355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Почивалин » Летят наши годы (сборник) » Текст книги (страница 16)
Летят наши годы (сборник)
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:18

Текст книги "Летят наши годы (сборник)"


Автор книги: Николай Почивалин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

2.

От Пензы до Кузнецка – сто двадцать километров.

Мы сидим в вагоне пригородного поезда, Юрий неотрывно смотрит в окно, за которым бегут сосны и березки, косо скользят утыканные воробышками телеграфные провода. Мелькают станции с простыми и звучными названиями Леонидовка, Шнаево, Асеевка. Станции эти мне хорошо знакомы, но каждый раз, когда за окном проплывают крохотное пятнышко перрона, грачи на тополях и, поодаль, селение, – кажется, будто опять прошло мимо тебя что-то важное и неповторимое, будто остались там, вдалеке, люди, которых никогда уже не узнаешь…

– Я где-то видел разъезд Разлука, – говорит Юрий.

– Есть даже такая книжка. «Разъезд Разлука».

– Да ну? – приятель на секунду оживляется и снова смотрит в окно. Я понимаю его: на курорт, с которого он сейчас возвращается, Юрий летел самолетом, много лет не проезжал здесь, и сейчас, хотя до Кузнецка еще не близко, чудится, что вот-вот – то ли за этим лесом, то ли за тем пригорком – откроется город нашей юности.

– Понимаешь, – говорит Юрий, – не могу отделаться от ощущения. Вот, кажется, сойдем сейчас на вокзале и снова станем ребятишками. В школу пойдем! И Валька Тетерев с Сашей Борзовым придут.

– Да… Эти уже никогда не придут.

– Жили люди – и нет людей. – Юрий глубоко вздыхает. – Где погибли, как погибли – ничего не знаем.

– Это-то как раз известно.

– Что известно? – Юрий вскидывает голову. – Откуда тебе известно?

– Вовка Серегин рассказывал.

– Чего ж ты молчал?

– Думал, что сам знаешь, – оправдываюсь я. – Погоди, в каком же это году было? Да в сорок девятом… Правильно, в сорок девятом.

ЖИЛИ ТАКИЕ РЕБЯТА

Я так же ехал в Кузнецк, только с противоположной стороны. Из Омска, где жил тогда.

Ехал, собственно говоря, в Москву – впервые в жизни, на совещание в Союз писателей – тоже впервые в жизни, и все-таки решил на несколько часов остановиться в Кузнецке. Решил внезапно, случайно выяснив, что мой поезд прибудет в Кузнецк вечером, а следующий на Москву уйдет ночью; тут же, на вокзале, дал телеграмму Вовке Серегину – единственному из наших ребят, кто, по моим сведениям, остался в Кузнецке.

Ехал и так же, как сейчас Юрий, смотрел в окно – на все, что неслось навстречу, мелькало, заслоняя на секунду толстое, наполовину запорошенное снегом окно, и в следующую минуту исчезало позади. На хвойные леса, утонувшие в голубых сугробах, на маленькие станции с людными привокзальными базарами, на мальчишек, черными капельками слетающих с сахарных гор на лыжах…

Не знаю почему, но в этот раз дорога навела меня на мысли, которые прежде не приходили в голову. Например, о том, что до тридцати лет, торопясь жить и знать, мы никогда не находим минуты оглянуться назад; что в том, пока еще недалеком прошлом и стремительно уходящем нынешнем, ненасытно поторапливаемом вдобавок, остается и нечто неповторимое, ненадолго выдаваемое человеку один раз на всю жизнь; что, наконец, все это – полнота сил, свежесть чувств, душевная чистота – с пронзительной ясностью и точностью оценится, увы, тогда, когда слишком далеко от начальной станции уйдет твой скорый поезд…

После Куйбышева я начал выходить на каждой станции и возвращаться в вагон с последним звонком: все уже казалось знакомым и близким.

На перроне в Сызрани столкнулся с человеком в дымчатой пыжиковой шапке, в черном пальто и белых бурках. Случайно встретились взглядами. Человек тут же отвернулся, но я успел заметить, что лицо его с серыми глазами, полными красными губами и черными холеными усиками очень знакомо. Вот только усики…

– Николай! Гущин! – заорал я, кажется, еще раньше чем окончательно узнал его.

Гущин вздрогнул и как-то странно медленно, словно колеблясь, оглянулся.

– А, здорово, – довольно равнодушно кивнул он, от него попахивало водкой.

