Текст книги "Летят наши годы (сборник)"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
– Очевидно, – говорит, – вы его совершенно не знаете. И меня, конечно. Прикажите проверить чемодан. Я требую этого!
Вот ведь гордячка!.. Успокоил, начинаю объяснять ей правила свидания, потом думаю: а, ладно! Семь бед – один ответ.
– Надя, – говорю, – вот что сделаем. Чем вам там при надзирателе и при других говорить с ним, лучше я его сюда вызову. Я буду заниматься своими делами, а вы побеседуйте.
Сейчас, думаю, поблагодарит меня, а она смотрит, удивленно так, и головой качает – медленно-медленно.
– Вы, – говорит, – товарищ майор, не поняли меня. Я когда ехала – узнала все и решила. У вас комната личного свидания есть?
Подчеркивает это «личного», а сама краской заливается.
Э, нет, думаю, голубушка! Вот уж этого я тебе ни за что не разрешу; сам на неприятность наскочить могу. Грубейшее нарушение всех правил, служебный проступок.
– Поймите, – говорю, – Надя. Нельзя этого. И по только по инструкции по существу. Личные свидания разрешаются только женам. До трех суток. А вы пока не жена.
Вспыхнула.
– Если вас, – говорит, – смущает существо, так не беспокойтесь. Я стану его женой. По существу.
Тут уж я опешил – от такой прямоты. Ты понимаешь, на что она шла ради своей любви?.. Начинаю ей объяснять правила, инструкции и чувствую – лепет какой-то! Понимаю, что сейчас она выше меня, правей меня! А по инерции бормочу.
Смотрит на меня – так лучше бы я тогда сквозь землю от стыда провалился, чем в глаза ей глядеть. Стыд, боль, слезы, мольба, презрение все в них!
– Дайте паспорт! – говорю. – Пусть по-вашему будет.
Засияла вся!
– Можно, – спрашивает, – мне на полчаса убежать?
Далеко тут у вас базар? Мне цветов нужно купить. Петя очень цветы любит!..
Последние слова своего рассказа Костя произносит заметно волнуясь. И, конечно же, не потому, что нарушил свой служебный долг. Да и нарушил ли? Не точнее ли сказать: до конца выполнил его, как велело сердце?
Костя поднимается с дивана, молча шагает по кабинету и останавливается.
– Конечно, как каждая девушка, она мечтала войти в семейную жизнь в белом подвенечном платье. Но войти вот так!.. Через колючую проволоку, в сопровождении надзирателя. Лечь на железную арестантскую койку… Нет, не каждая отважится! Вдуматься, – это такой же подвиг! Знаешь, уезжала она через трое суток, пришла попрощаться и говорит:
– Я вам вернула человека, а себе – мужа.
Костя подходит к окну, смотрит куда-то и чуть смущенно признается:
– Иногда настроение дрянное – вспомню, и опять все здорово. Есть же на свете такие люди!
* * *
Набережная хороша и днем. Величественная, с четкими аллеями молодых деревьев, с яркими клумбами и голубоватым блеском Волги за парапетом, она словно могучими ладонями придерживает огромный город. Сейчас же, в синей вечерней темени, расцвеченной серебристыми светильниками, с приглушенной музыкой из невидимых репродукторов, с тихим женским смехом и шелестом легких одежд, – она таинственна и прекрасна.
Мы стоим с Костей, облокотившись на парапет, слушаем, как мягкими шлепками бьет Волга в черный ноздреватый камень.
Посредине, рассиявшись огнями, разворачивается к речному вокзалу трехпалубный белый, как лебедь, теплоход.
– Красотища какая, – негромко говорит Костя.
– А я, признаться, думал, что ты на своей работе перестал такие вещи замечать, – полушутя-полусерьезно говорю я.
– После этого красоту острее и чувствуешь, – отвечает Костя и, помолчав, убежденно заканчивает: – Черствых, сухих я бы вообще гнал. У нас они – вреднее, чем где-либо. Или сюда вот почаще водил бы – на семинары. Милое дело!
– А ты лирик, оказывается.
– А ты считал – чурбан? Да?
Костя смеется, тычет меня в бок, я немедленно отвечаю ему тем же.
У мужчин почему-то это лучший способ выразить свои чувства.
