Текст книги "Летят наши годы (сборник)"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
10.
Ли-По совершенно не изменилась. Ни капельки.
Все так же, поблескивая голубоватыми белками, смотрят ее быстрые карие глаза, щеки розовые, свежие, коротко остриженные волосы светлым дымком легли на широкий и выпуклый, как у мальчишки, лоб.
– Ты все такая! – удивляюсь я.
– А ты разве не такой? – улыбается Ли-По.
– Я? Что ты! Лысый, седой…
– Ой, не выдумывай! – хохочет Ли-По. – Подойди-ка к трюмо.
Я нехотя подхожу к зеркалу и недоуменно моргаю.
Из серебристой глубины на меня смотрит смуглый толстогубый парень, густые волосы у него небрежно зачесаны, из-под черных бровей, не заслоненные выпуклыми стеклами очков, глядят чьи-то очень знакомые глаза. На всякий случай я подмигиваю – парень немедленно отвечает тем же. Черт побери, это ведь я!
– Ли-По, – пораженно спрашиваю я, – сколько ж нам лет?
– Чудак, – смеется Ли-По. – По восемнадцати.
– А я думал – сорок.
– Ой, фантазер! – Ли-По звонко хлопает в ладоши. – Да мы тогда стариками будем!
– Колька! – кричу я Николаю Денисову, нашему школьному музыканту и композитору. – Давай «барыню»!
Николая в комнате нет, но задорная мелодия «барыни» звучит откуда-то все громче и азартнее; выждав такт, я лихо приседаю, готовый легко, как пружина, вскочить, хватаюсь вдруг за остро кольнувшее сердце и… просыпаюсь. Некоторое время, мешая сон с явью, не могу понять, где я.
Темно, тихо, в тишине мягко и быстро постукивают колеса поезда. Никакой Ли-По нет. У изголовья – непроницаемо синий квадрат окна, чуть суженный темной покачивающейся шторкой. Покалывание в левом боку возвращает меня из далекого восемнадцатилетия в сегодня; глубоко вздыхаю и наконец окончательно прихожу в себя.
Все просто и понятно. Я лежу на нижнем диване в двухместном купе. Сквозь медные прутья решетки, врезанной в основании двери, из коридора сочится желтоватый приглушенный свет ночных ламп. Второй час, еще ехать да ехать…
Я еду в Киев, где живет Ли-По.
Ли-По – это Лида Подвойская. Отчаянная выдумщица, она однажды сочинила себе это прозвище, составив его из первых слогов своих имени и фамилии. Кажется, что она впервые подписала так заметку в стенной газете; потом коротенькое, похожее чем-то на китайское или цирковое, имя осталось, прижилось, Лида стала Ли-По.
«Боже, как давно меня так не звали!» – начиналось ее письмо. Узнав Лидин адрес, я написал ей, задав десятки, если не сотни, вопросов. Она немедленно откликнулась большим, на двадцати трех страницах, посланием, написанным крупным размашистым почерком, похожим на цепочку средней величины колесиков. Перечитал я его трижды, посмеялся, порадовался, а потом разочарованно вздохнул. Тайная надежда на то, что о своей жизни Лида расскажет подробным связным письмом, как Маруся Верещагина, – не оправдалась. Письмо блестяще отразило склад ее живого, быстрого ума, не терпящего медлительности, ее манеру стремительно говорить и думать, и, по-моему, точно так же решительно действовать.
Надежда моя была тем основательнее, что в школе Лида писала, пожалуй, самые интересные сочинения, вела «Иронический дневник», нередко ходивший по рукам. Одним словом, я всегда считал, что кто-кто, а уж она-то непременно станет литератором. Тем более что Витька Рожков и я писали стихи, а Лида – только прозу, в моих глазах это и тогда уже казалось внушительнее. Выходит, и на литературу она махнула рукой так же, как и на музыку.
Дочь нашего школьного преподавателя пения, образованного и страстного музыканта, Лида шутя выучила нотную грамоту, отлично подбирала любую мелодию и наотрез отказывалась заниматься музыкой всерьез. Такой же темпераментный, как и дочь, отец, седовласый статный красавец, гневно сверкал глазами и кричал: «Ты пропадешь в жизни. У тебя нет главного системы?» – «При слове «система» мне хочется повеситься», – парировала дочь и смотрела на отца кроткими, безвинными глазами.