– А я тебя сразу узнал! – стискивая руку Гущина, возбужденно говорил я. – Вот здорово! Ты в Кузнецк?

– В Кузнецк. А ты?

– Я тоже, правда, проездом. Не утерпел. Понимаешь, тринадцать лет не был!

Серые, без улыбки, глаза Гущина повеселели.

– Ты в каком вагоне?

– В шестом.

– Соседи – я в четвертом. – Гущин оглянулся. Ты извини, я сейчас пойду. У нас все разошлись, надо за вещами доглядеть. А тронемся – загляну к тебе. Идет? Прихвачу чего надо.

– Конечно! О знакомых расскажешь. Я ведь ни о ком не знаю.

– Ладно, договорились. – Гущин махнул рукой и быстро пошел к поезду.

Купив в буфете бутылку вина, я возвратился в купе; поезд тут же тронулся.

– Знакомого встретил, – объяснил я соседу по купе свои приготовления.

Учились мы с Гущиным в разных школах, особо не приятельствовали, но какое это имело значение! Земляк, ровесник. Тем более что я его хорошо помнил.

Повадился он к нам ходить с весны – играть в волейбол. Мы подозревали, что ему приглянулся кто-то из наших девчат, но человек он был скрытный, и выяснить так ничего и не удалось. Зато играл он великолепно, и принимали его всегда охотно.

Как сейчас вижу – мяч уже летает над сеткой, когда появляется Николай Гущин. Высокий, черночубый, он становится на судейское место; резко и властно посвистывает алюминиевый свисток. Команды Гущина принимаются без возражений.

Кончается игра, проигравших выбрасывают «на мыло», и Гущин уверенно занимает место на площадке.

Играл он спокойно, без суеты, с какой-то небрежной ленцой принимая мячи – до тех пор, пока не оказывался справа у сетки. И тут он преображался. Вот ему подали мяч, Гущин подпрыгивает, взлетая над сеткой едва ли не до пояса, и, прикусив губу, бьет. Бьет тем мертвым ударом, который редко кому удается взять. Обычно такой смельчак, отряхивая от песка колени, сконфуженно чертыхается…

Поезд между тем промахнул одну станцию, другую, а Гущин все не приходил. Я отправился за ним.

Узкий коридор купированного вагона был пуст: время обеденное.

– Кого, гражданин, ищете? – спросила проводница.

– Товарища, в вашем вагоне едет. Да вот что-то не видно.

– Куда едет?

– В Кузнецк.

– До Кузнецка у меня никого нет. Один сейчас в Сызрани сошел, так он до Харькова ехал. Встретил, что ли, кого-то…

– Как же так? – Я растерялся. В бурках он, в черном пальто. Усики у него еще…

– Вы кого спрашиваете? – заинтересовался седоватый полковник, выглянувший из первого купе.

– Товарища, – снова принялся объяснять я.

– Вот я и услышал про бурки и усики, – улыбнулся полковник. – Сошел он в Сызрани. Прибежал, говорит – товарища встретил, остановлюсь. На ходу так и спрыгнул. Мы с ним от самого Челябинска едем. Компанейский товарищ!

– Ничего не понимаю. – Я обескураженно развел руками. – Николай сам говорил…

– А вот звать-то его не Николаем, – поправил полковник. – Александром Александровичем звать.

– Ну что вы мне говорите, когда мы с ним из одного города!

– Не знаю, не знаю, может, тогда кто другой. А этот Александр Александрович. На память пока, слава богу, не жалуюсь. – Полковник сказал это с некоторой обидой. – В домино двое суток стучали. Александр Александрович. Председатель промысловой артели, из Челябинска. И усики есть, и в бурках – это точно, молодой человек.

– Посторонитесь, гражданин, чай буду разносить, – прервала нас проводница, бросив на меня не очень-то дружелюбный взгляд.

Курьезный случай с Гущиным сразу же вылетел у меня из головы, едва я увидел на кузнецком перроне Вовку Серегина.

В черном кожаном пальто с поднятым воротником, в кожаной шапке, коренастый и круглый, он катился, словно шарик, что-то крича и жестикулируя.

Через минуту мы сидели уже в потрепанном «газике», хлопавшем на ветру линялым брезентом; пытаясь отчистить кожаной рукавичкой заиндевевшее стекло, Вовка с места в карьер принялся меня отчитывать.

– Подумаешь – некогда ему! Да опоздай ты на свое дурацкое совещание. Лев Толстой ни на какие совещания не ездил, а Толстым был. Как хочешь, а это свинство! И еще говорит!..

Я, кстати, ничего не говорил, не оправдывался – просто с удовольствием поглядывал на полное розовощекое лицо Вовки, добродушное даже сейчас, когда он ругался. Он остался все таким же, непривычным выглядел только xpoм, в который он был затянут, и казалось странным, что это не прежний Вовка-десятиклассник, а главный бухгалтер одной из крупнейших в стране обувных фабрик. В ту пору нам не было еще и тридцати, каждая такая встреча, когда выяснялось, что твой сверстник уже кто-то, уже чего-то достиг, не просто радовала, но и ошеломляла. Это теперь, на пятом десятке, отвыкаешь удивляться. Недавно я встретил в Сибири кузнечанина, долго и тепло пожимал ему руку, радуясь знакомому человеку, и только мельком скользнул взглядом по его широким генеральским погонам. Ну, генерал и генерал, – эка невидаль!..

– Вылезай, прибыли! – скомандовал Вовка Серегин, выпрыгнув из машины и постукивая по утрамбованному снегу хромовыми сапожками.

Встретила нас жена Серегина – Муся, невысокая и плотная, как и муж, чем-то даже похожая на него и лицом.

– А я уж вас заждалась, – певуче сказала она, и все мои опасения, что буду хозяйке в тягость, сразу же улетучились.

В небольшой квартире Серегиных было по-особому уютно, как это может быть только в деревянном доме, когда снаружи потрескивают от мороза бревенчатые стены и гулко, постреливая, гудит в печке огонь.

Муся сразу же усадила нас за стол, заставленный закусками, и продолжала пополнять его, без устали убегая и возвращаясь. Пока Вовка священнодействовал с бутылками, я принялся расспрашивать о ребятах.

– Потом, потом, – отмахнулся Вовка. – Ну-ка, держи ревизорскую!

– А хозяйке почему не налил? – запротестовал я, заметив, что Муся наливала себе в рюмку фруктовую воду.

– Нельзя мне, – покраснела Муся.

– Ты ее такими вопросами не смущай, – засмеялся Вовка, ласково взглянув на жену.

– Да, Вовка, – вспомнил я. – Знаешь, кого я нынче в поезде встретил? Гущина.

– Что?!

Серегин с треском поставил рюмку, расплескав вино по скатерти. Муся, укоризненно взглянув на мужа, посыпала пятно солью.

– Ну что, что? Гущина, говорю, встретил.

– Да по этому гаду давно петля плачет! Где ты его видел?

Я коротко объяснил, как встретил и потерял Гущина.

Вовка заходил по комнате.

– Ушел! Опять ушел!

– Да о чем ты? – перебил я, ничего не понимая. – Откуда он ушел? Почему он – гад?

– Гадина! – жестко повторил Серегин. Розовощекое лицо его от ненависти побледнело. – Сашу Борзова и Вальку Тетерева немцам продал!

– Вовка! – я не мог поверить ему. – Что ты говоришь?..

Все это прозвучало как дикий бред, и тем ярче, как при мгновенной ослепительной вспышке, увидел я наших ребят. Саша Борзов каким-то очень чистым голосом спросил:

– Что задумались, хлопцы?..

Сначала я увидел его руки – мужественные и изящные, с длинными тонкими пальцами, руки музыканта и художника. За одни такие руки человека можно называть красавцем, а у Саши, под стать им, была и гибкая фигура, и нежное, как у девушки, лицо, с резко, по-мужски очерченными губами, широко раскрытые серые глаза, глядящие на мир удивленно и радостно. Руки его я никогда не видел без дела – они то постукивали мелком, покрывая черное поле доски ровными строчками алгебраических формул, то – чаще всего, и это было их любимым занятием, – легко несли черный карандаш по плотному ватману. На бумаге, из каких-то небрежных и смелых линий и штрихов, возникали наши потешные физиономии или огромная, как чернильная клякса, родинка на лысине преподавателя немецкого языка; сколько раз, взглянув на такой мгновенный набросок, невольно фыркали мы во время урока. Но это забава, дома Саша писал маслом; у него был зоркий глаз, твердая рука и доброе сердце – великолепные пейзажи и этюды, получавшие высокие оценки на московских выставках молодых художников, являли собой чудесный сплав всех этих качеств. Саше Борзову как художнику прочили блестящее будущее, в московскую школу живописи он был принят вне конкурса. Надо ли говорить, что наша школьная стенная газета, которая несколько лет подряд оформлялась Борзовым, считалась лучшей в городе.

В десятом классе Саша Борзов оставался, пожалуй, единственным, кто не переболел поветрием юношеской любви. И, возможно, поэтому-то девчата не только десятого «А», но и двух других параллельных классов особенно часто дарили Сашу своими признаниями. Как сейчас вижу: с пунцовыми щеками Борзов сидит за столом, хмурит брови и недовольно постукивает пальцами.

– Сашка, опять записку получил? – подкатываемся мы, причем некоторыми из нас движет не только любопытство, но и жгучая ревность.

– Получил, – вздыхает Саша.

– От кого?

– Ну вот еще! – говорит он и, словно спохватившись, торопливо рвет записку на мелкие клочки, в довершение прячет обрывки в карман…

Так же отчетливо, до мельчайших деталей, до каждой веснушки-звездочки на вздернутом носу я вижу Вальку Тетерева.

Невысокий, скорее даже маленький, узкоплечий, с огромной рыжей шевелюрой, конопатый, он надевает очки в черной роговой оправе и сразу становится похожим на профессора в карикатуре. И он бы обязательно стал настоящим профессором, имя которого – верю в это! – с глубоким почтением произносилось бы в стенах любого университета.

Валька Тетерев был математической звездой нашей школы. У него была феноменальная память и острый ум, не терпящий безделья. Очень любил физику и химию, самостоятельно ставил мудреные опыты и постоянно ходил с красными, обожженными кислотой и щелочью руками.

Математиком он, конечно, был врожденным; скучная и мудреная для многих из нас математика была для него понятна и естественна, как воздух, он просто жил ею. Объясняя кому-нибудь задачу, Валька искренне недоумевал, как это можно не понимать.

– Правда, не знаешь? – изумлялся он, помаргивая за стеклами очков редкими рыжими ресницами. – Смотри, ведь это так просто!..

В тревожные дни четвертных опросов Валька иногда выручал нас, «филологов». Стоило его уговорить, и он выкапывал из памяти какую-нибудь мудреную задачу, обращался с ней к педагогу.

Иван Петрович Андриевский, такой же страстный математик, как и Тетерев, быстро просматривал условия задачи, потом задумчиво дергал белую бородку, потом многозначительно покашливал – интересно, интересно! – и забывал обо всем на свете. Вместе с Валькой они начинали стучать мелом сразу на двух досках и стучали обычно до тех пор, пока в коридоре не заливался спасительный звонок. Ради справедливости надо сказать, что на такие «выручки» Тетерев соглашался очень редко и только в самых крайних случаях.

У этого маленького узкогрудого человека было большое и отважное сердце.

Однажды мы только ахнули. Увидев на улице, как рассвирепевший верзила в сапогах с отворотами ударил женщину, Валька преспокойно подошел к нему и, чуть дотянувшись, основательно съездил того по тугому подбородку. Верзила удивленно икнул, коротко занес над рыжей Валькиной головой увесистый кулак. Подбежавшие вместе с нами рабочие спасли щупленького Вальку от расправы. Самое удивительное, что, ударив, Валька не попытался даже отбежать.

– А что было делать? – минутой позже совершенно спокойно спрашивал он. – Объяснять ему, что бить женщину – скотство? Не поймет…

Вспоминается и смешное.

Мы стоим на школьном дворе, ожидая начала выпускных экзаменов. Валька в белой рубашке с открытым воротом, молчаливый и собранный. В руках у него ничего нет – ни книг, ни конспектов, ни шпаргалок.

– Надо сбегать, – киваю я на стоящее в самом углу двора летнее заведение, из-за стен которого, к возмущению педагогов, нередко поднимаются клубы табачного дыма; меня же влекут туда более прозаические надобности.

– Ты с ума сошел! – Маленькие Валькины глаза становятся от ужаса огромными. – Перед экзаменами? Верная двойка!

– Валька, – колеблюсь я. – Надо же…

– И мне надо, – под общий хохот признается Валька. – А нельзя…

…– Вовка, что ты говоришь? – переспросил я.

– Что было, то и говорю, – подтвердил Серегин, расстегивая теснивший крючок гимнастерки. – Ты Игоря Лузгача помнишь?

– Конечно, помню.

