листов.
– Правда? Надо будет повидать.
– Повидай, повидай. – Валентин, кажется, улыбается. – Я разок с ним на улице Горького встретился. Три минуты поговорили, больше и видеть не хочу. Г… с ученой степенью!
– Что уж ты его так? – смеюсь я, хотя в душе не очень возражаю против такого энергичного определения.
– Тебе Николай Денисов рассказывал?
– Говорил. До сих пор не верится.
– Гущин номер два, вот он кто.
– Ну, ты уж очень!
– А что? – Заглянув в окно машины, Валентин оборачивается. – Одного поля ягодка! Поставь его в подходящие условия, Гущин и получится. То, что он сделал по отношению к Николаю, – такое же предательство. Да вот тебе его облик. Один раз, говорю, встретились, и то случайно. Стоим разговариваем. Усмехается. «Жениться, говорит, нужно не на бывших, а на настоящих». Насчет «бывших» – это в мой огород. А поконкретнее, спрашиваю. «Пожалуйста, говорит: самый конкретный пример – перед тобой. Женился на дочери своего научного руководителя – через год кандидат наук. Без двух минут доктор, плюс особняк в переулке». А ты ее, мол, любишь? Подумай только, сволочь какая! «Э, говорит, карась-идеалист, любят в восемнадцать лет…» Сказал я ему на это два слова да ушел. Это все до приезда Коли было. А если б после этого – тут бы я ему по морде и съездил!
– Да…
Валька некоторое время молчит, потом задумчиво заканчивает:
– И представь: говорят, хороший хирург. Неразборчива природа.
– А я еще хотел писать о нем.
– Не вздумай! – жестко говорит Валентин, и я принимаю это как окончательное решение. В нашей книге будут разные судьбы – светлые, трудные, горькие, – все, как есть в жизни, но не будет в ней карьеры хорошо устроенного ловкача. Не учился с нами такой человек, и мы никогда не знали его. Все.
Валентин мельком смотрит в окно, быстро встает.
– Давай на выход.
Выходим, я сразу же узнаю хорошо знакомый Кутузовский проспект.
Впереди, возвышаясь над многоэтажными домами, светится огнями башня моей «Украины», ее шпиля в синеве вечера не видно, и венчающий его герб, наполненный рубиновым светом, кажется, повис в небе.
– Смотри и запоминай, – говорит Валентин. – Вот эта улица. Вот этот дом. А девушек, в которых я влюблен, полна квартира.
Он, оказывается, не шутит. Встречает нас жена Валентина – Светлана Яковлевна и три их дочери, одна лучше другой. Статная восемнадцатилетняя Наташа, пятнадцатилетняя Татьянка, украдкой, исподлобья, разглядывающая меня, и семилетняя Лена, общая любимица, как это сразу видно, – с лукавыми черными глазами и двумя тоненькими черными молниями бровей. Все дочери черноволосые, глазастые – не в Вальку, а в деда по матери. Его увеличенный фотографический портрет висит в маленькой гостиной: чернобородый человек в военной форме и портупее, с несколькими орденами на груди, в упор смотрит удивительными гаршинскими глазами…
Нас, оказывается, давно ждали и ведут прямо к накрытому столу. Вместе со всеми степенно сидит и младшая, Лена. Непоседливыми у ней остаются только брови и лукавые глазенки, чаще всего они стреляют в ту сторону, где на подоконнике лежит большая, перевязанная лентой коробка – мой подарок. Мы переглядываемся со Светланой Яковлевной, она незаметно улыбается, разрешает:
– Ну, открой, посмотри, что там.
– Да, – колеблется Лена, – папа опять съест.
За столом раздается дружный хохот, Валька крякает.
– Это наш директор отличился, – объявляет Светлана Яковлевна, ее голубовато-серые умные глаза смотрят из-под очков в роговой оправе добродушно и весело.
– Валяй, валяй! – Валька безнадежно машет рукой.
– Принес вчера три пачки пломбира, – рассказывает Светлана Яковлевна, говорит – дочкам. Их что-то дома не было, положила в холодильник и забыла. Ночью Ленка побежала по своей надобности. Видит, стоит отец у холодильника и лижет.
– Да неправда же! – возмущается Валентин. – Там только пачка подтаяла. Я ее…
– Правда, папочка, правда! – Ленка от удовольствия хлопает в ладоши. – Одни бумажки остались!..
Шутки за столом рождаются сами по себе, и начинает казаться, будто не один уже раз я бывал в этой небольшой квартире, давно всех знаю.
– Что же ты ни разу не написал за эти годы? – упрекаю и спрашиваю я Валентина.
– Нелегкие годы были, – скупо говорит Валентин. – Сам понимаешь…
Что-то созорничав, Ленка прыскает, а когда порядок за столом снова восстановлен, мы, по молчаливому согласию, этой темы больше не касаемся.
О ТОМ, ЧЕГО МЫ НЕ КАСАЛИСЬ
Ранило лейтенанта Кочина в июле 1943 года под Орлом, а лежать в госпитале довелось ему в маленьком городке на Урале. В промежутке медсанбат, эвакогоспиталь, подвесные носилки в санитарном вагоне, промахнувшем чуть ли не всю страну.
Когда санитары вынесли его из вагона, шел мелкий осенний дождь, Валентин слизнул с губ пресные капли; когда же ему впервые разрешили подняться, за окном была зима.
Легонько прикоснувшись ноющей грудью к подоконнику и сразу перестав слышать, что делалось в палате, он молча разглядывал выставленную за стеклом картину незнакомого города. Городок был одноэтажный, засыпанный чистым снегом. Над домами, распахнувшими непривычные для глаза ставни, висели ровные розоватые дымки; в валенках и пуховом платке прошла, покачивая коромыслом, краснощекая молодайка; легким парком курился на дороге конский навоз. На горизонте какой-то неправдашней, нарисованной поднималась сахарно-белая гора, и только на самой маковке ее зеленела горстка сосен…
С этого дня и началось выздоровление лейтенанта Кочина. Однажды, когда он, лежа, читал, в палату вошла девушка в белом халате, рукава халата были у нее закатаны почти до локтей. Санитарок, сестер и врачей Валентин знал уже поименно, эту видел впервые.
– Кто Кочин? – негромко спросила она, внимательно, словно запоминая, оглядев лежащих добрыми голубыми глазами.
– Лаборантка, – вслух, будто девушка уже вышла, доложил черноволосый старший сержант. Несмотря на тяжелое ранение, сержант этот проявлял повышенный интерес ко всему женскому персоналу госпиталя.
Держась за спинку кровати, Валентин начал подниматься.
– Лежите, лежите, – остановила девушка. – Мне только кровь на анализ взять.
Присев рядом, она принялась расставлять на тумбочке какие-то пузырьки; обычно словоохотливый, лейтенант вдруг оробел и украдкой следил за ней.
Вблизи глаза у нее оказались серыми, но тут же, когда она повернулась к окну, рассматривая на свет тонкую узкую пробирку, снова заголубели. «Чудно! – удивился про себя Валентин. – От неба, что ли?..» Темно-каштановые волосы девушки как бы подчеркивали белизну ее халата. Таких ослепительно чистых халатов лейтенант в госпитале ни у кого не видел, это точно. Да и во всем облике девушки было что-то от этой чистоты, от пахучего холодка первого нетронутого снега. Белая нежная шея с едва заметно пульсировавшей жилкой, маленькие уши, то открываемые, то снова закрываемые короткими волосами. Последнее, что лейтенант успел рассмотреть, были губы – чуть припухшие и такие свежие. «Нецелованные», – подумал Валентин, и его даже в жар кинуло.
Лаборантка случайно перехватила смущенный, растерянный взгляд лейтенанта, поспешно одернула на груди халат; краснея и хмуря рыжеватые брови-разлетайки, она протерла Валентину спиртом средний палец правой руки; блестящая, похожая на автоматический карандаш, палочка, щелкнула, в палец кольнуло – ощущение было такое, словно коротко ударило током. Валентин невольно поморщился.
– Ну, ну, – одними глазами улыбнулась лаборантка. – Не больно.
Длинными ласковыми пальцами с коротко остриженными ногтями она на секунду дотронулась до его руки, прижала к ранке пропитанную йодом ватку.
– Спасибо, – все еще не оправившись от смущения, хрипловато поблагодарил Валентин.
– Пожалуйста, – снова скупо улыбнулась девушка.
Собрав свои пробирки и пузырьки, она кивнула всем обитателям палаты и, не оглядываясь, вышла.
– Хороша, – немедленно отреагировал старший сержант. – Вот от кого добиться!
– Хватит жеребятничать! – неожиданно рассердившись, оборвал лейтенант, хотя сам еще недавно с острым любопытством новичка слушал россказни о любовных похождениях сержанта, расцвеченные могучей фантазией.
В десятом классе Валентин был влюблен в Марусю Климову – сейчас он пытался вызвать в памяти ее облик и не мог: девушка в белом халате заслонила ее. Она, эта девушка, была рядом, под одной с ним крышей, в палате еще сохранился след от нее – легкий холодок спирта. Выздоравливающий лейтенант загрустил и размечтался…
Через неделю по каким-то причинам анализ пришлось повторить. На этот раз лейтенант сам отправился в лабораторию; находилась она в конце длинного коридора. Крохотная комнатка с плоской медицинской кушеткой и стойким кислым запахом мочи и лекарств, несмотря на открытую форточку.
Лаборантка сделала свое дело быстро, можно было уходить, но Валентин заинтересовался, как проводится анализ крови, и задержался. Девушка оказалась интересной собеседницей. До тринадцати лет она жила в Москве, в которой Валентин не был еще, и хорошо, не хвастаясь, рассказала о ней.
– А как вы сюда попали? – спросил он.
– По эвакуации, – быстро ответила девушка, кончики ее маленьких ушей почему-то порозовели.
В палату повеселевший лейтенант возвращался с разрешением иногда заходить в лабораторию и зная имя лаборантки – Светлана.
Все, что Валентин начинал делать, он делал увлеченно, не признавая никаких условностей. Маленькую оговорку «иногда» он опустил, будто не слышал ее вовсе, и, едва в репродукторе раздавался тоненький голосок дикторши: «Местное время семнадцать часов десять минут», – шел в лабораторию. Поначалу такая последовательность Светлану смущала, она даже пыталась хмуриться. Валентин догадался, что девушка опасается разговоров, принял меры предосторожности. И сам же, насмешив лаборантку, рассказал о них. В «гости» он отправлялся теперь только тогда, когда в коридоре никого не было. Стоило же мелькнуть чьему-нибудь халату, и храбрый лейтенант или поспешно доставал заблаговременно приготовленную папироску, готовый выслушать замечание за курение в неположенном месте, или демонстративно поворачивал к туалету.
Лаборатория работала до пяти, в госпитале оставались только дежурные врачи и сестры, и молодые люди нередко засиживались до самого ужина. Светлана торопливо одевалась, Валентин, задерживая руку девушки, прощался и шел есть вечернюю порцию каши.
Взаимное узнавание шло не равными долями. Светлана охотно слушала пространные воспоминания Валентина о Кузнецке, о фронтовых товарищах и редко рассказывала что-нибудь о себе. Обычно это были какие-нибудь эпизоды из ее жизни, случаи – в одно общее они не складывались; иногда, лежа ночью с открытыми глазами, Валентин удивлялся, что о Светлане он по-прежнему знает только то, что она на два года позже его окончила десятилетку и жила прежде в Москве. Один раз ему даже показалось, что она просит ни о чем не расспрашивать ее. Просит не словами, а взглядом. Он спросил что-то насчет родителей, Светлана странно взглянула на него, ее так необычно меняющие цвет глаза умоляли: не надо об этом!.. Валентин, как ему казалось, ловко перевел разговор на другое, а ночью, перебрав в памяти всю встречу, смущенно улыбнулся: прямолинейный, грубоватый, он стал разбираться в таких тонкостях…