5.
Совсем забыл упомянуть, что Костя Русаков рассказал, как он встретил на перроне Курского вокзала в Москве Марусю Климову. Точнее, они не встретились, а столкнулись: Костя, стоявший у вот-вот готового отправиться Кисловодском поезда, и Маруся, все такая же маленькая, быстрая и загорелая, только что выскочившая из синего экспресса, прибывшего с юга.
О чем можно поговорить за пять минут, если люди не виделись двадцать лет? Хорошо еще, что между восклицаниями они успели обменяться адресами. Маруся работала секретарем райкома партии в Казахстане.
Вернувшись домой, я написал ей большое письмо и снова – который раз за эти месяцы! – положил перед собой фотографию нашего выпуска.
Маруся сидит, опершись на руку, гибкая, тоненькая. У нее коротко остриженные волосы, гладко причесанные, и только на лбу, непослушный и легкий, курчавится завиток. Он заметен даже и здесь, на фотографии, этот завиток, доставлявший ей столько хлопот и огорчений. Я так и звал ее – Завиток; имя это в какой-то степени передавало ее непоседливость, энергию.
…В тот год весна выдалась ранняя и дружная, со второй половины апреля установилась теплая, почти летняя погода. Быстро подсыхала за долгие солнечные дни сырая земля, и только перед самым рассветом, на несколько часов, она снова становилась стылой и жесткой.
В эту весну я впервые по-настоящему влюбился – в Марусю.
Никаких попыток объясниться я не делал, да это и не требовалось. И без того было тревожно и радостно войти утром в класс и, немного покраснев, поздороваться, вроде со всеми и все-таки отдельно – с ней; или во время урока незаметно скосить глаза и увидеть, как внимательно слушает она педагога, машинально накручивая на указательный палец свой завиток; или лучше всего догнать ее во время игры в лапту и с силой стиснуть тонкое, смуглое и непокорное запястье. Красивая эта игра, и можно только пожалеть, что нынче ее совершенно забыли. В синее вешнее небо высоко, словно черная звездочка, взлетает мяч, и ты, сорвавшись с места, летишь вперед!
Однажды, сразу после лапты, мы отправились на школьное комсомольское собрание. Оно затянулось – собрания у нас проходили горячо, бурно, – и я впервые пошел проводить Марусю домой. Можете сами представить: конец апреля, крупные звезды в теплом небе, приглушенный вальс, доносящийся из городского сада, а справа – она. И, конечно же, полнейшее по крайней мере внешне – непонимание того, чем вы переполнены…
– Вот и дошли, – сказала Маруся, остановившись возле палисадника.
– Постоим еще! – взмолился я.
Маруся промолчала и вдруг, обхватив руками мою шею, повисла, прижавшись маленьким крепким телом, коротко и сильно поцеловала. У меня перехватило дыхание; на мгновение ослепнув и оглохнув, я попытался обнять ее, но она, легко выскользнув из моих одеревеневших растопыренных рук, уже постукивала каблучками по ступенькам крыльца…
В общем, представляя себя взрослым человеком, я мысленно видел рядом и Марусю Климову. И если все остальные детали моей будущей, взрослой, жизни представлялись смутно, каждый раз по-новому, то образ Завитка возникал всегда с завидным постоянством и четкостью.
Увы, надежды мои развеялись раньше, чем можно было ожидать.
Шел школьный вечер, посвященный окончанию учебного года. Играла радиола, мы танцевали, пели, вместе с нами танцевали и пели наши старые педагоги, кажется, забывшие о своих годах.
На рассвете электричество выключили, и я, как сейчас, вижу наш большой школьный зал, залитый бледно-голубым светом только что рождавшегося майского утра.
Радиола заиграла «Последний вальс», – помните, двенадцать ударов, тотчас, покачиваясь, вступает светлая и грустная мелодия?
Я подошел к Марусе, шепнул:
– Пойдем, я провожу тебя.
Маруся виновато посмотрела на меня, завиток ее качнулся.
– Извини меня… Не могу.
Не помня себя от обиды и стыда, я выбежал из школы и долго ходил по сонному городу, мотая головой и гневно бормоча. Изменница! Конечно, она ушла с Юркой Васиным, неспроста он сегодня два раза подряд танцевал с ней!.. Откуда мне тогда было знать, что проклинаемый мной приятель сам в ту пору мучился тайной любовью к Зойке Гуровой, а моим счастливым соперником был кто-то иной, третий!
…Маруся довольно быстро откликнулась на мое письмо. Сейчас на столе у меня лежат три конверта с видами Большого театра, зеленой нарядной Алма-Аты и устремленной в звездное небо ракеты. На каждом из них, под чертой, некрупным, каким-то очень женским почерком написан обратный адрес и незнакомая фамилия, к которой я никак не могу привыкнуть, – Верещагина.
ТРИ ПИСЬМА М. ВЕРЕЩАГИНОЙ
1-е.
«…Ой, знал бы ты, как обрадовалась я твоему письму! И получила его совсем случайно. Еще минуту – и не получила бы. Представляешь: захожу в общий отдел, Шурочка-секретарша на конверте пишет: «Адресата нет». По ошибке, говорит, заслали. Взглянула – «М. Климовой, лично». «Лично» в скобках и два раза подчеркнуто. Отвернулась и опять смотрю. Доходит до меня: М. Климова – это ведь я раньше была! Взглянула на обратный адрес – ты! И почерк твой. Схватила письмо и – на бюро. Веду бюро, слушаю, а сама нет-нет да и выдвину ящик, на письмо посмотрю. Руки прямо от нетерпения зудят! Один наш председатель колхоза и не знает, что спасибо он тебе должен сказать. За канитель с уборкой ему надо было строгача записать, а отделался выговором без занесения. Что значит, у секретаря райкома настроение праздничное!
Это я во всем виновата: забыла тогда, в суматохе на Курском, сказать Косте, что фамилия у меня другая, по мужу. Запомни: Верещагина. Запомнить легко – по художнику, знаменитая фамилия. Видишь, как несправедливо получается? Другому всю жизнь нужно, чтоб его фамилия известной стала. А я выскочила замуж, и, пожалуйста, фамилия в кармане. Задаром. Супруг мой, между прочим, из-за этой фамилии однажды покой потерял, тщеславие взыграло. Художника звали Василием Васильевичем, а у мужа дед Василием был, вроде и по годам совпадало. Занялся изысканиями, письма на родину писал. Зря оказалось, не сошлось у него что-то в генеалогическом его древе. Но Верещагины мы – это точно, так что запомни и не путай, за Шурочкой-секретаршей каждый раз не углядишь, девушка на выданье!..
Все это, конечно, я шучу, вообразила, что мы с тобой встретились, вот и разболталась. Прибежала с твоим письмом домой, показала своему Капитонычу. «Ишь, говорит, светишься, как новый гривенник! Учти, говорит, на меня студентки в нашем педтехникуме тоже поглядывают». Насмешил! На тебя, спрашиваю, поглядывают? «Поглядывают, – говорит. – А почему не поглядывать?» Да ты ж у меня лысик, говорю! Если в шапке или в шляпе орел, а снял – и пропала твоя красота!.. Видишь, как получается: от тебя, лысого, ушла, да на другого лысого налетела. От судьбы, видно, не уйдешь. Хотя тебя-то как раз лысым и не представляю. Пришли в следующий раз, пожалуйста, карточку, ладно?
Теперь о деле. Предложение насчет съезда десятого «А» – это здорово, голосую обеими руками! Приедем, видимо, всей семьей – с мужем и с Ленькой, это сынище наш, семнадцать скоро. Время нас очень устраивает. Капитоныч закончит экзаменационную страду в техникуме, у Леньки – каникулы, я уже отсеюсь. Так что, думаю, отпуск мне дадут без особых хлопот. Если, конечно, ничего не случится особенного. Что, например? Да мало ли чего. Время сейчас неудержимое, каждый день что-нибудь новое. В такое время легче планировать дела страны, чем свои собственные. Работает у нас, к примеру, поисковая партия, была я у них вчера в степи. Вот и представь себе: найдут эти дотошные люди под нашими каштановыми землями какое-нибудь богатство, и тогда прости-прощай отпуск и все планы! Начнутся разработки, неизбежные неурядицы, все радости и шишки главным образом – на мою головушку. Так что не стану загадывать. Если уж трудно будет с отпуском в обком поеду, отпрошусь. И мы ведь не ради пустой забавы собираемся повздыхать, что постарели, да по рюмке выпить. Хочется поглядеть друг на друга, что мы за люди стали, подумать, как дальше жить будем. Не так разве?