Пришел к нам в десятый класс такой парень – Игорь Лузгач. Щуплый, с горящими и черными, как угли, глазами, он был полон скрытой нервной силы, готовой прорваться самым неожиданным образом. Игорь то получал одни пятерки, восхищая педагогов, то, замкнувшись, словно погаснув, еле-еле вытягивал на тройки. Иногда он приходил в класс во всем новом – с фуражки и до коричневых полуботинок, а через несколько дней снова жался на последней парте в потертом пиджаке и разбитых, не по размеру, сапогах. Был он молчаливым, вспыльчивым, странные метаморфозы с одеждой мы объясняли чудачеством, пока не выяснилось, что отец Игоря – безнадежный алкоголик. Все эти годы о Лузгаче я ничего не слышал…

– Ну так вот, – рассказывал Серегин, – приехал он в начале прошлого года. В январе или феврале, так вроде…

– В конце января, – уточнила Муся и тихонько вздохнула.

– Правильно, – кивнул Вовка. – Приехал из Донбасса, на шахте там работал.

– Он разве горный кончил?

– Войну он кончил! – не задерживаясь на объяснениях, мимоходом ответил Серегин. – Ночевал у нас две ночи. Худущий. Как уж он там на шахте работает при его комплекции – не представляю. А так – все такой же. Говорит, говорит, потом будто на столб налетит – молчок. Сели вот так же, выпили, а у него, смотрю, руки дрожат…

– Вот и вы хоть бы по одной выпили, – воспользовавшись случаем, напомнила Муся. – Потоми доскажешь.

– Эх, верно ведь! – спохватился хозяин. – Ну, давай.

Ужин, однако, на ум не шел; минуту спустя, не сговариваясь, мы оба потянулись к папиросам.

– В общем, скажу тебе, – продолжал Серегин, – пил Игорь. Я-то сначала подумал – по наследству. А потом понял: сам он до жизни такой дошел. Поднабрался когда, все и выложил. Зубами скрипел!

– Как вспомню, и сейчас не по себе, – вставила Муся и зябко передернула плечами.

– Учились они все в Москве. Борзов – в художественном, Валька Тетерев в университете, Игорь – в технологическом. А как война началась, в первые же дни в один студенческий батальон ушли. В Москве и формировались. Отправили на Украину, вот там где-то с Гущиным и встретились. Вроде он в Днепропетровске учился, откуда его и призвали… Сначала-то у них все хорошо шло. Это всегда так – когда все хорошо, то и все хорошие. А потом потрепали, от батальона одни рожки остались. И остатки эти в окружение попали. Вальку ранило; с раненым далеко не уйдешь, другие-то вперед ушли, а наши поотстали. И здесь еще Гущин человек как человек был. Вместе со всеми Вальку на носилках нес. Рассчитывали до ближайшего села дойти, у надежных людей оставить. Можешь представить, как это раненого на носилках тащить – в лесу, по оврагам да хорониться еще надо. Тогда первый раз свою душонку Гущин и показал. Здоровый, как бугай, и заскулил. «Надоела вся эта хреновина, поднять руки, и конец. Не звери же они». Ребята как цыкнули – сразу вывернулся. «Что я – за себя боюсь? Вальку погубим. Ему доктор нужен. Лекарство нужно. Может, великого человека губим. Сами-то, говорит, все мы одного его не стоим». Видал как? А Вальке, правда, плохо было, Игорь рассказывал: очнулся он и говорит: «Оставьте меня, ребята. По теории вероятности, шансов у вас выбраться больше будет…» И тут, видишь, математику свою не забыл! Гущин опять сорвался. Отозвал ребят, глазами виляет. «Валька, говорит, умно сказал. Так всем хана будет». Ребята снова стыдить его. А с ними еще сержант пробивался. Так тот проще. Затвором щелкнул. «Я, говорит, тебя, падло, обучу сейчас, как людей бросать!» Лучше, наверно, если б он тогда его и шлепнул!..

Вовка досадливо взмахнул рукой, заходил по комнате.

– Добрались ночью до какой-то деревни, в лесу рассвета ждут. Намаялись, конечно, свалились. Сначала сержант дежурил, потом Гущин его сменил. А до Борзова с Игорем и очередь не дошла. Валька Тетерев потом уже рассказал. Показалось ему, что Гущин в кусты нырнул. Валька слабый был, окликнул тихонько – тот услышал, назад подался. Флягу подал – напиться, успокоил еще: спи, дескать, утром врача найдем. На рассвете-то он лекарей и привел – всех сонных, как цыплят, скрутили!..

Я попытался высказать сомнение – настолько все это звучало противоестественно. Серегин сердито перебил:

– И это еще цветики!.. Сделали его в лагере полицаем. Под Уманью. Вот он тогда и усики отпустил: за украинца себя выдал – немцы-то сначала с националистами заигрывали. Хотя какие там к черту националисты – сброд всякий на такое дело и шел только!.. Ну, вот, Вальке совсем плохо стало: не лечат, от голода ослаб, а Гущин раздачей хлеба ведал. Ребята его стыдить: ты чего ж, сука, делаешь? Валька-то погибает, подкинь ему хлеба. Отказал. «Все равно, говорит, не жилец. А за «суку» еще пожалеете…» Потом Саши Борзова очередь пришла. Гущин, конечно, и сказал, что Сашка рисует. Вызвали его к коменданту, – вернулся с бумагой, с карандашами, бледный и злой. «Я, говорит, им нарисую!..» И нарисовал, конечно! На весь лист Гитлер ручки и ножки задрал, извивается, как уж, а в брюхо ему штык воткнут, кишки только во все стороны летят!.. Увели Сашку. Вечером Гущин пришел, Игорь к нему: «Где Борзов?» Тот ухмыляется. «Дурак твой Борзов оказался. Может, говорит, ты умнее теперь станешь». Это Игорю-то. А тот ему ответил. «Точно, мол, – умнее буду. Выживу. На твою погибель выживу. Охота мне, говорит, дождаться, пока тебя в петле поганой удавят!» – «Спасибо, говорит, что предупредил. Обещаю тебе, что последнего свидетеля я не оставлю. До первого случая…» И сделал бы, конечно, так, если б Игорь не опередил его. Перегоняли их куда-то ночью, он с моста и прыгнул. Все равно терять нечего было.

– Ушел?!

– Ушел. С пулей в боку и ногу сломал. Ударился обо что-то, как прыгал. Всю ночь, пока силы были, на доске плыл. Это-то и спасло… В общем, выцарапался. До своих добрался – в госпиталь положили. А выписался – в армию не берут.

– Почему?

– Ну, почему? Без документов, без оружия. Один из всех уцелел. Разве бы ему тогда кто поверил? И пить-то, наверное, с этого начал. Можно понять, что у него тогда на душе творилось!.. Работал на восстановлении, потом Донбасс освобождать начали, в шахту послали. Сюда в отпуск приезжал. Поглядеть, нет ли здесь этого гада. Да разве он дурак, – в Кузнецке-то сидеть!..

– Слушай, Вовка! Как же он так мог? – Рассудок все еще отказывался понять эту черную весть. – А?

– Не знаю, ничего не знаю. – Вовка тыкал в пепельницу очередную папиросу, закуривал новую. – Всегда он такой сволочью был! Помнишь, как после волейбола газировку пить пошли?

– Нет, не помню. И что?

– А я помню! Не хватило что-то у нас денег. Говорим ему: Колька, добавь. «Ни копейки, мол, нет». И сразу ходу от нас. Ну нет и нет, черт с тобой – без сиропу выпили. А назад идем – стоит, эскимо жрет. Копеечная душа, шкура!

– От эскимо до предательства – огромная дистанция, Вовка.

– Из мелочей складывается целое. – Вовка снова побледнел. – Пока эту гниду не раздавят, мы спокойно жить права не имеем! И на том свете ребята не простят!

– Игорь сообщал о нем?

– Сразу же, конечно. Да без толку все. – Не дойдя до угла комнаты, Серегин круто обернулся. – Правильно! Сейчас же идем. Надо рассказать, что ты его встретил. Пошли.

Мороз в ночь окреп, и едва мы вышли, холод перехватил дыхание, выжал из глаз слезы.

Я до сих пор помню это ощущение – твердея, острые льдинки слез прижигают горячие веки…

– Подумать только – и такая гадина живет среди хороших людей! А они даже не подозревают. – Юрий наклоняется, стискивая кулаки, качает головой. – Почему-то погибают самые лучшие, самые честные. А всякие подонки выживают. Цепляются, изворачиваются, продают и остаются живыми. Дерьмо не тонет…

Заглядевшись в окно, он долго молчит, потом вскакивает.

– Кузнецк!

За окном бегут плоские корпуса обувной фабрики, громоздкие четырехугольники элеватора, бетонные опоры моста – привычное, незабытое, навсегда родное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю