355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Почивалин » Летят наши годы (сборник) » Текст книги (страница 4)
Летят наши годы (сборник)
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:18

Текст книги "Летят наши годы (сборник)"


Автор книги: Николай Почивалин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)

Агриппина Семеновна махнула рукой, сбила рюмку – на скатерти, растекаясь, заалело пятно.

Поминутно снимая и надевая пенсне, Мария Михайловна мучительно краснела, твердила усмехавшемуся мужу:

– Пойдем, Костя, пора уже. Пойдем.

– Куда же вы, чай еще не пили! – досадовала Полина.

– Со спекулянткой сидеть не хотят, – насмешливо, тяжело дыша, вставила Агриппина Семеновна.

– Да замолчите вы! – крикнула Поля.

Тетка обиженно шмыгнула носом и, трезвея, замолчала. Кажется, и в самом деле зря она тут толковала: народ не тот.

Толкнув в бок клевавшего носом мужа, она зло зашипела:

– Не спи!

Одеваясь, Мария Михайловна успокаивала расстроенную хозяйку:

– Ничего, Поленька, все хорошо. Ну, пошумели немного, бывает. Спасибо вам. Приходите с Федей, обязательно приходите. Вы у нас не помню уж сколько не были.

– Ох, как нехорошо! – огорчалась Полина, прижимая к горящим щекам руки.

– А ты не кипятись, подумаешь! – успокаивал Воложский Корнеева, решившего проводить гостей, и со стороны, должно быть, в другую минуту это выглядело бы смешно: гость подавал хозяину шинель, помогал ему найти рукава. Только усилием воли Корнеев сдерживал себя: ему хотелось в шею вытолкать и тетку и ее нового благоверного. Руки у Федора Андреевича дрожали.

На улице, дохнув свежего воздуха, Константин Владимирович засмеялся:

– Да, развернулась баба! Гони ты ее от себя подальше.

В воздухе потеплело, и, немного успокоившись, Корнеев заметил: шел снег.

Мягкие белые хлопья, тускло мерцая, кружились, бесшумно падали на землю, прохладно и успокаивающе ложились на горячее лицо.

7.

Снег шел целую неделю – то отвесно, прямо, густой и непроницаемый, то, когда задувал ветер, косо и хлестко. Шел не переставая, и только в глухие часы, когда город забывался непробудным предутренним сном, стихал, кружил редкими, тоже сонными пушинками, словно набираясь сил. Свидетелями этих недолгих передышек были случайные прохожие, торопливо, с оглядкой бегущие с вокзала по пустым улицам, рабочие ночных смен да постовые милиционеры. А к утру, когда город просыпался, курил первые папиросы и спешил на работу, снег валил снова, засыпая глубокие следы белым пухом.

Сегодня утро выдалось солнечное, ясное; снег лежал золотисто-голубой, такой прозрачный, пушистый, невесомый, что его, казалось, можно сдуть одним дыханием.

Поглядывая в окно, Федор Андреевич торопливо перетер посуду, убрал кровать: с того дня, когда он впервые застелил постель солдатским «конвертом», по какой-то молчаливой договоренности утренние хозяйственные дела перешли к нему. Поля прибирала теперь только по выходным дням, в среду. Корнеев не обижался, но каждый раз, проводив жену и принимаясь за свои нехитрые обязанности, с горечью усмехался: такова она, пенсионерская жизнь!

На крыльце Корнеев зажмурился: рыхлый снег играл веселыми искрами. Дома стояли с белыми шапками на крышах, подслеповато поглядывая заснеженными окнами. Широкий двор весь был занесен, и только наискосок, к воротам, тянулись глубокие ямки – обитатели квартир шли гуськом, след в след, боясь оступиться и по пояс ухнуть в белую мякоть.

С минуту Федор Андреевич постоял на крыльце, с радостным изумлением разглядывая сугробы, вернулся домой. В чулане отыскал кусок фанеры, прибил его к черенку от старой лопаты, надел ватник.

До обеда он таких траншей отроет, что любо-дорого.

