Текст книги "Летят наши годы (сборник)"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
– Ты завтракал? – спрашивает Костя.
– Так точно.
– Болен?
– Никак нет.
– А почему чуть говоришь?
Дневальный поднимает голову, я, наконец, вижу на секунду его глаза и чувствую, как у меня по коже ползут мурашки, – такая в них огромная тоска и боль! Убежден, что здесь какая-то жестокая судебная ошибка, готов дать руку на отсечение, что у человека чудесная тонкая душа!
– Слушай, – волнуясь, говорю я Косте, едва мы выходим. – Может, я лезу не в свое дело, но скажи, пожалуйста, почему ты с ним так бестактно? Грубо? Что это за человек?
– Бандит, – просто отвечает Костя и безжалостно добавляет: – Вторая судимость.
От неожиданности останавливаюсь, ошарашенно моргаю, Ну и ну – вот тебе и тонкая душа! А я-то по наивности считал, что умею разбираться в людях. Ловлю себя на том, что начинаю смотреть на Костю иными глазами. Тут и людям верить перестанешь, и очерствеешь поневоле.
– Вот так, брат, – словно услышав мои мысли, говорит Костя. – Идем теперь ко мне. Поскучай, раз сам вызвался.
Поднимаемся на второй этаж административного корпуса, идем длинным коридором с чередующимися на дверях табличками: отдел кадров, главный инженер, плановый отдел… Все это очень смахивает на заводоуправление.
Костин кабинет большой, светлый, впечатление портят только внушительные решетки на окнах, их не смягчают даже веселенькие пестрые шторки.
Едва Костя усаживается, как один из двух телефонов на его столе начинает настойчиво трещать – междугородная.
– Ташкент, Ташкент! – так и не успев зажечь сигарету, начинает кричать Костя. – Министерство торговли!.. Да, да, начальник колонии. Мы можем поставить вам аммиачные компрессоры для холодильников. Штук триста, четыреста. Нужны?
Костя веселеет, ловко прикуривает от протянутой спички.
– Хорошо… Очень хорошо!.. От вас нужен кокс и чугун чушковый. Да, да… Давайте телеграмму. Адрес – записывайте…
Переговоры проходят и заканчиваются в обстановке взаимопонимания; я надеюсь, что после этого мы наконец поговорим, но не тут-то было. Костя поднимает трубку внутреннего телефона, вызывает к себе главного инженера и начальника производства. Начинается маленькое совещание, для каких-то консультаций приглашается еще юрист. Впечатление, что присутствую на планерке у директора завода.
Некоторое время прислушиваюсь и, убедившись, что в общей сложности понимаю немногое, пытаюсь мысленно разобраться в своих впечатлениях. Их множество, они разные, пестрые, конечно же, пока очень поверхностные, и я принимаю соломоново решение – ничего пока не решать.
Надо отдать начальнику колонии должное: совещание он проводит быстро, энергично; через пятнадцать минут, глубоко удовлетворенные исходом переговоров с Ташкентом, люди расходятся. Однако с глазу на глаз остаться с Костей не удается: едва закрывается дверь за главным инженером, как в кабинет входит высокий лысый человек в штатском костюме и с картонной папкой под мышкой.
– Жду, Федор Федорович, жду, – говорит ему вместо приветствия Костя и, ободряюще кивнув мне, погружается вместе с главбухом в какие-то расчеты.
Телефоны звонят почти беспрерывно – то один, то другой, то оба вместе. Отвечая одному и слушая другого, Костя ни на минуту не отрывает глаз от каких-то ведомостей, – главбуха, кажется, такая обстановка не смущает.
Потом является молоденький черноглазый капитан, начальник охраны колонии.
– У моих солдат завтра собрание. Хочу просить, Константин Иванович, присутствовать.
– Во сколько?
– Двадцать ноль-ноль.
Костя делает пометку в календаре, коротко кивает:
– Буду.
– Товарищ майор! – не входит, а врывается одутловатый высоченный дядя в длинной светлой шинели без знаков различия. – Второе не получилось!
– Почему?
– Вермишель, оказалось, смешана с макаронами. Получилась клейковина какая-то.
– А вы не знаете, что надо делать? – Впервые за все утро в голосе Кости звучит раздражение. – Составьте акт, делайте вторую закладку. Второе к обеду должно быть.
– Слушаюсь!..
Кабинет наконец пустеет, но в дверь снова стучат, на этот раз неуверенно, деликатно.
– Да, да, – громко говорит Костя. – Войдите.
Невысокий щуплый человек с рыжеватыми, остриженными под машинку волосами вытягивается, его глуховатый голос звучит просительно:
– Гражданин начальник, разрешите обратиться…
У него по-женски покатые плечи, узкий лоб с неопрятно наползающими на него белесыми, начавшими отрастать, косичками, грубый, почти квадратный подбородок. Когда-то я читал о Ламброзо, и хотя во всех словарях и энциклопедиях о его теории говорилось с непременным добавлением «реакционная», сейчас она кажется мне убедительной; мельком взглянув на стоящего перед Костей заключенного с четко выраженными внешними признаками преступника, я определяю – рецидивист. У него хороши только глаза открытые и виноватые, но теперь подобный пустяк меня не собьет!
– Слушаю, Андриасов, – говорит Костя.
– Гражданин начальник. – Заключенный начинает волноваться, волнение его кажется неестественным, наигранным. – Нехорошо у меня получилось. Очень нехорошо! Виноват…
– Что такое?
– Гражданин начальник! Ни одного нарушения не было. Вы же знаете!
– Говорите короче и понятнее.
– Возвращался со стройки. У самой колонии остановила старушка. Старенькая такая!.. – голос Андриасова вздрагивает, он быстро проводит языком по пересохшим губам; я с интересом думаю, зачем он хочет разжалобить начальника нехитро придуманной историей с несуществующей старушкой. – Остановила меня. К сыну приезжала. Передачу взяли, а деньги вернули. А ему, говорит, сыну-то, в декабре освобождаться, ехать далеко. Бельишко теплое, как выйдет, купить надо. «Слабый он, мол, застудится». Ну, и уговорила передать. Лаптину, из третьего отряда. Я его и в глаза не видал!
– И что дальше? – спрашивает Костя; по-моему, как и я, он не верит ни одному слову заключенного.
– Известно, что дальше. – Андриасов удрученно вздыхает. – На вахте, должно быть, заметили, как я эту десятку в карман сунул. Только в проходную, а мне – покажи, что в кармане. И тут же позвонили вашему помощнику.
– Так что ж вы от меня хотите? – Костя спрашивает, явно досадуя, хмурится.
– Простите, гражданин начальник! – горячо просит Андриасов. – Ни одного же нарушения!
– Вы знали, что этого делать нельзя?
– Так точно. Знал.
– Зачем же вы тогда просите?
Я, кстати, тоже не понимаю этого, не понимаю, какое значение имеет для Андриасова, простит ему начальник или нет. Ага, вот, оказывается, в чем дело!
– Гражданин начальник! Меня же на досрочное освобождение представили. А теперь отзовут?
– Отзовут, – хладнокровно подтверждает Костя. – В следующий раз подумаете. Идите.
– Слушаюсь. – Андриасов, ссутулившись, поворачивается.
Пока он идет до дверей, я с неприязнью смотрю в его покорную спину, мысленно одобряю Костю: правильно, с такими нужно быть предельно строгим!
Костя куда-то звонит. Кладет трубку, с удовольствием распрямляет плечи.
– Кажется, все, первый поток схлынул.
– И всегда у тебя так?
– Ну, что ты! Сегодня день неприемный. Иногда, как волчок, крутишься с утра до ночи.
– А давно ты здесь? Рассказал бы, что ли, о себе. Ну-ка, давай выкладывай послужной список.
– Милое дело! – смеется, прямо на глазах молодея, Костя. – Ты что отдел кадров?.. Изволь, если нужно. Кончил войну в чине капитана-пехотинца. После демобилизации закончил Саратовский юридический институт. Здесь пять лет. Что еще? Взысканий по работе не имею, наград – также. Под судом и следствием не был. К сожалению, занимаюсь подобными делами сам. – Улыбка сбегает с Костиного лица, заканчивает он совершенно серьезно: – И мечтаю, чтоб скорее пришло время, когда моя профессия не понадобится. Пошел бы сады разводить…
– А что, Костя, велика преступность?
– Статистикой не занимаюсь. – Костя уклончиво пожимает плечами и с суровой прямотой заканчивает: – Без дела, как видишь, не сижу.
– Живуч, значит, уголовный мир?
– Что?! – Светлые Костины брови изумленно поднимаются, сталкиваются и расходятся от легкой усмешки. – Господи, до чего ж все-таки у иных людей голова всякой дребеденью забита! – Костя не дает мне вставить ни слова. Ты такое выражение слышал: преступность в нашей стране как социальное явление ликвидирована?
– Ну, слышал.
– Не нукай. Это не просто фраза, а правда. И очень большая притом. От нужды, от нищеты – от несправедливости социального строя, что толкала человека на преступление, мы давно ушли. Понимаешь ты, что это значит?.. У меня в колонии главным образом по бытовым делам. Порядочно молодежи, и почти все они оступились с помощью водки. Да, да – это большое зло. Когда пить не умеют. Напьются – скандалы, драки. Иногда – с применением ножа. А потом опомнятся – поздно. Какой же это, я тебя спрашиваю, уголовный мир? Для общества они не потеряны. Отработают свое – поумнеют, наперед закаются. Мы ведь тут не только работать заставляем – учим, воспитываем, даем людям профессии. Но отнимаем у них на обусловленный срок самое дорогое – свободу.
Костя закуривает, смотрит некоторое время, как плывет, рассеиваясь, голубой дымок, и признается:
– Попадаются, конечно, отдельные типы. Последние из могикан. Жулье, рецидивисты…
– Этот, как его – Андриасов – рецидивист, конечно? – убежденно спрашиваю я.
– Кто? Андриасов? – по тому, как Костя начинает скалить свои белые крупные зубы, я понимаю, что снова попал впросак. – Ну, силен! Психолог, инженер человеческих душ! – издевается Костя. – Толковый, порядочный мужик – вот кто такой Андриасов. Допустил по халатности аварию на электростанции, за это и попал к нам. Великолепно работает. Расконвоированный. И все, что он говорил, правда. Устраивает тебя?
Со всеми своими теоретическими обоснованиями и привлеченным на помощь Ламброзо чувствуя себя постыдно, но, обороняясь, немедленно нападаю на Костю.
– Какого ж ты тогда черта разговаривал с ним так?
Отказал в таком пустяке?
– Это уже другой вопрос. – Костя сбивает с сигареты пепел, поднимает на меня спокойные, очень спокойные глаза. – Поступить иначе я не мог. Заключенный допустил проступок и будет наказан за это. Ненадолго, но с представлением на освобождение повременим. Закон есть закон, я стою на его страже.
Костя произносит все это невозмутимо и холодно – таким тоном, который исключает возможность спора, это уже что-то от служебного педантизма; губы его отвердевают, и я только сейчас вижу, как действительно немолодо он выглядит. Нет, думаю я, мы меньше изменились. У Юрия Васина молодая душа, Шура потеряла мужа, но осталась все такой же сердечной, про Вовку Серегина я говорить нечего, я, кажется, и сейчас готов на любую глупость – только помани! А тут – нет. Тут каждое слово взвешено, тут все сухо и точно, как в аптеке. Мелькает вдруг мысль: может, не писать обо всем этом, обойтись в будущей книге без главы о Косте?.. Нет, все равно буду – из песни, говорят, слова не выкинешь.
– Так-то, брат, – не то оправдываясь, не то, наоборот, утверждая свою правоту, говорит Костя. Он поднимается из-за стола, шагает по кабинету.
– Можно? – Без предварительного стука в дверях появляется стройный черноволосый и чернобровый парень, на нем далее традиционная одежда выглядит щеголевато; впрочем, это, наверно, от молодости, оттого, что юношески свежее лицо его чуть не светится от какой-то радости или просто так, от избытка здоровья.
– Раз вошел, значит, можно, – полузамечанием, полуразрешением отвечает Костя; мне почему-то чудится, что голос его теплеет. – Входи, входи.
Бросив на меня быстрый выразительный взгляд:
«А, бог с тобой, сиди!» – так можно перевести его, парень выпаливает:
– Гражданин майор – сын у меня! Спасибо вам!
– Я-то при чем? – обычно невозмутимый майор в этот раз явно смущается. – Поздравляю, Петро.
– Вот, и Надя пишет! – Парень выхватывает из кармана письмо, глаза его блестят. – «Передай привет майору, скажи, что я запомню его на всю жизнь». И я, гражданин майор, запомню! Пусть я сейчас арестант, но я все чувствую. Эх! – счастливый папаша встряхивает смоляным чубом. – Честное слово, гражданин майор, не пожалеете вы за свою доброту! Слово даю вам!
– Да будет, будет! – Костя смущается все больше. – Видишь, как все хорошо устраивается? Сын родился, через два дня мы тебя расконвоируем, и опять за машину сядешь.
– Не сяду! – решительно, продолжая во весь рот улыбаться, отказывается парень. – Я от нее пострадал и шабаш! В слесарях останусь.
– Смотри, дело хозяйское, – покладисто соглашается начальник. – Будешь жене писать, передай от меня привет.
– Спасибо, сто раз спасибо! – растроганно говорит парень. – Побегу, гражданин майор, я у Михалыча только на минуту отпросился.
– Беги, беги, Петро. Счастливо.
Каким-то одним стремительным прыжком Петро достигает дверей, исчезает; не замечая, что я сгораю от любопытства, Костя подходит к столу, поднимает телефонную трубку.
– Три-двенадцать прошу… Андрей Никифорович – я, Русаков. Слушай, у Балакина сын родился. Поздравьте его вечером перед всеми… Вот, вот хорошо.
Положив трубку, Костя смотрит на часы, преувеличенно громко удивляется:
– Ого, час уже!
Все понятно: суровый «гражданин майор» расчувствовался, стыдится этого и, конечно, не собирается ни о чем рассказывать. Как бы не так!
– Случай, кажется, довольно любопытный, – как можно незаинтересованней говорю я. – Ты как считаешь?
– Я? – Костя медлит, взгляды наши встречаются, и по его улыбчивым глазам видно, что он, чертяка, все великолепно понимает. – Ты есть хочешь?
– Да ну тебя! Расскажешь, что ли?
– Расскажу, расскажу. Дверь вот закрою. Сейчас перерыв. Обедать поедем позже. Я нынче пораньше освобожусь.
– Да не тяни ты, пожалуйста!
Костя берет сигарету.
– Предупреждаю, что это будет рассказ о моем служебном проступке.
– Тем лучше, – смеюсь я. – Проступок правильного человека – это же здорово!
– Ладно, ладно, Костя присаживается на диван рядом, хлопает меня по колену. Ну, слушай тогда.
СЛУЖЕБНЫЙ ПРОСТУПОК МАЙОРА РУСАКОВА
– По положению вновь прибывших принимает дежурный офицер. Я в этот раз в приемник случайно заглянул. По пути, из литейки шел. Вижу в окне – народ. Ну и завернул.
Картина такая: дежурный стоит за столом, берет очередное «дело», выкликает. Кто-то из прибывших выходит на шаг вперед, отвечает. Кучкой сбились, человек пятнадцать прибыло.
Капитан Осипов, помню, дежурил. Увидел меня – докладывает. Я ему рукой махнул: не обращайте, мол, внимания. Работайте.
Сел в углу, разглядываю, что за люди прибыли.
Должен тебе прямо сказать – отношение тут у нас, службистов, к новичкам двоякое. По-человечески, конечно, жалко. Не по отдельности там каждого их ведь пока никого не знаешь, а так – всех скопом. Не тюрьма, так и не воля вольная. А люди… Это во мне одна часть жалеет. Общечеловеческая, которая – поменьше. А вторая моя часть – начальник колонии, эта побольше и интересы у нее – свои. У нас ведь производство, годовой план, на несколько миллионов рублей прибыли даем. И как по одной давней, но в общем-то верной, формуле кадры и тут все решают. Вот я и прикидываю, что за кадры к нам прибыли. Этот, по рукам, вроде слесарь или токарь – толково. Этот больше на шофера смахивает – хоть и в заключение ехал, а одет пофасонистей. Шофер – тоже толково, на дороге не валяется. Хуже всего – с интеллигенцией. С этой прослойкой, пока ее к месту приспособишь, намучаешься. Претензий много, отдача – на мизинец. Да, чтоб не забыть: мы стараемся давать людям работу по профессиям. А не успел ее заиметь – научим. Свое профтехобразование, и не хвастаюсь – очень неплохо поставлено. После освобождения, если, конечно, дурака но валяли, от нас мастерами уходят.
Смотрю вот так, гадаю – вижу, позади всех парнишка жмется. Лицо хорошее, чистое, одни брови чего стоят! Черные, черные. Девчата от таких бровей покоя лишаются. И одет чище других. Хорошая шапка, «московка» с воротником – прямо в командировку прибыл. А на душе – черт знает что творится! Глаза как у затравленного. Озирается словно его убивать сейчас будут. Ясно – впервые, и не из блатных. Те и одежонку соответственную берут, и смотрят не так. Спокойно, с любопытством, независимо – как угодно, но – уверенно. Иной еще – сукин сын! – с ухмылкой, будто не в колонию, а к теще на блины явился!
Правильно оказалось – новичок. Только я так подумал, Осипов вызывает:
– Балакин.
Пробился вперед этот самый чернобровый, лицо – вот-вот сгорит. И глаз поднять не может.
– Я, – говорит.
– Имя, отчество?
– Петр… Петр Николаевич.
– По какой статье осужден?
– Пятьдесят девятая, три «в»…
Так, все понятно. Конечно, шофер, и конечно – за аварию. Горят на этой статье шоферы. И если говорить честно, нередко за чужие грехи. Кто-то рот разинул, попал под машину, а судят шофера. Малейшая неисправность, и пиши пропало. Бытует мнение, что шоферы только по пьяной лавочке попадают. Нет, уверяю тебя. Иной раз и без вины виноватым можно стать. Тебе не странно, что об этом говорю я? Насмотрелся…
Ну, это особь статья, как говорят… Вечером начал знакомиться с личными делами прибывших, дошел до Балакина. Все верно. Тридцать восьмого года рождения, комсомолец. Бывший, конечно. Отслужил три года в армии, после увольнения работал в Вологодском автохозяйстве. Отличные характеристики. В пургу, ночью, при выезде из города сбил старика. Не заметил. На четвертые сутки старик скончался. Итог – четыре года исправительно-трудовой колонии. Да, вот так…
Определили мы его в гараж слесарем. Во-первых, думаю, своим делом заниматься будет. Во-вторых, там завгар – мужик мудрый, второго такого еще поискать. Пятерых штатных воспитателей стоит. Самый старый член нашей парторганизации – это звучит. Скоро вот на пенсию провожать, так веришь жалко. Я тебе еще о нем расскажу…
Дня через три-четыре захожу в гараж. Работает Балакин. В спецовке уже, да и она на нем как-то ладно сидит. Красивый парень – ничего не скажешь. Увидел меня – вскочил, руки по швам.
– Работай, – говорю, – работай. А бояться нечего, я не волк серый.
Не улыбнулся, ничего. Не подпускает к себе человек. Ну что ж, думаю, на это время нужно.
Иду к Михалычу, это завгар наш самый. У него тут вроде уголка отгорожено. Точнее – сундук с окошком, метр на метр. Закурили, спрашиваю:
– Как новенький?
– Приглядываюсь, – отвечает. – Пока одно скажу: руки толковые, а душа пуганая.
– Откуда, – интересуюсь, такой вывод?
– Не слепой, – говорит, – вижу. Руки делают, а душа отсутствует. Разве что забудется когда, тогда она у него и прорывается. Струна у него вроде внутри дрожит. Иной раз стою рядом, так прислушиваюсь даже – не слыхать ли? Глядите, наказатели-воспитатели, – как бы не порвать. Вещь тонкая, на складе запасных нет…
Михалыч – с присказкой, с чудинкой, у него на все своя точка зрения. Нравится тебе, не нравится – от своего из-за этого не отступит. И на наши исправительные дела – тоже своя точка. Когда всякие вольности допускались, даже поощрялись – осуждал. Своею, завгаровской властью добавлял и взыскивал. Теперь, когда подзавинтили, – опять кое с чем не согласен, послабление может дать. Иной раз упрекнешь – не по инструкции, мол, действуешь, старый. «А я, говорит, по-партийному». Разъясни, мол. «Пожалуйста, – говорит, – в каждом отдельном случае – по-разному. К каждому – свой подход. Вас же ученых учили, как это называется. Диалектика». Не один вечер мы с ним проспорили. Зайдет когда после работы, и сразимся. Не знаю, как ему, а для меня – с пользой. Подкинет мыслишку, потом ходишь, ходишь. Глядишь – правильно. Мудрый, говорю, мужик. А сам так, мало сказать – невидный, – плюгавенький. Росту с ноготок, из особых примет две: руки, как клешни, иссаднены все, да лбище – вон как глобус. Заключенные его Глобусом прозвали.
– Так-так, – говорю, – Михалыч. Выходит, с решением суда не согласен?
Усмехается. Глаза маленькие, узенькие. Седьмой десяток пошел, а они у него такие живые, колючие.
– А ты что, Константин Иваныч, с Советской властью поссорить меня хочешь? Не выйдет. Один судья – это еще не Советская власть. А судья этот, если по совести, перегнул малость. Лишку парня зашибли. Вот нам с тобой и надо выправить его.
– Действуй, – говорю.
– А я, – говорит, – и действую. Это уж без улыбочек, на полном серьезе.
Ладно… Ушел я от него успокоенный. И закрутился. Потом новый год; первый квартал самый трудный почему-то бывает, всегда так. Потом в отпуск уехал. После мая уж заявился.
В первый же обход захожу к Михалычу. Балакин на месте. Все вроде такой же и чем-то не такой. Одежонка на нем, что ли, пообтрепалась, обвисла. Не пойму. Зазвал старика в его «сундук», интересуюсь, как с его подшефным.
– Непростой вопрос, – говорит. – К Первому маю благодарность получил. Списанный мотор на ноги поставил.
– Так это же, мол, замечательно!
– Это, – говорит, – естественно. А нехорошо – другое. Темнеть парень стал.
Я смеюсь: это, мол, тоже естественно. Весна, загорел на раннем солнышке.
Старик хмурится.
– То-то и дело, что весна. Весной дерево и то жить хочет, а не гнуться. Здесь у него темнеть стало, – и стучит себя по «глобусу». – Работает, работает, потом как вкопанный встанет. Сучки на стене разглядывает.
Я еще пошутил: мудришь, дескать, старый. Радоваться нужно – парень первую благодарность заслужил, а ты недоволен. И весну к этому приплел. Ну, бывает – задумается, голова для того и дадена. И подумать в его положении есть о чем.
Рассердился.
– Что-то ты, – говорит, – начальник, после курорта веселый да легкий больно. Валяй. Мое дело – железяки, а не человеки. Как знаешь.
А что я знаю? Человеку в душу не влезешь. Какие срочные меры прикажешь принимать, когда он благодарность получил? Смешно!
Но оказался прав не я, а Михалыч.
Через неделю примерно приходит. Да не вечером, как обычно, а после обеда. Дождался, пока народ ушел, докладывает:
– Чуяло мое сердце. Сорвался Балакин. Сидел, гайки закручивал. Подошел к нему Чуйков, спросил что-то – молчит. Чуйков спрашивает: «Чокнулся, что ли?» А тот как вскочит да гаечным ключом вдогонку!
– Так. И что говорит?
– Ничего не говорит. Глаза аж белые стали!
– Ну, а ты что?
– А что я? Увел в «сундук», потолковал немного. Вроде отмяк. Послал сейчас в санчасть, пускай каких-нибудь капелек дадут. Успокоительных.
– Я, – говорю, – его сейчас в карцер пошлю. А не в санчасть!
Старик на дыбы.
– Не делай этого! Я к тебе как к человеку пришел.
– Не имею права, – отвечаю. – Сегодня он гаечным ключом в своего же запустил. Завтра – в тебя, если подвернешься. Обязан наказать. И накажу. В конце концов у нас тут не пансион для благородных девиц. А колония!
Вечером того же дня, когда весь народ по секциям сидит, по нашему радио передали приказ. За нарушение трудовой дисциплины и нетактичное поведение заключенному Балакину, отряд такой-то, объявляется выговор. Утром иду в гараж. «Именинник» работает. Сделал вид, что не заметил меня. Работает, а спина, вижу, напряжена, скованный весь какой-то. Говорю Михалычу: пойдем покурим. «Некогда, говорит, наряды закрываю». И тоже на меня не смотрит.
Ну, хорошо… Распорядился я, чтоб за Балакиным поглядывали. Когда человек обижен или озлоблен, он легче всего под дурное влияние попадает. А типы и у нас водятся. Держим мы их, правда, в отдельном отряде, но совсем не изолируешь. Общение между жилыми секциями свободное, прогулки общие – тут они и мутят. Проследи – затянут человека. Такими сердобольными и ласковыми прикинутся, что и не заметишь, как опутают. Милое дело!..
Ладно. Проходит еще несколько дней, надзиратель и воспитатель докладывают: опять с Балакиным нехорошо. То нагрубит, то работает так, что из рук валится. Разговаривать отказывается, одному только завгару Михалычу по-человечески отвечает. Хуже того – ест плохо, спит беспокойно. Один раз во сне даже плакал…
Психологически все это мне было понятно. Человек здоровый, неиспорченный – и попал за проволоку. Пока еще со своей обидой носился – ничего. Какое-то время присматривался – тоже ничего. Внутренне его поддержало и то, что работа привычная. Опять же – под начало к хорошему человеку попал. Терпел, старался смириться. Копилось, копилось и прорвалось. Запсиховал, попросту говоря.
Распорядился – вызвать ко мне на беседу. Действительно перевернуло парня. Бледный, опущенный. Одни глаза, как у лихорадочного, блестят. Может, думаю, Михалыч прав – не надо было его наказывать? Нет, не мог, не имел права. Штука, однако, вижу, серьезная, надо что-то предпринимать. А что предпринимать? Единственное мое лекарство – слово. Бился, бился – ну ничего не получается! Да, да, нет – ничего кроме вытянуть не могу. Начну стыдить – скулы, как кровяные, станут, и все. Скажу погрубее – зубами скрипнет, и опять молчок. Мягче – вовсе внимания не обращает. Как об стену горохом.
Характерец, вижу, дай бог, да я тоже не лыком шит. Сейчас, думаю, я тебя за такое трону, что ты у меня заговоришь! Про запас держал.
А дело вот в чем. Близких родных у него не было, мы разрешили ему переписываться с девушкой. Я к тому времени знал ее и фамилию и имя Надя. Откуда знал? По существующему положению мы обязаны контролировать всю переписку заключенных. Возможно, это не гуманно, но необходимо. Подумай, и сам поймешь, что необходимо…
– Слушай, – говорю, – Балакин. Ты хотя бы своей Нади постыдился.
Вздрогнул, пригнулся – словно я его под ложечку ударил. Самому неловко стало. Потом вскинул голову – глаза как безумные. Да такое в них презрение, такая злоба!
– Благородно, – говорит, – в чужих письмах копаться! Душу вам теперь мою надо? Нате! Нахаркали в нее!
Да как полоснет рубаху надвое!
И пошел, и пошел!.. Я сижу, слушаю и не знаю, что делать. Несет, закусив удила!.. Как вот, думаю, объяснить ему, дураку, что себе во вред? Закатаю я ему сейчас «шизо» – потом попотей, пока взыскание спишут! А ведь взыскания в личное дело заносятся. На ту чашку весов кладутся, которая срок заключения решает.
Психоз, конечно, психозом, но наговорил он мне много лишнего. Вот ты поставь себя на мое место. Как я должен был поступить? Такие вещи уже не прощают. И я не простил. Выгнал и на пять суток в «шизо» – штрафной изолятор. Михалыч было прикатил – не принял. Никаких адвокатов мне тогда не требовалось – тут я был непреклонен. Хотя, признаться, у самого на душе кошки скребли. Жалко дурака, с самого первого дня он мне чем-то симпатичен…
Дня через три после этого иду вечером по колонии. Мимо «шизо». Случайно так голову вскинул, вижу – Балакин. К окну прижался и смотрит, смотрит. А смотреть-то и нечего: впереди забор глухой. Увидел меня – как от чумы отшатнулся…
Отбыл он свои пять суток, узнаю – вроде ничего, притих. А вечером Михалыч является. Я еще про себя порадовался: и этот, мол, убедился, что все правильно. Раз вечером заглянул – обиды не держит.
Опять ошибся.
Расстроенный.
– Вот что, – говорит, – Константин Иваныч. С парнем что-то еще хуже. Тихий – не то слово. Поломанный. Знаешь, он мне что нынче сказанул? «Удавлюсь я, говорит, Михалыч. Свет опостылел. Никому я такой не нужен».
Признаюсь тебе – заходил я по кабинету!
Ломали мы головы, ломали, что тут придумать можно, старый и спрашивает:
– Знаешь, что у него девушка есть?
– Знаю. И что из этого?
– Пиши, пускай сюда едет.
– Нет, – говорю, – Михалыч. По положению разрешить ей свидания не имею право. Она ему не родня.
– Опять тебе положение поперек встало. А ты его того – переступи.
– А что это, – спрашиваю, – по-твоему, даст?
– Не скажи, много может дать. – Михалыч тут первый раз за весь вечер повеселел. – Когда, – говорит, – мужики справиться не могут, – зови женщину на помощь. Верное дело. На что мы со своей старухой принципиально взглядами не сходимся, и то, как заковыка – я за советом к ней. Либо как она скажет сделаю, либо – наоборот. Два выхода. А третьего и искать нечего. Потому нет его, значит.
И ведь мудро посоветовал!
Сначала, признаться, я в эту затею не очень верил. Ты сам подумай. За тридевять земель живет где-то девушка. Не жена, а девушка. У нее родители. В лучшем случае они только знают, что у нее есть какой-то парень. А может, даже и не знают. Не каждая дочь об этом докладывает. И вот она однажды говорит им: еду к нему. И куда же? В колонию, почти то же самое, что в тюрьму. Спрашивается: пустят они ее по-доброму? Да ни за какие коврижки!
Вот и я так рассудил. Письмо послал, а сам не верю, что прок из этого будет.
Представь себе – приехала.
Являюсь однажды утром на работу – в приемной девушка. Да милый ты мой – какая девушка! В серебристом плащике, высокая. Короткие волосы как ветром надуты – пушистые. А под бровями – словно два озерка синих, заглядишься. Сидит, у ног чемодан лакированный.
Увидел я этот чемодан и сразу понял – она.
– Вы, – спрашивает, – майор Русаков? Я к вам…
Говорит смело, а щеки пунцовые. Волнуется. И стесняется, конечно. Не так просто это, если вдуматься.
Провел ее к себе в кабинет, усадил, начинаю расспрашивать, как доехала, как колонию разыскала, – перебила.
– Товарищ майор, что с Петей? Все это чепуха.
Начал ей рассказывать, как можно поделикатней, конечно. И вижу все, что у ней в душе происходит. То стиснет руки, то опустит. Глаза то потемнеют, то опять ясные. Все как на ладошке. Даже когда она меня осуждает, а когда одобряет. Я-то дядька немолодой уже, стреляный, а тут рассказываю и сам волнуюсь. Будто я перед ней отчет держу!.. Да, пожалуй, так оно и было…
Дослушала, кивает.
– Спасибо. Теперь мне многое понятно стало. Последнее, – говорит, – его письмо меня поразило. За день до вашего пришло. Мрачное какое-то. «Вычеркни, пишет, меня из памяти. Был человек Петр Балакин – считай, что нет его». Так что если б вы не вызвали, сама бы приехала. Если б вы только знали: какой он хороший! Что с ним случилось? Ведь когда на него это несчастье свалилось, мы обо всем договорились. И он знал, что я буду ждать. Я его совсем глупенькой три года ждала, пока он в армии служил.
– Надя, – спрашиваю, – как же вас все-таки дома отпустили?
– Ужас! – и руки к щекам прижала. – С папой чуть ли не навсегда поссорились. Мама только плакала…
Мужественная, я тебе скажу, девушка! Отец в городе фигура – заместитель председателя облисполкома. Единственная дочь, красавица, умница – и мчится на край света к какому-то уголовнику. Можно представить, что там за баталии были!
Потолковали, я ей и говорю:
– Знаете, Надя. По положению… Тьфу, вот слово навязло!.. В общем, говорю, по существующим правилам разрешить Балакину свидание с вами я не имею права. Делаю исключение – нужно человека поддержать. Так услуга за услугу. Вы его увидите, но взамен обещайте не подводить меня. Вы, наверно, что-то привезли ему. Передачу можете передать, но непременное условие: ничего спиртного.
Видел бы ты, как она посмотрела на меня!