Не думай, пожалуйста, что если я за эти годы не заглянула в Кузнецк, то, значит, и позабыла все. Капитоныч мой не случайно же говорит, что я ушиблена своим десятым классом. Иногда взгрустнется, достану нашу фотографию и начинаю разглядывать, обоим своим мужикам рассказывать. Обычно, когда нездоровится, когда поневоле дома сидеть приходится. Спасибо тебе большое за адреса всех наших – непременно напишу. Прямо на днях.
Ну вот, на первый раз, по-моему, хватит. Второй час ночи, с утра в дальний колхоз ехать. Это ведь вам, писателям, благодать: когда хочешь, тогда и встанешь, в любой день выходной можно сделать. А тут не заспишь.
Крепко жму твою руку. Э, да что там! – Капитоныч спит, не видит – целую тебя! Второй раз в жизни – и это помню.
М. Верещагина».
2-е.
«…Протестую! Протестую самым энергичным образом и, если мой протест не будет принят во внимание, прошу записать, что я осталась при особом мнении. Собираешься объехать всех лично, а меня обходишь! Почему? Почему я должна работать на твою книгу письмами, да еще подробными? Квалифицирую это как тунеядство! Нет, правда, приезжай, чего тебе стоит? У вас там всякие творческие командировки дают, и писать, говорят, после этого совершенно не обязательно. Знаешь, когда лучше всего к нам приезжать? Весной. Сейчас пошли дожди, степь мокрая, пустая. Я люблю ее и такую поработавшую, усталую, немного грустную, что ли, а тебе, без привычки, покажется скучно, неуютно. Весной зато всем нравится. Я кузнечанка, люблю свои места – это родина, но вот честное слово тебе, – такого высокого неба, как тут весной, таких крупных и низких звезд рукой, кажется, сгрести их можно – нигде нет! А степь весной какая! Море цветов – недолгих, зато и щедрых, буйных. Приезжай, право, а потом отправимся вместе на наш съезд.
Должна тебе заметить, что второе письмо очень уж деловитое. Прямо какая-то инструкция. Напиши это, расскажи об этом, про то – подробнее и т. д. В первом письме ты был просто старым добрым товарищем, а в этом только писателем. Неделикатным и загребущим в довершение: все тебе надо знать! Одна эта приписка чего стоит: «Пиши так, словно ты на исповеди, а я – поп». Как бы не так, держи карман шире! В своем писательском зуде ты даже забыл, что я, хотя и сорокалетняя, но еще женщина. И что эта женщина когда-то относилась к тебе лучше, чем ко многим. Подумаешь, ушла с вечера с другим, а ты бы не пускал, мужик тоже! Я потом раскусила тебя – у самого рыльце в пушку, забыл, за кем вскоре ухаживать начал? И после этого смеешь еще требовать какой-то сверхоткровенности. Смирный мой Капитоныч, и то потихоньку ревновать начал. Пришла сегодня в обед, подает письмо и говорит: «Опять твой десятый «А» пишет, и кстати, все тем же почерком…»
Друг ты мой давний, шучу это я, конечно! Какие уж в нашем возрасте душевные тайны! Парни и девушки у нас у самих уже выросли, и Капитоныч, подозреваю, подревновал скорее для того, чтобы приятное мне доставить. Ухмыляется да подмигивает. Так что не подумай всерьез, что есть у меня какие-то тайны, а в твоих письмах – вопросы, отвечая на которые, слукавлю. Постараюсь помочь тебе всем, чем могу.
Ты просишь рассказать, где и как я живу. Вот слушай.
Представь себе небольшой поселок в ста пятидесяти километрах от железной дороги. Во все стороны – степь да небо. Посредине поселка несколько каменных в один и два этажа домов – магазины, школа, районный Дом культуры, райком, райисполком и всякие остальные «раи» – начиная с загса и кончая собесом. От этого каменного гнезда – центра во все четыре стороны расходятся белые саманные мазанки, отличающиеся от украинских хат только тем, что у них – плоские крыши. Весной и летом наш степной град насквозь продувается горячими ветрами, зимой – холодными. В снежные метельные зимы в иные дни ни от нас не выехать, ни к нам приехать. Пока еще откопаемся!..
В самом главном «рае», в кабинете на втором этаже, за солидным столом сидит женщина, мягко говоря – ниже среднего роста, с выцветшим хохолком на лбу и загорелая, как казашка. Тайком от всех женщина пытается молодиться незаметно припудривается по утрам перед зеркалом, разглаживает у глаз мелкие морщинки, но морщинки не слушаются, собираются снова, и это удручает женщину. Правда, на переживания подобного рода времени у нее остается немного.
Впритык к огромному руководящему столу в кабинете поставлен длинный узкий стол, покрытый зеленым сукном с четырьмя красными пластмассовыми пепельницами и двумя графинами с водой. Женщина не терпит табачного дыма, но, хотя она сидит за руководящим столом четвертый год, никак не осмелится объявить об этом. Вот почему от женщины всегда пахнет табаком – сильно и чуть-чуть – духами…
За столом, покрытым зеленым сукном, почти всегда сидят люди. Иногда очень большие, плечистые, и женщина, деловито разговаривающая с ними, не перестает про себя удивляться тому, что они, такие большие, слушаются ее, такую маленькую.
Оставаясь в редкие свободные минуты наедине с собой, руководящая женщина превращается иногда в обычную русскую бабу и тайком от всего райактива хлюпает распухшим носом. Причины для этого бывают: работа у нее беспокойная, всю ее никогда не переделаешь, и далеко не все удается. Кроме того, когда в работе у нее не ладится, женщину вызывают в город – в такой же руководящий кабинет, только повнушительнее обставленный – и дают «прикурить». Иногда даже забывая, что она – женщина.
Что еще?
Да, женщина эта много и часто ездит по степи.
Когда ей надоедает сидеть в кабинете, она спускается по лестнице, садится в потрепанный «газик» и едет по колхозам. Шофер у нее – чудесная девятнадцатилетняя девушка-казашка с русским именем Рая, первая казашка-шофер но всему району. Когда они выезжают в степь, обе начинают петь русские и казахские песни, хохочут, как две подружки. Зато к правлению колхоза или к полевому стану подъезжают они важные и строгие, и, если говорить по совести, то на девушку-шофера поглядывают с большим интересом, чем на ее начальницу…
Район большой, просторный, земельные угодья некоторых колхозов превышают пятьдесят тысяч гектаров, и ездить им приходится долго. Под вечер, когда Рая выматывается, секретарь райкома меняется с ней местами, выжимает полный газ и несется так, что в ушах свистит! Дороги здесь прямые, ровные, асфальтированы они еще самим господом богом – по-русски, или аллахом – по-казахски, и секретарь «дает»! Рая вместо того, чтобы отдохнуть, нервно накручивает на руку свою смоляную косу и, кажется, ждет, что вот-вот «газик» перевернется и закувыркается по серебряному ковылю. И тогда Рая не увидит своего Абдуали, который работает инструктором райкома комсомола. Секретарь все это знает и обычно благополучно доставляет своего шофера прямо к дому. На следующий день хмурая Рая приносит накладные на бензин – опять перерасход; секретарь подмахивает их и беспечно машет рукой. Ничего, сбалансируем! Перерасход у первого – недорасход у второго: того из кресла подъемным краном тянуть нужно…
Все это в летнюю пору.
А зимой, когда дороги переметены и сугробы иной раз закрывают окна, к подъезду райкома подают санки с парой гнедых. В валенках, замотанная в пуховый платок, маленькая женщина надевает необъятный бараний тулуп и, путаясь в рукавах, машет грустной Рае.
Как ни резвы кони, а долга зимняя дорога. И должна сказать, что женщина эта отправляется в путь не потому, что ей нравится ездить. Нет, ей по-обывательски хотелось бы лишний часок понежиться под теплым одеялом, попить, не торопясь, чайку. А надо. Зимой в колхозах идут отчетно-выборные собрания, зимой имеют обыкновение дохнуть только что народившиеся ягнята и бесследно исчезать совершенно здоровые упитанные овцы – в медных котлах, в которых варят бесбармак… Всякое бывает. Есть у нас и слабые колхозы, есть десятки мелких и крупных трудностей, есть безответственные руководители и есть такие, кто, по моему глубокому убеждению, получил партбилет по досадной случайности. Все это есть. Но есть и задача, поставленная перед нашим районом, – превратить его в подлинную фабрику мяса и шерсти.
Иногда маленькая, смертельно уставшая женщина остается ночевать в ауле или на отгоне. Сидит, по местному обычаю, поджав ноги, моргает опухшими с мороза веками, пьет из пиалы чай и до поздней ночи разговаривает с людьми. С русскими – по-русски, с казахами – по-казахски.
Но у этой женщины тоже есть свой дом. И нередко, не слушая добрых советов, она отправляется в обратный путь, не дожидаясь утра. Часам к двенадцати ночи, постукивая задубевшими на холоду валенками, она входит в жарко натопленную комнату и с порога жалобно просит: «Капитоныч, – греться!» Как бы ни было поздно, младший вносит пофыркивающий самовар, старший помогает сдернуть заиндевело дымящийся тулуп, наливает полстакана водки. Позванивая зубами, маленькая женщина «хлопает», как извозчик, сто граммов «столичной», постепенно отогревается и блаженно жмурится. Успокоившись к этому времени, старший начинает подтрунивать: «Вот, Ленька, пьяницей у нас мать становится». Насчет пьяницы он, конечно, нахально врет. Обычно я не переношу даже запаха водки, зато сам Капитоныч после бани потребляет регулярно…
Предвижу твой вопрос: не скучно ли, не надоело ли все это? Нет. Честное слово – нет! И не только потому, что живем мы здесь, как все люди, смотрим картины, слушаем радио, читаем и, пожалуй, даже больше, чем в больших городах. К этому могу добавить, что я бываю в области, в Алма-Ате, в этом году отдыхала в Сочи. Все это не главное, внешнее, что ли. Интересно здесь по другой причине: Казахстан – край огромных и все еще недостаточно использованных возможностей, Вот и радостно, как бы иногда ни было трудно, работать тут, видеть плоды своего труда. Пусть и очень скромные, часто – малоприметные по отдельности. В первом письме я писала, что отпуск может сорваться, если геологи что-то найдут у нас. Так вот, откровенно: хочу, очень хочу, чтобы они нашли то, что ищут, и бог с ним тогда, с отпуском! Представляешь, как это много значило бы для нашего сельскохозяйственного района! Новые предприятия, новые люди, клубы, магазины, жилищное строительство, – всего сейчас и не учтешь!.. Нет, партийная работа, если у человека есть призвание к ней, никогда не может надоесть.
Вот я и добралась наконец до твоего главного вопроса.
По выработанной привычке читать казенные бумаги с красным карандашом, чтобы в словесах суть выяснить, я разметила и твое письмо. В том месте, где ты расспрашиваешь о моей работе, стоит огромный вопросительный знак. Признаюсь – задел ты меня за живое, раззадорил, и я тебе сейчас отпою!
Прежде всего ты пишешь, что плохо представляешь партийную работу. А тебе, как писателю, нужно бы ее хорошо знать, это – такое же человековедение. И дело тут вовсе не в том, что ты беспартийный. Беспартийных писателей вообще не бывает, это ты, конечно, знаешь лучше меня. Даже такой писатель, как Ремарк, с его любовью к единицам, – и тот далеко не беспартиен. Да, попутно, если уж на память Ремарк пришел: поучиться у него, как писать душу человека, со всеми ее тонкостями, следовало бы и вам многим – мастерам социалистического реализма! Что, получил?
Вот тебе мои некоторые мысли о партийной работе.
Быть коммунистом, партийным руководителем тем паче – значит делать добро людям. В самом широком смысле. Это значит, что все тебя касается, что ты за все отвечаешь и не должен, не имеешь права пройти мимо человека. Как я это понимаю? А вот как. Решая любые вопросы, любые дела, нельзя забывать, что ты решаешь их с людьми, с каждым человеком в отдельности. И тут важно все. Даже то, как настроен человек, мрачен он или улыбается. Вот тебе малюсенький пример.
Смотрю я как-то – помалкивает моя Рая, скучная. Раз ее спросила – молчит, второй раз – то же самое. Э, вижу, что-то неладно. И что же ты думаешь? Оказалось, что ее двоюродную сестренку, шестнадцати лет, хотели выдать замуж. Да еще за человека, который в три раза старше ее и в довершение – член партии. Все, оказывается, уже сговорено, слажено, калым уплачен, и свадьба вот-вот. А девчушка эта в девятом классе учится, ревет, сказать боится. Поломали мы, конечно, всю эту историю. Жених и партбилет выложил. Видишь, что иногда за хмурым лицом или за улыбкой скрывается.
И еще об улыбке.
Партийный работник я довольно молодой, а по натуре веселая, общительная. Одним словом, какой была, такой осталась. Приехал к нам как-то первый из области, поездил со мной по районам, хмурится. Перед отъездом и говорит: «Несерьезная ты, Верещагина, секретарь. Все шуточки, все улыбочки. Надо, чтоб человек дверь открыл и еще с порога чувствовал: в райком пришел!..» Ну, думаю, не понимаю я чего-то. А после двадцатого съезда многое поняла. И что этот дубовый стиль – вредный, никому не нужный, тоже поняла. Ведь раньше как было: первый приедет – на цыпочках ходят, в рот ему глядят. Бог, гроза! – захочет – казнит, захочет помилует.
Пишу я тебе обо всем этом довольно сумбурно, но надеюсь, что поймешь меня. Не партийная работа скучна, а есть скучные люди на партийной работе. И чем быстрее мы от них избавимся, тем лучше пойдут наши дела.
Сумбурно пишу сейчас еще и потому, что просто устала. Вот ведь сколько написала – целая стопка. Хватит на сегодня, даже перечитать сил нет. Так что – не взыщи.
В окно барабанит дождь, Капитоныч-старший сидит напротив – работает. И спрашивает: «Не пора на отдых? Целый отчетный доклад написала». Правда, что отчетный доклад.
Ну, будь здоров, крепко жму твою руку.
М. Верещагина».
3-е.
«…Все-таки за то, что заставляешь всех нас отыскаться, ты – молодец. Днями только отправила письмо Юрию, Шуре Храмковой, а сегодня узнала о Валентине Кочине. Сегодня же напишу ему. Кстати, насчет писем.
Капитоныч подшучивает: «Ты, мать, в Союз писателей подавай. Вот сколько бумаги переводить стала».
Твое письмо напомнило мне одну не очень давнюю историю. Расскажу ее потому, что в какой-то степени она подкрепляет мои мысли о партийной работе. Те самые мысли, которыми я не очень связно поделилась в прошлом письме.
Инструктором в райком я пришла из школы, я ведь кончила педагогический. Опыта партийной работы у меня не было никакого, все в новинку. И вот представь себе мое первое впечатление: проходит день, неделя, месяц, а мне кажется, что я ничего не делаю. Совершенно ничего. Видимость какой-то работы есть, вернее – видимость занятости. Хожу, езжу, какие-то бумажки пишу. А дела за этим не вижу. В школе все было по-другому, все понятнее. Рассказала вчера об Октябрьской революции – сегодня мне тридцать маленьких человечков о ней рассказать могут. Польза. А тут получается – нет ничего. Стараюсь, бегаю, вникаю, – ну, словно в пустую бочку все!
Никогда я себя так плохо, так неуверенно не чувствовала. И шло это до тех пор, пока на собственном опыте не убедилась, что дел-то полно, что они – всюду, что партийным работником нужно быть везде и всегда, а не только с девяти утра до пяти вечера.
Вот как все получилось.
Послали меня на участок отгонного животноводства, весной. А жила я тогда в еще более отдаленном районе, по тем временам совсем глухомань. Приехала, огляделась. Степь, посреди степи юрта, по дороге пыль вьется – ушла моя машина. Подошла к юрте, слышу, поет кто-то. Голос молодой, вроде девочка поет, и такой чистый, словно родничок. И что бы ты думал поет?
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья верного с тобой…
Ария Татьяны! На казахском языке, посреди степи, у черта на куличках!
Заглянула в юрту – правильно, девочка. Сидит на корточках, поет и малыша баюкает. Пушкиным.
Присела я возле юрты, жду. Выходит через несколько минут. Подросток еще совсем и красивая – удивительно. Стройная, гибкая, щеки смуглые, и под смуглостью – румянец, как огонь. И глаза, как угли. В косах монетки звякают.
Поздоровались, спрашиваю – где отец? Он у нас отгоном заведовал. «К гуртам, говорит, поехал. Скоро будет». А мать где? «Кобылу пошла доить, вон туда», – и рукой в степь машет. Отвечает толково, не теряется, тут, конечно, и то значило, что говорила я с ней по-казахски.
Кого ты, спрашиваю, баюкала? Сестренку? Улыбнулась. «Нет, – говорит, братишку. Кайрата». А что же ты пела? Тут только она и смутилась, вспыхнула. «Письмо Татьяны». И сразу на другой разговор переходит: не хочу ли, спрашивает, есть, пить, может, кумыса хочу? Нет, говорю, ничего не надо. Пойдем цветы рвать? Засмеялась, головой кивает. Как тебя звать, спрашиваю.
«Жамал».
Отошли мы от юрты на пять шагов и – по колено в цветах. Тюльпаны, как огоньки, незабудки – удивительна степь в мае, я уже тебе писала. Легла прямо в цветы, даже голова от них кружится! Жамал рядом присела. Незабудку покусывает да в степь смотрит.
Жамал, говорю, спой что-нибудь. Просто так попросила, без всякой цели. Опять раскраснелась и молчит. Я не настаиваю, лежу, глаза закрыла, про Леньку своего думаю – маленьким он еще тогда был, одного дома оставила. И вижу, сквозь ресницы, Жамал на меня раз посмотрела, другой, отвернулась и запела. Потихоньку сначала, про себя, потом разошлась, глядит в степь и поет.
Поразил меня ее голос! Такой светлый, прозрачный, так и кажется, что это ветерком в знойный день тянет. И что еще поразило – подросток, говорю, а с таким чувством поет. Попросила еще арию Татьяны спеть – зарделась от удовольствия. «Больше всех песен, говорит, люблю». Слушаю и опять удивляюсь: кажется, вот, на глазах у тебя, подросток превращается в девушку, как бутончик распускается. Вижу – нет, это не просто любовь к песне. Это талант.
Откуда, спрашиваю, арию знаешь? Рассказала. Когда ей было лет шесть-семь, в гости к ним приехал дальний родственник, акын Онгарбек. Это довольно известный в республике акын был. Вот от него-то маленькая Жамал и услышала эту арию. Слова ее, кстати, перевел Абай, ария еще до революции стала в Казахстане народной песней. Конечно, Онегин в этой песне был джигитом, а Татьяна – кизымке, девушкой. Это само по себе уже удивительная история, верно?.. Услышала и запомнила, чем-то она запала ей в сердце. Онгарбек уехал, а Жамал начала петь ее. По памяти, не особенно вникая, о чем в этой арии рассказывается.
В ту весну, когда мы с ней познакомились, ей шел четырнадцатый год. Лежу я в цветах, слушаю ее и начинаю смутно чувствовать, что я что-то должна сделать. Что сделать, еще не знаю, но обязана. Жамал, говорю, любишь ты петь? «Очень». Одним словом ответила. А учиться петь хочешь? Быстро так посмотрела на меня и опять запела. И тут же умолкла. «Вон, говорит, ата едет». Отец, значит.
Вернулась я домой и – прямиком к секретарю. Гали Орманович, говорю, так и так, посылать учиться девочку надо. Певица будет. «Ой, говорит, инструктор, инструктор! Я тебя зачем посылал? Агитмассовую работу на отгоне налаживать или певиц искать?» Видит, что я расстроилась, засмеялся. «Спасибо, говорит, что любишь наш народ. Только учти – у нас все поют. Знаешь, как про нас говорят? Сидит старик, аксакал, белая борода, смотрит – верблюд едет, он поет: «Идет верблюд». Дождик идет – про дождь поет. А девочке, говорит, что не петь, делать нечего, она и поет. У нас, говорит, сколько людей есть – всех учиться петь посылать можно! А мясо кто давать будет, а хлеб? Я было спорить с ним, – рассердился. «Иди, инструктор, пиши докладную про агитмассовую работу, – и на бюро вопрос ставим…»