Снег еще не затвердел и легко осыпался с лопаты, было удивительно, что этот пух имел какую-то тяжесть. Иногда, по ошибке, Федор Андреевич бросал снег влево, против ветра, и тогда легкий мокрый дымок оседал на разгоряченном лице, мгновенно таял. Корнеев довольно пофыркивал.

Хорошее это занятие – убирать снег! Наклон – взмах, поднял – бросил. Подчиняясь точному ритму, сердце стучит могучими ровными толчками, с силой гонит по телу горячие, упругие струи. Никаких болей, никаких тревог – ощущение бодрости и здоровья переполняет все существо. Широкий проход все дальше врубается в сугробы прямыми острыми краями; легко и беспечально, подчиняясь каким-то своим, неуловимым законам, плывут мысли… Вот Федяшка Корнеев в больших подшитых валенках, оставшихся после отца, крутится у ног матери – маленький, весь облепленный снегом. Мать в потертом рыжем полушубке широкими движениями откидывает снег лопатой, посмеивается. Потом она отдыхает, присев на завалинку, довольно блестит черными глазами:

– Урожай, сынок, с небушка падает.

– Какой урожай? – спрашивает Федя. – Это снег.

– Нападает снег – хлебушко уродится, вот он урожай и будет.

Мать говорит что-то еще, поправляет большой рукавицей платок и снова берется за лопату. Федяшка задумывается: если снег – это хлебушко, то зачем мать швыряет его в сторону?..

– Помощников берете?

Корнеев обернулся. Прижав к боку лопату, Настя натягивала варежки, улыбалась.

Федор Андреевич показал на сугробы – работы хватит!

– Благодать какая! – по-своему поняла соседка. – С урожаем будем. Ох, как урожай-то нужен, сразу бы на ноги встали!

Федору Андреевичу снова припомнились слова покойной матери: как и она, Настя говорила о снеге хозяйственно, удовлетворенно.

Ловко отбрасывая снег, Настя рассказывала:

– Нынче я во вторую смену, вышла – думаю, покидаю малость, соседи почти все на работу с утра, некогда. А тут вижу – опередили вы меня… Лопата вот только у вас неудобная. У меня половчее будет – Лешина память еще.

Лопата у нее в самом деле была удобнее – с широким фанерным штыком, обитым по острию белой жестью.

Дело пошло быстрее. Настя расширила прорубленный Корнеевым проход еще на лопату, догнала его и пошла вровень. Федор Андреевич невольно приналег, соседка легко приняла новый ритм и успевала еще наискосок подрезать кромку траншеи. Став округлыми, края теперь не обваливались и придавали линии прохода какую-то законченность, даже изящество..

Наклон – взмах, поддел – бросил. Концы старенького Настиного платка то спадали вниз, то взлетали за спину. Поглядывая на оживленное зарумянившееся лицо соседки, Федор Андреевич со смущением замечал, что он начинает отставать. Заныла поясница, участилось дыхание, а Настя все так же ровно взмахивала лопатой. Отставать было неудобно.

Выручила его Анка. Она влетела во двор так стремительно, словно там, на улице, за ней гнались, крутнула клеенчатым портфельчиком.

– Мам, дай я!.. Здравствуйте, дядя Федя!

Щеки у девочки были красные, словно натертые свеклой, на вязаной шапочке и пальто дрожали крупные снежинки. Не прерывая работы, Настя строго отозвалась:

– Положи сначала портфель. – И тут строгий голос дрогнул: – Вон как распалилась, горячая!

Анка сбегала домой и тут же вернулась.

– Теперь давай.

– У дяди Феди попроси, он раньше начал.

Анка уверенно подошла к Корнееву, взглянула на него чуть настороженными глазами.

– Дайте мне, дядя Федя.

Корнеев протянул Анке лопату, с наслаждением выпрямился.

– Перекур! – свеликодушничала Настя, втыкая свою лопату в снег. – Умаялись, поди? С непривычки всегда так, а по мне-то все одно, что в игрушки играть.

Дышала она ровно, спокойно, и только щеки розовели широким ярким румянцем хорошо поработавшего человека.

– Не торопись, сомлеешь, – останавливала она заспешившую Анку, глядя, как та старательно и неуклюже ворочает длинным черенком.

Пережидая, пока Корнеев докурит, и, может быть, умышленно продлевая для него передышку, Настя принялась рассказывать о заводских новостях.

– С января план нам прибавляют, народу напринимали страх сколько! Часы новые выпускать будем, «Победа» называются. Показывали вчера образец – красивые! На пятнадцати камнях. И ведь как хорошо назвали: «Победа», – правда?

Корнеев кивал, завидуя тому, с какой заинтересованностью говорит Настя о своей работе, и снова задавался вопросом: почему Поля перестала дружить с ней? Вопрос этот возникал почти при каждой встрече с Настей и потом ускользал из памяти. А то, что дружба у них прервалась, было очевидно. И жаль.

– Ну что, может, еще до сарая дочистим? – засмеялась Настя. – Или уж устали, хватит?

Корнеев энергично потряс головой, отобрал у Анки лопату.

– Начали, коли так! – скомандовала Настя и с маху вогнала лопату в сахарную маковку сугроба.

Анка домой не ушла, Корнеев с удовольствием прислушивался к ее звонкому голосу. Девочка, освоившись, озорничала, пыталась отнять у матери лопату и с визгом отскакивала в сторону, когда та шутливо замахивалась на нее.

– Анка, не балуй! – покрикивала Настя, но было видно, что и она рада этой возне.

Широкий ровный проход к дровяному сараю был уже почти готов, когда Анка начала швыряться снегом. Федор Андреевич поймал девочку и подкинул ее вверх. У самых его глаз мелькнули испуганные и восторженные синие глаза; в эту же секунду острая боль ударила в поясницу.

Корнеев поспешно опустил Анку, с силой, чтобы не закричать, закусил губу.

Анка аккуратно одернула пальто и, проникнувшись доверием, с любопытством спросила:

– Дядя Федя, вам очень говорить хочется?

Превозмогая боль, Корнеев усмехнулся, кивнул. Губы у него невольно покривились.

– Анка, бессовестная! – оглянулась Настя и, увидев побледневшее лицо Корнеева, ахнула: – Что с вами, Федор Андреевич? Нехорошо? Домой идите, домой, и ложитесь. Не надо было вам возиться, а тут я еще, дуреха, втравила! Может, помочь вам чем?

Корнеев слабо улыбнулся, ободряюще помахал рукой и двинулся к дому, бессильно волоча следом лопату.

В комнате он с трудом разделся, сбросил валенки и, придерживаясь за стул, лег на кровать. Кто-то жестокий и неумолимый часто и зло долбил по пояснице, не давал передышки; прислушиваясь к этой всепоглощающей боли и не находя сил отвлечься, Федор Андреевич глухо застонал, закрыл глаза.

В таком положении – пригвожденным к постели, посеревшим – и нашла его Полина, прибежавшая на обед.

Румяная, свежая, она вошла в комнату и, увидев лежащего на кровати мужа – одетого, в неестественной, напряженной позе, – нахмурилась. Расчищенный двор и лопата в коридоре все ей объяснили.

– Схватило? А просили тебя туда лезть? Кому надо, пусть тот и чистит! Свалишься, думаешь, кому нужен будешь? Как бы не так, жди!

Улыбка, вымученная Корнеевым, когда Поля вошла, медленно таяла и наконец погасла в глубине удивленных потемневших глаз. Эта улыбка только подхлестнула раздражение Полины.

– И еще смеешься! Всегда ты такой – добренький! Вон она, доброта, боком и выходит, больше всех нужно!

Полина ходила по комнате, гремела тарелками.

Следя за женой, Федор Андреевич с горечью думал: нет, это уже не просто раздражение, а какой-то взгляд, убеждение.

– Обедать будешь?

Федор Андреевич отказался. Полина неторопливо поела и, по-прежнему не глядя на мужа, оделась.

– Пойду. Некогда.

Уже на пороге она оглянулась, быстро подошла, скользнула рукой по волосам мужа:

– Ну, не хворай. Скоро приду.

Хлопнула дверь. Прислушиваясь к удаляющимся шагам, Корнеев вздохнул. Да, в чем-то он в своих невеселых предположениях прав. Конечно, каждый проявляет участие по-своему, некоторые, возможно, и так вот – раздражением… Не встревожилась, не захлопотала, не попыталась задержаться, хотя бы на секунду забыв о своем буфете, – не сделала ничего из того, что сделал бы он, будь Полина больна. Что же это – сдержанность зрелости, не терпящей порывистых и непосредственных проявлений? Да, но ведь и он давно не юноша…

А может быть, он преувеличивает? Разве ему в самом деле нужно, чтобы Полина ахала, бегала, плюнула на работу и сидела рядышком? Конечно, нет. Но всего этого понемножку – надо, обязательно надо! Война научила Федора относиться к людям мягче, сердечнее; он столько видел горя, смертей, искалеченных жизней, что по-иному относиться к человеку уже не мог, не умел. Тогда почему эти же годы по-другому повлияли на Полю? Откуда у нее эта прорывающаяся черствость, эгоизм? Тоже от войны?

Война… Охватывая ее мысленным взором, от первых часов на пересыльном пункте до заключительной комиссии в госпитале – с размятым в кровавое месиво лицом впервые увиденного убитого и прозрачным подснежником, сорванным на дымящейся лесной поляне, у пушечного колеса; с тяжелым бурым дымом подожженных при отступлении зерновых складов и стремительными, словно окрыленными взлетами победных маршей, с уродливым и прекрасным, с подлинно великим и тут же, в кровном родстве, с трогательно малым, незначительным, – вспоминая все это, Корнеев всем существом понимал, чувствовал, какой неизгладимый след оставила война, как незримо поделила она жизнь надвое – до и после… В том далеком «до» он видел себя и Полю одинаковыми – с полуслова понимающими друг друга, опьяненными первой близостью, чуточку легкомысленными, как простительно легкомысленна всякая счастливая молодость, не прошедшая еще испытаний. В нынешнем «после» они встретились какими-то другими, словно разными вышли из войны, и разность эта не в пустяках и мелочах, а в самом главном – в отношении к людям, к жизни, наконец друг к другу. Что же он проглядел?

Федор Андреевич попытался подняться и тут же, охнув, лег опять. Боль только притаилась и при первом же движении набросилась снова. Несколько минут он лежал, ни о чем не думая, часто дыша. Потом дышать стало легче, можно было опять сравнительно спокойно размышлять, но к прежним мыслям возвращаться не хотелось.

На этажерке лежала стопка самодельных блокнотов – осьмушки бумаги, сшитые на середине ниткой. Это были его «разговоры»; с десяток таких блокнотов он уже выбросил, последние почему-то сохранились. Федор Андреевич дотянулся до этажерки, наугад раскрыл первую по порядку книжечку.

Слова в ней – его вопросы и ответы, преимущественно короткие, – были написаны столбиком, как в словаре, и потом, чтобы не мешали следующему «разговору», перечеркнуты. Впрочем, почти все можно было прочесть.

Многие записи, как ни напрягал Федор Андреевич память, уже ни о чем не говорили: «Почему?», «Я не знаю», «Хорошо, понял». Зато другие по каким-то незримым, но безошибочным признакам мгновенно воскрешали в памяти не только их смысл, но и подробности обстановки, время, настроение, при которых они были сделаны.

«Скорее!» – размашисто и нетерпеливо написал Корнеев, когда сестра сказала ему, что приехала Поля.

– Спокойно, помните, что вы в гипсе, – предупредила сестра. – Сейчас она придет.

И в ту же минуту Поля вошла – в длинном белом халате, взволнованная, с растерянными глазами. Кажется, она готова была к худшему.

Вот она увидела Федора, бросилась на колени, припала к нему мокрым лицом:

– Федя! Федя!

Он целовал ее губы, глаза, жадно вдыхая свежие запахи зимы, волос, дома – всего того, чего по самой своей природе лишена госпитальная палата.

Потом следовали вопросы, десятки торопливых и жадных вопросов человека, который любил, волновался, хотел все знать и не мог говорить.

А вот другая запись: «Не верю!» Это короткое, как вопль, слово вырвалось у Корнеева через месяц после отъезда Полины, когда он отчаялся в своих попытках заговорить.

– И напрасно, – ответил ему невропатолог Войцехов. – Надо верить!..

Да, верить надо. И чем меньше надежд, тем, вероятно, сильнее надо верить. Интересно, верит ли Поля? Нет, наверно.

За окном быстро смеркалось, комнату залил синий сумеречный свет, углы мрачно и неразличимо чернели. Вспомнилось: в один из таких ранних зимних вечеров лежащий на соседней койке летчик Свиридов вдруг сказал:

– Вот и на том свете так – сине.

– А ты там был? – насмешливо спросил третий долгожитель их палаты, капитан Москаленко, человек раздражительный и неприятный.

– Скоро буду, – с мрачной убежденностью отозвался Свиридов и засвистел что-то веселое и легкомысленное.

И по этому наигранно-легкомысленному свисту Корнеев понял: летчику очень худо, Неделю тому назад ему сделали сложную операцию, третью за последний год. Поражающий своей выносливостью и мужеством, летчик только сегодня сострил так мрачно и тоскливо.

Через два дня его перевели в другую палату, а еще через день, когда капитан Москаленко спросил у сестры, как дела у летчика, та промолчала и вышла.

Капитан крякнул, затем после долгой паузы грязно выругался и всхлипнул.

– …Передаем областной выпуск последних известий, – отчетливо и громко прозвучало в темном углу, и Корнеев от неожиданности вздрогнул. Задремавшая боль не преминула напомнить о себе.

Два голоса – строгий мужской и звонкий девичий – сообщали о том, чем жили сегодня город и область. Велосипедный завод досрочно выполнил декабрьскую программу, швейная фабрика изготовила новые фасоны зимней одежды, увеличивается выпуск одежды для детей, в концертном зале начались гастроли московских артистов… Вяло, не задерживаясь, прошла мысль: не вернись он с фронта, ничего бы не изменилось, все вот так же текло бы своим чередом.

Федор Андреевич несколько раз забывался – не сном, а каким-то непрочным забытьем, зябким и чутким. Не было даже желания укрыться, лечь удобнее; хотелось одного – чтобы скорее пришла Поля, сломала гнетущую тишину, наполнила комнату движением, живыми звуками.

Наконец донеслись легкие шаги, прозвучал удивленный Полин голос:

– Что ты в темноте?

Громко щелкнул выключатель, яркий свет резанул по глазам.

– Все лежишь?

Поля разделась, прошла по комнате, постукивая озябшими ногами, скользнула взглядом по неубранному столу.

Было уже десять, обычно Поля возвращалась гораздо раньше. Заметив, что муж посмотрел на часы, объяснила:

– Собрание было, задержалась.

Набросив ватник, она сходила за дровами, и вскоре в печке весело загудело пламя. Прикрыв дверцу, Полина выпрямилась, в тишине отчетливо прозвучал сочный зевок.

Корнеев понял: Поле дома скучно.

8.

Полине и в самом деле было скучно дома. Словом не перекинешься! В последнее время она и говорить стала меньше: один вид этих блокнотиков нагонял на нее тоску. Никто этого не знает, не поймет – не жизнь, а каторга какая-то! Приласкаться и то боязно: схватится за поясницу и будет потом смотреть виноватыми беспомощными глазами…

А глаза, живые, тоскующие, следят за каждым ее шагом, так и зовут, спрашивают. Временами глухая и несправедливая обида – знала Полина и это – сменялась у нее чувством податливой бабьей жалости, да такой непреодолимой, жгучей, что слезы из глаз сыпались! Подбегала она тогда к Федору, обвивала его шею руками и твердила про себя, словно себя же и уговаривая: вот он, Федя, все такой же – родной, любимый, твой, никого другого не нужно! Потом это проходило, и опять она с трудом удерживала раздражение и обидные горькие слова. Засиявший было Федор мрачнел, брался за книжку, искоса следя за Полей тревожным, испытывающим взглядом. И как ни ругала себя Полина, а ничего поделать не могла.

Нет, это не она изменилась – Федор изменился. Разве до войны такой был? Веселый, общительный, озорной! Один раз, еще до женитьбы, он поцеловал ее прямо на улице, днем, на виду у всех – засмеялся и дерзко поглядел на ухмыляющихся прохожих. А сильный какой был! Зимой раз, когда она неловко оступилась и захромала, он вскинул ее на руки и, как она ни вырывалась, понес домой.

Куда все это делось? Куда?

И неужели так теперь на всю жизнь – еще много, много лет? Врачи говорили ему, да и ей, когда она приезжала в госпиталь, – временно. Но она не маленькая, вот уж и дома он скоро три месяца, а что изменилось? И не изменится, не надо себя обманывать. Когда ехала в госпиталь – боялась, что всего его изуродовало; хоть и писал в письмах только о пояснице и немоте – не верила. Мало ли с войны всяких калек пришло. А увидела его в палате, обрадовалась: ничего страшного. Не понимала тогда, что без языка, может, пострашней всякого уродства!

Иногда, словно опомнившись, Полина пугалась своих мыслей. Откуда они, когда она стала такой жестокой и бесстыдной? Что с тобой, Полька? Разве не ты сама возмущалась, услышав, что какая-то женщина отказалась взять из госпиталя мужа без ног? И не ты ли, никогда не видавшая этой женщины, называла ее самыми последними словами? А разве ты сама не шептала, как заклятье: только бы жив был, только бы вернулся – без рук, без ног, какой угодно!

Щеки Полины пламенели от стыда, в такие мгновенья она готова была бросить работу, побежать к Федору, рассказать обо всем, что ее мучает, выплакаться, чтобы, как раньше, вздохнуть свободно и радостно. Но стоило секунду помешкать, и решимость ее исчезала. А зачем бежать? Что толку-то?

Полина в отчаянии хваталась за последнее: нужно, чтобы у них был ребенок – и тогда все наладится, устроится. Она так любила сына! Стоило ей на секунду закрыть глаза, и она чувствовала, как его маленькие горячие губы мнут сосок груди, слышала его беззубое гульканье, вздрагивающими ноздрями вдыхала теплый неповторимый запах сонного тельца! И снова ниточка ее надежд обрывалась. Новая жизнь, призываемая не столько страстью, сколько сознанием, не завязывалась. Незримые руки досады клали на прогнувшуюся полочку обид и эту вину Федора – маленький, но очень тяжелый камешек.

Занятая своими мыслями, Полина работала невнимательно, по нескольку раз переспрашивала, все путала. А когда один покупатель, рассерженный тем, что вместо фруктовой воды буфетчица подала сначала вино, а потом хлеб, сделал замечание, Полина наговорила ему грубостей.

– Да какое вы имеете право! – возмутился человек. – Немедленно дайте жалобную книгу! – И, заикаясь от негодования, попросил присутствующих подтвердить его жалобу.

Полина опомнилась, заплакала. Ни за что обиженный ею человек смущенно вышел. Хорошо еще, что вовремя извинилась, – коллективная жалоба могла грозить серьезными неприятностями.

Закрыв буфет на перерыв, Полина направилась домой и уже по дороге решила зайти к тетке. Дела к ней, правда, никакого не было, виделись они недавно – тетка снова приходила за отходами, которые Полина выписывала в торге за бесценок, – но после каждой встречи с ней на душе становилось спокойнее. Вот у кого все ясно, все просто, никаких загвоздок! Умер дядя Антон – ну что ж, царство ему небесное, пожил! Началась война – ничего, проживем, немец до нас не дойдет; кончилась – слава богу, жить повольготнее будет!.. Вначале Полину отпугивали цинизм и грубость тетки, потом она привыкла пропускать все это мимо ушей, – не это главное. Вот Федор не любит тетку, назвал ее спекулянткой – тогда она, правда, не к месту разошлась, – но разве она не права? Возится со своими свиньями от зари до зари, никому вреда не делает, а то, что жить лучше хочет, – так кто против этого, и разве не в этом смысл жизни? Каждый устраивается по-своему, на одну зарплату не проживешь… Жаль, что Полина плохо помнит мать, – вот кого ей не хватает до сих пор. В памяти остались только ловкие руки портнихи, длинные косы, ласковые глаза да непрерывное стрекотание машинки…

Теткин двор встретил Полину визгом и хрюканьем. Три огромных борова, розовея широкими спинами, терлись у крыльца, взывали заплывшими глотками к своей кормилице. Одно из этих чудищ, кстати, было записано на имя Полины. С помощью такой нехитрой уловки тетка успешно ладила с финагентами. Официальная сторона теткиного хозяйствования выглядела вполне прилично: бывший бухгалтер Степан Павлович работал сторожем на пункте «Заготзерно», тетка значилась домохозяйкой и жила, не таясь, не запираясь на семь засовов. «Прятаться мне нечего, – говорила она, – не ворую!»

С Агриппиной Семеновной Полина столкнулась в дверях и поспешно уступила дорогу. Окутанная паром, с багровым от напряжения лицом, тетка несла перед собой тяжелый двухведерный чугун с дымящимся месивом.

– Заходи, заходи, – прохрипела она, спускаясь по ступенькам и отбиваясь от бросившихся под ноги боровов.

В доме все сверкало чистотой. Шесток широкой русской печи был задернут занавесочкой, на обеденном столе сухо сверкала цветастая клеенка. Тетка была чистюлей и, вечно занимаясь варевом корма и другими подобными делами, ухитрялась содержать свой небольшой, любовно сработанный покойным кузнецом дом в образцовом порядке. «Глаз чистоту любит», – часто повторяла она.

Вернулась Агриппина Семеновна минут через пять.

– Чевой-то ты гостьей сидишь? – удивилась она. – Раздевайся, полдничать будем.

Сунув куда-то в угол засаленный ватник, она подошла к умывальнику, обнажила по локоть полные нестарческие руки.

– Квелая ты какая, как погляжу. Ай стряслось что?

Неохотно снимая пальто, Полина вяло отозвалась:

– Скучно мне что-то.

Собирая на стол, Агриппина Семеновна усмехнулась:

– Ежели молодой бабе скучно – значит, с мужиком в постелях ладу нет.

– Вы уж скажете! – вспыхнула Полина.

– Не любо – не слушай, матушка. Так говорят.

Агриппина Семеновна налила в тарелки щей, подернутых жиром, с кусками сала, поставила четвертинку водки.

В эту же минуту дверь из второй комнаты открылась; кланяясь, Степан Павлович бросал выжидающие взгляды на супругу – на зелье нюх у него был изумительный.

– Сгинь, – коротко скомандовала Агриппина Семеновна и уже вдогонку, в закрытую дверь, успокоила: – Оставлю!

– Мне не наливайте, – предупредила Поля.

– Кровь у тебя и так горячая, – согласилась тетка, – это мне пользительно.

Она выплеснула в рот граненый стаканчик, хлебнула горячих, как огонь, щей, губы у нее залоснились.

Искоса поглядывая на племянницу, тетка исподволь принялась выпытывать:

– Сам-то как?

– Болеет, поясницу опять схватило.

– Отлежится. Калякать-то не начал?

Глаза Полины блеснули обидой.

– Зачем вы смеетесь? Вы вот не поймете, а знали бы, какая это тоска – ведь хоть бы одно слово! Как в тюрьме какой!

– Ну, уж тюрьма! – хмыкнула тетка.

И, словно нащупывая цель, закинула:

– Ребеночка тебе надо, всю твою скукоту рукой и снимет.

Полина снова покраснела и, преодолевая смущение, призналась:

– Не беременею я.

Прожевывая кусок сала, Агриппина Семеновна понятливо и снисходительно ухмыльнулась:

– Эх ты, зеленая, как погляжу. – Тетка громко рыгнула. – Он что – с тещиных блинов вернулся? Или с войны? Вот то-то и есть. Больной он у тебя еще, побитый. Ты дай ему в силу войти…

Пригнув к самому столу пунцовое лицо, Полина слушала нехорошие, стыдные речи, не пропуская ни одного слова.

– А уж если опостылел, – круто перевела тетка на другое, цепко и выжидающе глядя на Полину, – тогда брось! Одна не останешься.