Она и во всем другом была своеобразной. Схватив на лету суть вопроса, заданного педагогом или товарищем, Лида коротко отвечала – сутью же, нимало не интересуясь формой ответа, и, захваченная мелькнувшей мыслью, иногда чудовищно далекой от этой сути, неслась дальше. Точно таким способом – с пятого на десятое – она ответила и мне.
«После выпускного вечера я сразу уехала и поступила в Воронежский медицинский институт. Но не кончила – началась война. Да, ты помнишь!..» и далее следовало несколько страниц, абсолютно не относящихся к теме. Все это не помешало Лиде в конце письма сообщить с завидной уверенностью: «Вот я и ответила на все твои вопросы». Весь этот стремительный, то веселый, то грустный сумбур, разворошивший и мою память, был подписан двумя коротенькими словечками: «Ли-По».
В общем, стало ясно, что без поездки в Киев не обойтись. Было и еще одно обстоятельство, которое укрепляло мое намерение. На обратном пути хотелось побывать в Донбассе и встретиться с Игорем Лузгачом. Посмотреть, как он живет сам, и расспросить подробнее о последних днях жизни Валентина Тетерева и Саши Борзова.
Ребята наши дорогие, наша былая мальчишеская гордость и наша нынешняя неизбывная боль!.. Память о них как осколок в теле, при каждом резком движении он напоминает о себе, и нет, видно, хирурга, который мог бы извлечь его. Мы живем, работаем, радуемся или печалимся своим житейским делам, а это остается нетронутым и постоянным. Встречаясь, после первых же восклицаний и объятий вспоминаем о них и умолкаем. Наверное, никогда человеческая радость не бывает полной, свет и тень – взаимосвязанные явления одного и того же солнечного дня…
Мягко и быстро постукивают колеса поезда. Не поднимаясь с дивана, я всматриваюсь в темноту купе, и в синеве то расплываясь, то отчетливо, как на фотографии, проступают лица ребят. Как же так получается, что их нет, а предавший их человек ходит по нашей земле? Как получается, что мы, потерявшие за все эти годы столько чудесных людей и не только в бою, но из-за тупой подозрительности и жестокости одних, по равнодушию и доверчивости других, – не можем теперь отыскать подлинно виновного? Найти его – стало нашим долгом; мы сообщили все, что знали о нем, каждое письмо, которым мы обмениваемся, содержит непременный вопрос и о том, не поймали ли его, а он все еще жив!.. Лица ребят в густой предрассветной синеве удаляются, тают, я хочу спросить – ребята, куда же вы? – и почему-то не спрашиваю…
Когда я просыпаюсь во второй раз, в купе совершенно светло. Торопливо вскакиваю.
На окне – несколько крупных капель, оставшихся после ночного дождя. За стеклом – туман, то плотной сизой ватой лежащий на верхушках зеленых елей, то белыми клубами висящий над мокрыми лугами. Небо по-утреннему голубое, и белые кучевые облака, неподвижно застывшие в нем, уже окрашены в розовые тона еще скрытым за горизонтом, только что готовящимся к своему торжественному выходу светилом.
С каждым стуком колес, с каждым промельком телеграфного столба туман все реже и реже; вот уже только остатки его, словно клочки нерастаявшего снега, синеют по лесным ложбинам, все выше взмывает голубое небо. Потом вдруг лес расступается, и сквозь кипень яблоневого цвета мелькают нарядные хатки, сахарно поблескивающие на солнце плитками шифера; словно обрызганные чистой зеленью, величаво высятся гигантские свечи тополей.
Нет, не могу спокойно смотреть на все это, и пусть простит меня читатель, я все равно объясню – почему.
Сорок лет назад я был рожден на Украине и несколько лет прожил в таком же, как и бегущее за окном, местечке, где цветут черешни, хлопают по утрам над крышами крыльями аисты, а вечером девчата спивают свои изумительные песни. Память несовершенна, десятилетия просеивают через нее, как сквозь сито, и мелкое и значительное, но что-то самое главное, то сладкой болью, то острым толчком отдавшееся вдруг в сердце, остается навсегда.
Стиснув медный прут поручней, я смотрю в окно час, второй – до тех пор, пока в мягкой опаловой дымке не выплывает вдалеке зеленая гора с жарко сияющими куполами лавры и голубой лентой Днепра у ее подножия, будто забытой второпях стыдливой чернобровой дивчиной. Густым малиновым звоном бьют в душе золотые колокола памяти…
…Черт знает, до чего все-таки красиво, когда цветут каштаны! Я иду по утреннему умытому городу и невольно задираю голову. Густые, пышные, каштаны разряжены, как на праздник. Гроздь из семи продолговатых, похожих на зеленые груши, листьев и посредине бело-розовая елочка цветка. Целомудренно белые и чистые, елочки торчком, не шелохнувшись, стоят в узорной листве, и не верится, что тут обошлось без щедрой искусной руки. Да ведь и то: лучший зодчий и художник – сама природа.
Я поднимаюсь на второй этаж, коротко нажимаю черную пуговку звонка и на шаг отступаю.
Дверь тут же открывается, немолодая светловолосая женщина в черной кофточке спрашивает:
– Вам кого?
Я, кажется, не знаю ее и, колеблясь, молчу. Женщина также молча и удивленно смотрит на меня, в ее карих глазах отражается какая-то напряженная работа ума, широкие у переносья и узкие в продолжении брови поднимаются, отчего на выпуклом лбу сбегаются морщинки. Взаимное разглядывание длится мгновение, уверенность в том, что я не знаю этой женщины, поколеблена.
– Лида – ты?
Женщина охает, вскрикивает, прямо тут же, на пороге, мы обнимаемся и через минуту не понимаем, как же мы все-таки не узнали друг друга. А все она, нелепая привычка: забыв о том, как выглядишь сам, эгоистично искать в другом черты былого.
Некоторое время спустя, оглушенный градом вопросов, я сижу в прохладной комнате, пытливо поглядываю на Ли-По и убеждаюсь, что она в общем-то не очень изменилась.
– Ну, сумасшедший! – Лида все еще не пришла в себя от изумления. Она носится по комнате, что-то смахивая с дивана и прибирая. – Я ж тебе письмо послала.
– Получил. Поэтому и приехал. Триста вопросов остались невыясненными.
– Бессовестный! Две ночи подряд писала. Да, знаешь?..
– Здравствуйте, – раздается в комнате третий – юный – голос.
В дверях стоит девушка-подросток. На ее выпуклом, как у мальчишки, лбу лежит светлая челочка; с чистого, чуть порозовевшего лица спокойно и слегка настороженно смотрят блестящие карие глаза. Вот эту Ли-По я узнал бы сразу и где угодно!
– Дочь Вера, – знакомит Лида и понимающе улыбается: – Да, да. Вот так…
Пошептавшись с матерью, Вера уходит; Лида усаживается за стол против меня, подпирает голову руками.
– На какие же вопросы я тебе не ответила?
– Начиная с первого. Ты уехала в Воронеж, потом…
– Постой! – Лида машет рукой. – Из головы все с твоим приездом вылетело! Я ж три дня назад в Умани была…
Хочу перебить, вернув разговор в четко намеченное русло моих интересов, хотя слово Умань почему-то и привлекает внимание, но, услышав конец фразы, тотчас же обо всем забываю.
– На процессе Гущина, – договаривает Лида. – Поймали наконец!
Умань, Умань! Вот почему это слово насторожило меня. Там, в этом небольшом украинском городке, в котором я никогда не был, и погибли наши ребята.
– На пятый день узнала, – рассказывает Лида. – По радио услышала. Все бросила – и сразу туда. Думала еще, может, понадоблюсь зачем. А там уже все к концу шло. Боже мой! – Лида крепко прижимает ладони к бледнеющим щекам. – Сколько ж на его черной совести загубленных жизней! Кроме наших… Представляешь: начали читать показание Игоря Лузгача, я что-то крикнула. Не удержалась. Гад этот голову вскинул и опустил. Ни разу больше не поднял. Узнал!..
– Дальше, дальше! – нетерпеливо, почти грубо тороплю я.
В раскрытые окна плывет знойный воздух, Лида зябко передергивает плечами.
– Самой ужасной смертью Валя Тетерев погиб… Он уже не двигался, на него напали вши. Заедали совсем. Ребята почистят, а они снова… Тогда эти, полицаи, пришли и добили его. Прикладом. Несколько раз. По голове. Пока дергаться не перестал…
К белым стиснутым губам Лиды приливает кровь, и на нижней, там, где она прокусила ее, остается припухшее багровое пятнышко.
– Игорь бросился к ним, так его тоже по голове. А когда очнулся – Валю уже вынесли… Все это в показаниях Игоря прочитали.
– Почему показания? А его самого не было?
– Игоря? – Лида как-то странно смотрит на меня, потом кивает. – Да я забыла, что ты не знаешь. Игоря нет. Сгорел он.
– Как сгорел?
– В самом прямом смысле. – Должно быть, устав от внутреннего напряжения, Лида говорит это чудовищно спокойным тоном. – На пожаре. Незадолго до процесса. Шел с работы, видит – пожар. Жилой дом горел. А в дому дети. Первый раз, говорят, благополучно ребенка вынес. Второй раз побежал и не вернулся. Только диплом получил.
– Слушай, ну как же так?! А я к нему собрался…
– Опоздал. – Лида кротко вздыхает и по обычной своей манере без всякого перехода сообщает: – Приговорили к расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.
На душе у меня какая-то странно звенящая пустота: хотя Костя Русаков оказался прав, правосудие восторжествовало, но никакого облегчения или удовлетворения я не испытываю. Разве может один выродок ценой своей никчемной жизнешки ответить за чистую, незапятнанную жизнь наших ребят?..
– У меня есть карточка Валентина, – говорит Лида. – Увеличенная. Показать?
– Покажи.
Валентин сфотографировался вполоборота – молоденький, с растрепанным хохолком, со вздернутым носом и мечтательными близорукими глазами. Карточка увеличена плохо, тона расплывчатые, но она сразу наполняется живыми красками. Рыжий хохолок, мелкие звездочки веснушек на носу, зеленоватые рассеянные глаза и молочно-белая, как у всех рыжих, худая мальчишеская шея.
– Зяблик, – ласково говорит Лида, вспомнив школьное прозвище Валентина.
Он и впрямь чем-то похож на зяблика, на эту маленькую безобидную птичку.
– Знаешь, он написал мне, что я ему всегда нравилась, – неожиданно признается Лида. – Из армии уже, из Шепетовки…
Я хочу удивиться и пошутить – вечно погруженный в математические изыскания Валька и признания – несовместимы! – но, взглянув на Лиду, молчу. Она задумчиво смотрит на фотографию, щеки ее слабо розовеют, в лице что-то неуловимо сдвинулось, оно дышит сейчас нежностью и, поверьте мне, юностью.
Видели ли вы, как в минуту духовного подъема, радости или сверкнувшего, как молния, внезапного воспоминания молодеет женщина, даже если сама она забыла уже о своей молодости? В ней чудодейственно меняется все – лицо, глаза, взгляд, и, словно отмытое живой водой, сердце гонит звенящую кровь к молодо вспыхнувшим щекам. Удержать бы это короткое и редкое чудо, сохранить его, но оно – только мгновение, после которого человек кажется даже старше, чем он есть.
– Теперь давай о твоих вопросах, – устало или равнодушно – не понять говорит Лида. – В Воронеже я проучилась два года. Потом начались бомбежки, нас распустили. Приехала домой, наших никого…
Фотография Валентина Тетерева стоит на столе, прислоненная к вазочке. Впечатление такое, что он молча присутствует при нашем разговоре, и это некоторое время не дает сосредоточиться.
– Услышала, что девушек набирают учиться на радисток. Поступила с мыслью, что при первой же возможности уйду в медсестры. Главное, чтоб в армию попасть… Привезли нас в Ульяновск, в учебный полк связи. Начали заниматься – получается. На ключе хорошо работала. И не старалась особенно. Наверно, сказалось, что у меня неплохой музыкальный слух. И пальцы – тоже…
Словно убеждаясь, Лида мельком взглядывает на свои тонкие пальцы.
– Выпустили нас, зачислили в маршевую роту. Завтра отправляться, а сегодня на весь день увольнительные в город дали. Выхожу с девчонками, а навстречу наши институтские, из Воронежа. Проездом. Боже мой, представляешь!.. Зацеловали, затормошили. «Глупая, кричат, едем в Новосибирск! Студентов – медиков из армии увольняют!..
Лида оживляется, и хотя последующие, огорчительные, должно быть, слова еще не сказаны, глаза ее, опережая, полны уже сожаления.
– Прибежала к командиру роты – не слушает. «Вы – радистка, военнообязанная. Да еще в маршевой роте. Я в штаб полка, а там никого, ну что ты будешь делать! Все пальцы от досады искусала. Наревелась, как дурочка… А утром – все. Только Ульяновску из самолета помахали. На прощанье…
Захваченная воспоминаниями, Лида на минуту умолкает; ожидая, что сейчас последует самая интересная часть рассказа, вострю уши и тут же, досадуя, разочарованно крякаю.
Дверь стремительно распахивается, в комнату врывается звонкий возбужденный голос:
– Мам!
Мальчонка лет десяти – двенадцати останавливается как вкопанный. Он в серой школьной форме с разлетевшимися в разные стороны концами пионерского галстука; даже первого взгляда достаточно для того, чтобы понять: в нем ничего или почти ничего нет от матери; начиная с жуково-черных волос, упрямого подбородка и кончая черными вопросительно поглядывающими то на меня, то на Лиду глазами.
– Явление второе и последнее, – улыбается Лида. – Евгений Александрович, собственной персоной. Знакомьтесь.
Уразумев, что я гость, а не случайный посетитель, Женя подает мне левую руку, а правую протягивает Лиде. На измазанной чернилами ладошке тускло поблескивает какая-то монетка.
– Вот, выменял! – торжествующе выпаливает он. – Рупия, мама!
– Женька, а руки-то, руки! – Лидия удрученно качает головой и никак не может придать своему лицу строгое выражение.
Разговор наш надолго прерывается. Заполучив свежего зрителя и слушателя, Женя с гордостью показывает мне свою коллекцию монет, популярно просвещая не искушенного в нумизматике человека; потом с кульками и свертками возвращается Вера с отцом.
– Саша, – непринужденно, сразу располагая к себе, знакомится он и, задержав мою руку в своей, озабоченно спрашивает: – Непутевое письмо прислала? Говорил ей: выпиши все вопросы и коротко, по-военному, отвечай – да, нет, в таком-то году! А она что? «Ах, помнишь! Ах, помнишь!» Вот и погнала человека на край света. Лирика!
– Эта-то лирика мне и нужна, – смеюсь я.
– Да ну? – Саша удивленно крутит черноволосой головой. – А я думал по-нашему надо…
Высокий, с широкой грудью, обтянутой белой тенниской, с тщательно, до синевы, выбритыми скулами и черными горячими глазами, он, кажется, заполняет собой всю явно тесную ему комнату. Крупно расхаживая, он треплет – по пути – чубчик сына, дотрагивается до гладко причесанной головы дочери, под мышки легонько поднимает со стула Лиду.
– Обедать, мать, обедать. Хороша хозяйка – гостя заморила!
– Тебя ждала, с подкреплением, – отшучивается Лида; застилая стол скатертью, она искоса посматривает на меня. «Ну как?» – означает, кажется, этот немой вопрос, и я так же украдкой подмигиваю: хорош мужик, ничего не скажешь!..
– Вот этот самый командир роты и не отпустил меня в Ульяновске, – кивает Лида на мужа. – Варвар!
– Еще чего? – подтрунивает он. – Захотела бы – ушла.
– Сашка, бессовестный! – ахает Лида. – Ладно, я тебя выдам! Он, оказывается, с первого дня меня присмотрел. И никуда от себя не отпускал. Только в День Победы и сказал – предложение сделал.
– А ты бы раньше хотела? – продолжает подшучивать Саша.
– Куда там! Так бы и разбежалась.
– Помню, как ты на меня поглядывала. – Саша легонько бьет по донышку коньячной бутылки ладонью и ею же подхватывает послушно вылетевшую пробку. – Пожар, а не взгляд!
За обедом смех и шутки не смолкают, при каждом удобном случае я пытаюсь направить разговор на желательную тему.
– Вы, значит, так всю войну вместе и провоевали?
– Вместе. Только закончили по-разному. Я – старшим сержантом, он подполковником. – Лида бросает на мужа иронический взгляд. – Так в тени и продержал.
– Скромность женщину украшает, – невозмутимо подтверждает Саша.
– Самая дурочка во всем БАКе была, – не сдается Лида.
– Это что за БАК? – цепляюсь я.
– Бомбардировочный авиакорпус. Наша рота связи была ему придана.
– Не просто рота, а отдельная, – поправляет Саша. – Это значит самостоятельное воинское подразделение. Со своим хозяйством.
– Не зазнавайся, не зазнавайся, – задирает Лида. – Кто ты теперь? Чиновник министерства связи. Человек в отставке.
– Не чиновник, а инженер. Не в отставке, а в запасе, – Саша усмехнулся. – Разница существенная.
Пока мы обедаем, огромная сизая туча, закрыв солнце, нависает над городом, замечаем ее только тогда, когда дом вздрагивает от тяжелого раската грома. Лида вскакивает, настежь раскрывает дверцу, ведущую на крохотный балкон.
– Люблю грозу! – возбужденно говорит она, жадно вдыхая резкий чистый воздух, ринувшийся в комнату.
Саша становится с ней рядом, незаметно оттесняя, и, оглянувшись, с улыбкой кивает мне:
– Вот еще одно доказательство неуравновешенности.
Грузная сырая туча лежит, кажется, прямо на крышах, за окном, и в комнате стремительно темнеет. Прямой прицельный дождь переходит в ливень, по улице, взбухая сбитым каштановым цветом, несутся потоки воды. Пропала такая красота!
Сквозь дымную под дождем листву мокро сияют первые огни, с хохотом, сложив бесполезные уже зонты, бегут насквозь промокшие, в прилипших к коленям юбчонках девчата. На какое-то время равномерный шум ливня слабеет и, получив в верхах дотацию, нарастает снова.
– Здорово! Ну, здорово! – в каком-то упоении твердит Лида, и мне кажется, что сейчас она далеко-далеко от нас…
Дождь идет минут сорок, если не больше, и когда он сразу, как по команде, утихает, становится ясно, что день давно кончился. В чистом небе сияет звездочка, в мягкой синеве сумерек, как ни в чем не бывало, горят белые свечи каштанов.
– Спать, ребятишки, спать! – Саша подталкивает к ширме позевывавших Веру и Женю, уходит вместе с ними, и почти тут же оттуда доносится их веселая возня и смех.
– Как маленький, – улыбается Лида.
Поглядев на неубранный стол, она машет рукой, выносит на балкон стулья.
– Интересно все-таки, что за книга у тебя получится?
– Не знаю, – честно признаюсь я, разводя руками. – Слушай, Лида, а ты не пробовала сама писать? По правде сказать, я думал, что ты обязательно будешь или писателем, или журналистом. Если, конечно, преодолеть твою привычку скакать в сторону.
– Нет. – Лида отвечает серьезно, не обратив внимания на шутку. – Просто баловалась. Я очень хотела стать врачом. И до сих пор жалею, что не сумела кончить институт. После войны почти десять лет жили за границей. Верушка тяжело болела. Это она сейчас выправляться начала.
Прислушавшись – к тому, утихли ли за ширмой, или к влажному лопотанию листвы на улице, – Лида некоторое время молчит, как-то медленно, словно решая что-то, говорит:
– Знаешь, что я написала бы о себе, если б была писательницей? Вот.
ЖЕНЩИНА С ВОЙНЫ
Прежде всего я написала бы о том, что в наш век женщина видит много лишнего. Такого, от чего даже в древние времена благородные рыцари оберегали ее.
Например – война.
Кому она досталась легко? Но понимает ли хоть один мужчина, чего она стоила женщине? И в частности той, которая была на войне?
В картинах про войну самая страшная развязка – смерть.
Женщины на войне тоже погибали. Героически. Обыденно. По глупой случайности. По-разному.
Но то, что она видела за четыре года, это не менее страшно, чем смерть. Если брать все вместе.
Молоденький лейтенант, защищающий своей грудью от пули фронтовую подругу, – это, конечно, было. Все было.
Про женщин на войне говорили много. Сколько презрения в этом, помнишь – ПЖ – полевая жена? А кто они? Чаще всего – дурочки с косичками. Обрезали косички, надели кирзовые сапоги и пошли в это месиво. Не щадили себя. Воевали. Гибли. И по глупости, по доверчивости, по неистребимому инстинкту любить принимали черное за белое. Расплачивались одним – исковерканной жизнью. Поздними слезами в одинокую подушку. Неверием…
Я не пытаюсь обобщать. Девчат из нашей роты звали монашками.
Есть такое святое девичье качество – стыдливость. Ты можешь представить, как не терпела ее война? Как она жестоко и методично убивала ее? Солдатскими уборными под первым кустом. Прелыми портянками и мужскими кальсонами. Тысячами неудобств…
Мы были рождены стать любимыми и матерями. А начали с того, что столкнулись со смертью. Во всех ее проявлениях. С вывороченными внутренностями и оторванными ногами. С синими языками повешенных и рвами, доверху набитыми трупами… Вот так – от косичек с бантами и прямо до этого. Говорят, бабьи слезы – вода. А они часто – кровь…
Есть памятник Зое. Лизе Чайкиной. Но благодарное человечество забыло поставить памятник Женщине. А памятник простой: высоко-высоко, возвышаясь над полями и горами, стоит Женщина и держит в руках земной шар. Я обязательно написала бы об этом!..
Потом бы я рассказала об одной такой женщине, которая вернулась с войны.
Ей в какой-то степени повезло. Тоскующий по семье майор или капитан не пытались сделать ее своей недолгой любовницей. Ей попался человек, который оберегал ее, не менее глупенькую, кстати, чем все остальные. Короче – она служила в отдельной роте связи.
Может быть, единственное достоинство этой женщины – неистребимая вера в жизнь. Вся изнанка войны не скомкала ее. Теперь она живет в чудесном городе – Киеве, и хотя очень досадует, что у нее тесная квартира, всем остальным она довольна и счастлива. У нее очень хороший муж, сынишка и дочка, в которых она не чает души. Правда, она когда-то мечтала стать врачом и не стала им. Она понимает, что не все желания в жизни исполняются. И она не ханжа: знает, что и домашняя работа – это работа. Может быть, только потруднее других и менее благодарная, чем другие…
Как всякая женщина, она хочет, чтобы дети ее были здоровыми, опрятными, а ее квартира, хотя и снятая втридорога у частника, сверкала чистотой.
Но иногда на женщину «находит».
В такое утро, проснувшись, она поднимается с кровати хмурой, с невидящими глазами, отправляет детей в школу, а мужа на работу и весь день, ни до чего не дотрагиваясь, ходит косматой.
Это значит, что ей опять снился один и тот же сон.
Снился молодой летчик – в сбитом на затылок шлемофоне, с белокурой прядью, упавшей на лоб, с причудливо разлетевшимися бровями, похожими на латинскую букву «V», по обеим сторонам которой – ясные мальчишеские глаза.
Она видела его только на фотографии, напечатанной во фронтовой газете. И только несколько раз слышала его голос. В эфире.
…Небо – это отдельный мир со своей жизнью и своими законами. В войну эфир особенно густо заселен. Коды, шифровки, разряды, гул, открытый текст, и среди всей этой сумятицы – мои позывные. Тире – две точки – точка точка – тире – два тире – точка – три тире. Да – A – M – I. Ночью, спросонья, выбью…
Работала я на «эресбушке». Это мы, девчонки, рацию так называли. РСБ радиостанция самолета-бомбардировщика. В те годы они были смонтированы и на автомашинах, как наземный вариант.
И вот представь: в весенней рощице стоит машина, ее заметно только по блестящей антенне да по ровному шуму двигателя. Кузов дрожит. Я сижу у приборов с бегающими стрелками, работаю ключом. В телефонах, говоря по-житейски, в наушниках, треск разрядов, недалекий грохот бомбовых ударов и тоненькая ниточка морзянки. Своих коллег я узнаю по «почерку». Один передает жестко, другой мягко, вот несется веселое кудрявое «ФИО»; по первым знакам я уже знаю Маша Кравчун, моя подружка.
Честное слово, все это очень интересно, не будь, конечно, за этим войны. Я иногда думаю – как же, наверно, усовершенствовалась связь теперь, если и тогда она была такой четкой и умной! Двадцать лет назад. Достаточно сказать, что наших «эресбушек» нет и в помине. Ну, это так, попутно.
Подходит опердежурный, дает мне какой-то текст и говорит: «Аэродром на Марьинской накрыли, сволочи! Хорошо еще, что поле почти пустое было». В это время в телефонах голос, открытым текстом: «Прошу разрешения на посадку. Срочно!» Необычный голос – молодой, требовательный и встревоженный. Крымов! Забыла сказать, что фамилия его была Крымов. Как и писателя, что «Танкер «Дербент» написал. Герой Советского Союза, звезда нашего корпуса.
Я растерялась. По ошибке он на меня наскочил. На аэродроме своя рация, моя задача – поддерживать связь с командным пунктом. Опердежурный говорит: «Разрешай!» А сам звонить начал. Только я передала – опердежурный кричит, побелел весь: «Запрещай! Поле в воронках, пропадет!» Стучу запрет, а в телефонах как рявкнет: «Какого черта, с ума сошла! Без бензина!..» И снова разрешение дали. У меня лоб мокрый!..
Вечером девчата пришли с аэродрома, смеются: ругается Крымов. «Эта, говорит, психичка чуть не угробила. Передайте: увижу – уши надеру. Если хорошенькая – поцелую».
На своего командира роты я и внимания тогда не обращала. Строгий, молчаливый, на одиннадцать лет старше, почти тридцать – старик. А я девчонка, да с фантазиями. Пусть уж, думаю, Крымов не уши дерет, а поцелует. Ночью легла и давай придумывать всякую чепуху. Вот, мол, мы поженились, кончилась война, мы прилетаем в Кузнецк, цветы, музыка, и под руку меня ведет знаменитый Крымов.
Со мной это и теперь бывает – заскоки. Чаще всего насчет квартиры. Выиграла я вроде по трехпроцентному займу десять тысяч. У меня одна облигация есть. Покупаю дом. С садом и верандой. Веранду я эту вижу во всех подробностях, лучше, чем сам дом. Просторная, заставленная цветами, полна гостей. Откуда-то музыка. Смешно, верно?..
А закончилось совсем не смешно.
Через пять дней, перед самым концом моего дежурства, я его опять услыхала.
Всего четыре слова. С паузами.
«Ранен… Падаю… Страшно… Прощайте…»
Потом шорох и – тишина.
Сорвала телефон, кричу: «Крымов, Крымов!» А в глазах темно, словно по голове стукнули. И эти четыре слова, как искры. Мне их словно каленым железом в мозгу выжгло!..
Опомнилась – рядом опердежурный стоит, без фуражки. В руках мои телефоны держит, а у самого губы прыгают. Немолодой уже, из летчиков. И подает мне телефон. «Надо работать, девочка…»
Ушла я в тот день в лес, легла, в небо смотрю. И чувствую, что со мной что-то происходит. Не знаю, как тебе объяснить – что. Юность моя кончалась.
Не думай – никакой тут, конечно, любви не было. Я ж говорю: ни разу его не видела. На третий день после смерти только фотографию в газете увидела. Другое что-то… Поняла, что такое война, наверно. И жизнь. Поняла, как кровно мы, земляне, связаны друг с другом. И как больно, когда кто-то уходит… Нет, в общем об этом точно не расскажешь… В такие минуты вроде ни о чем не думаешь, а передумаешь много. Наново…
Потом кто-то идет. Подошел, сел рядом. Командир роты – Сашка мой. Тогда он старшим лейтенантом был. И ведь интересно – я даже не удивилась, что он пришел. Хотя ни до этого, ни после этого никаких, кроме служебных, отношений не было. Покурил молча и так же молча ушел. А я присела и смотрю ему вслед. Вот, думаю, может, и этот уйдет. Как Крымов… И почему-то тогда только поняла, что относится он ко мне иначе, чем к другим девчатам. Хотя все они были потихоньку влюблены в него, а я – нет…