– Ну, хватит! – сухо бросила Полина. – Пойду я.

– Вот-вот, вся в мать, – кольнула тетка. – Мяска-то дать?

– Не надо. Спасибо.

– Чего спасибо? Надо будет – скажи, чай, не даром берешь.

Следя за одевающейся племянницей – молодой, стройной, грустной и оттого еще более красивой, – Агриппина Семеновна вздохнула не то с завистью, не то с сожалением:

– Цены ты, девка, себе не знаешь!

Полина вышла на улицу, быстро пересекла площадь. Засиделась она, а Федя ждет. Но чем ближе подходила она к дому, тем медленнее становились ее шаги.

Обрадованный новостью, Корнеев никак не мог сосредоточиться, делал непростительные промахи и уже потерял две пешки. Э, да что там! Скоро у него будет работа, пусть непостоянная, но будет! Последние дни он совсем измучился от безделья. И теперь такая удача: с нового года конструкторское бюро механического завода обещает дать чертежную работу. Чертит он вполне сносно, попрактикуется. Пожалуй, не плохо и то, что работать придется дома, – удобнее.

Устроил все секретарь школьной парторганизации Королев. Об этом только что и сообщил Воложский. Дело, конечно, не обошлось без его участия, – сам сидит, как будто ни при чем, и усом не поведет!

– Сияешь? – оторвался от шахматной доски Воложский. – Все мы так, служивые кони! Бурчишь по утрам, вставать неохота, кости ноют, дня спокойного нет, а оставь нас без дела – нытьем изойдем!.. Так, слоником, значит, думаешь укрыться? Поглядим, поглядим!

Константин Владимирович задумчиво помял бородку, удовлетворенно хмыкнул и сделал очередной ход.

– Ты как – газеты внимательно читаешь? Любопытное, брат, время, весьма любопытное! У нас новая пятилетка, заводы восстанавливаются, в Грузии вот новые виноградники закладывают, а там опять о войне говорят. Ты следишь за процессом в Токио? Следишь? Комедия! Все ясно, как божий день, судить надо, а они все тянут, белого света при огне ищут! А Китай-то бурлит, а?

Удивительно хорошо чувствовал себя Корнеев с Воложским, и они подолгу разговаривали. Да, именно разговаривали: Константин Владимирович безошибочно, по жестам, понимал его ответы, по глазам, по выражению лица – его мысли и вопросы.

Корнеев проиграл, Воложский добродушно рассмеялся:

– То-то! Впрочем, не огорчайся, ты нынче в приподнятых чувствах, простительно. Хватит, наверно, на сегодня?

Старик прошелся по комнате, взял с тумбочки зеленый томик «Монте-Кристо».

– Ты читаешь?

Федор Андреевич оглянулся, отрицательно покачал головой. Книгу принесла Поля и вот уже третий вечер подряд зачитывалась ею. Когда-то таинственный граф Монте-Кристо поражал и воображение Федора; вчера, перелистав несколько страниц, Корнеев равнодушно отложил книгу, удивляясь, чем она так захватила Полю.

– Не ты, значит, – Воложский снисходительно усмехнулся. – Ну что же, приятное чтиво. А я, грешным делом, подумал, что это тебя на красивую жизнь потянуло.

Воложский положил томик на место, вернулся к столу.

– Полю, наверно, не дождусь. Пойду, Федя. Значит, передашь: Мария Михайловна и я покорно просим прибыть для встречи Нового года. Форма одежды – парадная и все прочее, как пишется в военных приказах. Насчет парадной одежды, конечно, не обязательно. Из гостей будут у нас – вы и мы. А в школу почаще заходи.

В дверях Константин Владимирович встретился с Полей; Корнеев заметил, как ее рассеянные, занятые какой-то внутренней работой глаза оживленно блеснули.

– Куда бежите? Не пущу, не пущу! И слушать не хочу!

Говорила она настойчиво, просительно, чуть бессвязно, и Федор Андреевич понял – Полина рада, что он не один дома.

Константин Владимирович, сдаваясь, расстегивал пальто, добродушно ворчал:

– Ну и народ! Ладно, ладно, сдаюсь – на десять минут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю