Текст книги "Летят наши годы (сборник)"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
Все устраивалось самым наилучшим образом, ничего только не удалось узнать о судьбе Светланы. Тут начиналась стена, за которой царила своя, кажется, никому не подвластная автономия.
– Здесь я бессилен, – признался однажды Санников, и почти слово в слово повторили то же самое товарищи из обкома, к которым Валентин обратился.
Оставалось одно – ждать.
Вернувшись в школу, Валентин снова подтянулся. Бреясь по утрам перед зеркалом, он порой удивлялся: ни беды, которые сыпались ему на голову, ни безалаберная жизнь первых месяцев с выпивками на пустой желудок и непрерывным курением по ночам, – ничто, кажется, внешне его не изменило. По-прежнему ни одного седого волоса, ни одной морщинки. Занимаясь с ребятами на брусьях и кольцах, Валентин чувствовал себя по-прежнему крепким и ловким, в этом, очевидно, свою службу сослужило и то, что он досыта походил в грузчиках.
Работать приходилось много. Кроме ежедневных уроков, Валентин вел спортивную секцию, учился заочно, самое малое – раз в неделю подменял все чаще похварывающую преподавательницу математики.
– Что ж, Валентин Алексеевич, – поговаривал директор. – Закончим год, а с нового придется вам переквалифицироваться. На пенсию Анна Андреевна просится…
Сбывались все его желания, и, глядя на подросших дочек, Валентин снова загорался надеждой: ах, если бы!..
Потом произошло неожиданное и непоправимое.
Шел конец апреля, и однажды проснувшись, Валентин прежде всего подумал о том, что сегодня ровно год как увезли Свету. На него вдруг навалилась такая душевная и физическая усталость, что он почувствовал себя на постели раздавленным. Не мог подняться, не мог пошевелить рукой, хотелось забыться, ни о чем не думать, перестать на какое-то время существовать вообще.
Работалось в этот день скверно; сославшись на головную боль, Валентин ушел из школы раньше обычного. Несколько раз он присаживался на лавочки возле домов, курил, упрямо брел дальше. Брел, словно стараясь обронить по дороге свое настроение.
Дочки, набегавшись за день, уплетали под присмотром бабушки кашу. Валентин поцеловал их, поднялся.
– Я, мама, нынче, у себя заночую. – И добавил, пряча глаза: – Поработаю…
Валентин не видел, каким жалостливым, понятливым взглядом проводила его мать.
Уже неподалеку от дома он зашел в магазин, купил бутылку водки – впервые после разговора с Санниковым.
Сказавшись соседям больным, Валентин закрылся, налил полный стакан. Напился он быстро, тяжело, – один на один с памятью, которая позже тела поддавалась дурману. Оставалось только добрести до кровати и свалиться, когда к нему постучали.
Придерживаясь за стену, Кочин откинул крючок.
Это была Лидия Николаевна.
В светлом платье, с перекинутым через руку плащом, она вошла и, смущенная странно-неподвижным взглядом Кочина, торопливо объяснила:
– Я за вами, Валентин Алексеевич. У нас…
Договорить она не успела. Пошатнувшись, в поисках опоры, Валентин привалился к ней; только сейчас поняв, что он пьян, Лидия Николаевна решила усадить его и немедленно уйти. Но было уже поздно.
Она сопротивлялась яростно, молча, с отвращением отворачивая лицо от бьющего в нос перегара и вдруг, не понимая того, что делает, прижала к груди эту чубатую, ненавистную ей голову.
…Мучителен не хмель – похмелье.
Еще не окончательно очнувшись, Валентин пытался припомнить дикий, как ему представлялось, сон и, холодея, рывком открыл ресницы.
Лидия Николаевна спала на правом боку, с краю, грудь ее была обнажена, на щеке ласково лежало солнечное пятно.
Что он наделал?
Первым движением Валентина было желание вскочить и убежать, – куда угодно, только не возвращаться сюда! И не успел.
Почувствовав, должно быть, взгляд, Лидия Николаевна проснулась; секунду-другую пронизанные солнцем ресницы ее трепетали и медленно начали расклеиваться.
Встретив затаившийся взгляд Валентина, она вспыхнула, инстинктивно натянула одеяло и счастливым голосом сказала:
– Сегодня же приведи детей домой. Ладно?
Точно найденные слова все решили.
Нелегко складывать вторую семью, если первая была настоящая; все невольно сравнивается, и все оказывается не так. Валентин питал к Лидии Николаевне уважение, признательность за то, что она отважилась пойти на двух чужих детей, благодарность за внимание к ним, – но не более. Образ Светланы, отодвинутый событиями и временем, начал терять свою материальность, но тем чище и несравненнее жил он в памяти и в сердце. Лидия Николаевна фактически стала женой, но не смогла стать для него всем. Временами, по-мужски исступленно лаская ее и внутренне содрогаясь, он не смел поднять на нее глаз, боясь, что она чувствует подлог, поймет, что ее обманывают. Раздвоенность мучила его, но ничего поделать с собой Валентин не мог.
Лидия Николаевна ничего этого, кажется, не замечала или просто делала вид, что не замечает, полагаясь на целительное, все примиряющее время. Она жила, считая, что у нее есть семья, и старалась сделать так, чтоб семье было лучше. На девочках появились новые платьица, они всегда были чистенькими, посвежели, особенно привязалась к ней младшая – Татьянка. Наташа держалась с мачехой сдержанно – то тянулась, то отходила от нее, и Валентин не мог не оценить, как по-женски просто и тактично ладила с ней Лидия Николаевна.
В воскресное утро, когда семья поднималась позже, потягивающаяся в своей кровати Наташа неожиданно спросила:
– Папа, почему ты спишь с тетей Лидой? Разве она мама?
Потемневший Валентин не успел ничего ответить, как Лидия, босиком перебежав к Наташке, непринужденно сказала:
– А я тоже мама. Ах ты, лежебока!
Наташа взвизгнула от щекотки, Валентин перевел дыхание, отвернулся к стене.
К новому союзу люди относились по-разному. Товарищи по школе искренне и шумно поздравили, заставив собрать не планируемую вначале вечеринку; Шура Храмкова, с которой Валентин виделся только случайно, сделала вид, что ни о чем не знает, и, заторопившись, укоризненно взглянула на него; Михаил Сергеевич Санников при встрече, пытливо посмотрев на Валентина, неопределенно сказал:
– Ну, ну, Валя, – может, так и лучше.
Кто решительно не одобрил его шага, так это мать. Еще недавно сама твердившая сыну о том, что нужно жениться, она отнеслась ко второй невестке явно враждебно. Вот и разбери ее! – досадуя и понимая мать, думал Валентин.
Со временем Лидия Николаевна сумела если не расположить, то хотя бы как-то примирить с собой свекровь. У нее было зоркое умное сердце, и это почти всегда подсказывало ей слова и поступки. Уже беременная, она ни разу не напомнила мужу о том, что им пора узаконить отношения. Валентин, впрочем, понимал это и сам, но стоило ему подумать, что для этого нужно рвать последнюю призрачную нить, связывавшую его со Светланой, как все в нем поднималось на дыбы. Пусть все идет, как идет! – приходило на помощь наше милейшее национальное качество.
Рождение дочери ослабило внутреннее сопротивление Валентина тому, что произошло в жизни; казалось, что крохотное существо, дотронувшись своими беспомощными ручонками до сердца, смягчило его. Вызванное к жизни не любовью, а случаем, существо это с белокурыми, как у матери, волосенками и курносым, по-отцовски раздвоенным носом было его ребенком; Кочин принял ее в свои руки так же бережно, как и двух старших. Появление сестрички благотворно подействовало и на Наташу. Смешно и бестолково помогая купать или пеленать Оленьку, Наташа забывалась, все чаще называла Лидию Николаевну мамой. Про Татьяну нечего было и говорить: от маленькой она попросту не отходила.
Не замечая этого сам, Валентин какое-то время ждал, что теперь, когда у Лидии был свой ребенок, она станет относиться к старшим менее внимательно. Ожидая этого, он готов был даже понять Лидию, но не простить. Шли дни, недели, и, несмотря на его обостренное зрение и слух, ничего не происходило. Переполненная радостью первого материнства, Лидия держалась со всеми ровно, ее доброты и внимания хватало на всех. Иногда, впрочем, она покрикивала на расшумевшихся девчонок, когда они не давали уложить Ольгу или, чаще всего, когда Валентин усаживался за контрольную для института.
– Ну-ка, пошли на улицу, погуляем! – уверенно командовала Лидия Николаевна.
«Что же, – иногда, вздыхая, думал он. – Надо жить, надо растить детей. Видно, жизнь не переспоришь…» Но стоило так подумать, как в глазах, до рези отчетливо, возникал образ Светланы. Стройная, сдержанная, почему-то всегда в белом халате, она смотрела на него темнеющими полными упрека глазами, касалась длинными легкими пальцами его кудлатой забубенной головушки… Когда-то Валентин назвал ее звездочкой, – она и впрямь виделась ему по ночам звездочкой. То обычной, близкой, заглядывающей в окно в полуночный час – в его широко открытые глаза, то далекой-далекой, до которой тянись, тянись, и не дотянешься. Временами тучи и облачка заслоняли ее, потом они расходились, и в чистом голубом небе прошлого снова высоко и радостно светилась звезда его первой и последней любви…
Смерть Сталина оглушила Валентина. Он до того привык ежедневно, чуть не ежечасно слышать и видеть его имя – по радио, в песнях, со страниц газет и книг, что тот еще при жизни казался ему легендой, чуть ли не богом, и, конечно же, бессмертным. Кочин ходил опустошенный, с застывшим в глазах вопросом: как же без него?..
И тем недопустимей, почти кощунственной казалась примешивающаяся к этому горю мысль. Он гнал ее – она возникала снова: судьба Светланы должна теперь измениться…
Позже, когда боль поутихла, потеряла по естественному ходу событий свою остроту, он понял, почему возникла эта, теперь постоянно сопровождавшая его мысль. Он, как и все, был полон ощущением предстоящих перемен, неизбежных при повороте истории.
…Только что умывшись на кухне, Валентин вошел в комнату, Лидия бросила на него быстрый взгляд, отвернулась.
– Не слышал сообщение по радио?
– Нет. О чем?
– О Берии. – Нитка в руках Лидии никак не могла попасть в ушко иголки. – Ужасно!..
Вести в самом деле оказались ужасными; они взбудоражили всю страну, о них говорил весь город, и только Валентин и Лидия делали вид, что сообщение лично их не касается. Живя под одной крышей, Валентин и Лидия словно затаились друг от друга.
«Что же делать? – эта мысль жила теперь в Кочине постоянно, неотступно, как собственная тень, следовала за ним. – Простит ли Светлана?.. В чем виновата Лидия! А Оленька?..» Ответить на все эти вопросы было невозможно, как невозможно было и отмахнуться от них. Лидия держалась ровно, спокойно, но Валентин понимал, что все это – чисто внешне; ощущение, что ее тревожный взгляд следит за каждым его шагом, преследовало его. Измучившись, Кочин уходил из дома в школу, из школы, где говорили о том же, спешил домой, забывая, что человеку никогда не удавалось убежать от самого себя.
Дни меж тем мелькали и мелькали, напряжение первых месяцев спало, и все-таки былое спокойствие не вернулось. Все будто осталось по-прежнему, но Валентин и Лидия знали теперь, как непрочен карточный домик их семейного благополучия. Хуже всего, что они начали ссориться; поводы для ссор оказались мелкие, незначительные, оба понимали это, но удержаться от взаимных резкостей и попреков не могли.
Одна такая ссора возникла из-за детей. Из Пензы, с весенней сессии заочников, Кочин вернулся поздним вечером. Оленька уже спала, постель старших была не разобранной.
– А где дети? – Валентин нахмурился.
– Сестра твоя заходила, к бабке увела. – Проверяя тетради, Лидия на минутку подняла голову. – Там, наверно, и заночуют. Ну, как съездил?
Наташа с Татьянкой оставались иногда у бабушки на ночь, ничего в этом особенного не было, но в этот раз уставший и голодный Валентин вскипел.
– Черт знает что! «Наверно, наверно!» К Ольге бы ты так не отнеслась.
– Не стыдно тебе? – из глаз Лидии брызнули слезы. – Житья не стало!..
Валентин швырнул портфель, выскочил на улицу. «Валяются там на полу, а ей дела нет! – раздраженно думал он, понимая всю несправедливость упрека и закипая от этого еще больше. – Назло приведу!..»
Тишина и теплынь майского вечера успокаивали; чем ближе подходил Валентин, тем медленнее становились его шаги. «Ладно, проведаю, как они там, и вернусь, – испытывая уже раскаяние, решил он. – Надо будет извиниться, опять сорвался… Глупо как все…»
Дома еще не спали. Стукнувшись в сенках о низкую притолоку, Валентин ругнулся, сердито дернул дверь.
В ярко освещенной кухне, расчесывая распущенные мокрые волосы, сидела Светлана; по обе стороны, обняв ее, стояли Наташа и Татьянка.
Валентин успел только увидеть, как вспыхнули родные глаза, и, тяжело бледнея, прислонился к стене. Сквозь шум в ушах и горячий туман дошел до него тихий голос:
– Здравствуй, Валя…
– А я всегда маму помнила, – сказала Наташа, с вызовом поглядев на все еще неподвижно стоящего отца.
Татьянка, и в свои семь лет не отличавшаяся многословием, погладила мать по плечу, подтвердила:
– Мама…
И все смешалось: теплые худые руки, стиснувшие шею Валентина, радостная тараторка Наташа, горькое и радостное всхлипывание матери: «Ну, и слава богу! Слава богу…»
Час спустя Валентин сидел на лавочке у дома, слушал, обхватив голову, Светлану; голос ее звучал спокойно, немного устало.
– …Вызвали в Москву… принял меня, – Светлана назвала фамилию заместителя председателя Совета Министров. – Он, оказывается, хорошо знал папу. Сказал мне: «Гордись, Света, отцом». А у самого слезы на глазах… Ну вот… На другой день дали мне квартиру, я на поезд и сюда. В четыре утра уеду…
Светлана дотронулась до руки Валентина, мягко попросила:
– Не обижайся, Валя. Детей я увезу.
– А я? – хрипло выдавил Валентин.
– Ты? – Пока Светлана напряженно молчала, Валентин слышал, как в темноте, ожидая ответа, больно и оглушительно колотятся два сердца. – Как хочешь, Валя…
Кочин стиснул руку жены, рывком поднялся.
– Через час вернусь.
Он шел, с трудом удерживая желание побежать, словно опаздывал к поезду, ни о чем не раздумывая, не колеблясь. Чертыхнулся едва не сбитый им прохожий, свирепо погрозил кулаком, высунувшись из кабины, шофер грузовика, едва не сбивший его, – все это не имело сейчас никакого значения.
– Поздно нынче, Валентин Алексеевич, – удивилась стиравшая на кухне соседка. – Я думала, только я так припозднилась…
Лидия и дочка спали; на столе ждал покрытый салфеткой ужин, лежала стопка проверенных тетрадей.
Выложив из чемодана прохладное, аккуратно сложенное белье, Валентин побросал в него попавшиеся на глаза платья дочек, свой пиджак. Бумаги под рукой не оказалось – пришлось выдирать лист из тетради.
«Лида, пойми меня и прости. Олю никогда не брошу, она моя дочь».
И сразу, как от внезапного укола, оглянулся. Трехлетняя Оленька спала, подсунув под щеку ладошку, лоб у нее вспотел. Валентин откинул до половины одеяло, вдохнул теплый запах сонного тельца, бережно поцеловал. И, ничего не видя, шагнул к двери.
– Ай в командировку? – удивилась выглянувшая из кухни соседка. – На ночь-то глядя?
Только простучавшие по лестнице шаги были ей ответом.
* * *
Сегодня в Центральном доме литераторов состоится встреча с членами делегаций братских коммунистических и рабочих партий, прибывшими на XXII съезд КПСС. Надо ли говорить, какой интересной обещает она быть!
Получив пригласительные билеты, я звоню Кочину в школу.
– Эх, досада! – жалеет он. – Света не может. В семь у тебя?.. Договорились.
Валентин приезжает в условленное время – в коротком коричневом пальто нараспашку, в черном костюме, слегка надушенный; я снова удивляюсь, как мало изменился он внешне за эти годы, – завидной дубки человек!
– Не опоздаем? – еще в дверях спрашивает он, быстро оглядывая уютно-нежилое убранство номера.
– Час в запасе, успеем. Чем же Светлана занята?
– Света?.. В Ленинку ушла. В журнале «Коммунист» будет печататься статья об ее отце. Встречается с товарищем, который пишет статью. В архивах копаются…
Закурив сигарету, Валентин без всякой видимой связи с предыдущим спрашивает:
– Читал, как на съезде вопрос о ликвидации последствий культа ставится? Остро.
– Правильно ставится.
– Конечно, правильно. Только не простое это дело. – Решив, что я не согласен с ним, Кочин останавливает:– Погоди. Знаешь, о чем думаю?.. Последствия эти у нас и вот еще где сидят, – Валентин энергично стучит по собственному лбу, – под черепком! Нелегко от привычного освобождаться. Да и легче так-то было. Сказали – и думать нечего. А теперь каждый думать должен. И помогать – каждый. Да, молодому поколению легче будет.
Валентин начинает вдруг шарить по карманам, достает из внутреннего какую-то карточку.
– Чуть не забыл. Вот тебе еще одно молодое поколение. Полюбуйся.
С фотографии смотрит семи-восьмилетняя девчушка с бантом на светлых волосах, с раздвоенным, как у Вальки, кончиком носа, ее большие глаза застенчиво улыбаются.
– Оля, – объясняет Валентин, хотя это понятно и так. – Сегодня прислали.
– Хорошая девчушка.
– Хорошая. – Валентин затаенно вздыхает, хлопает себя по коленям. Все, пора ехать! Опоздаем.
…Залитый яркими огнями, Дом литераторов полон.
Поминутно оглядываясь, Валентин то и дело спрашивает: «А это кто? А это?..» Почти такой же тут гость, как и он, я редко удовлетворяю его любопытство, улыбаюсь.
– Федин! – ахает вдруг Валька, завидев голубоглазого пожилого человека с орлиным носом и седыми волосами.
Константин Александрович Федин оглядывается, понимающе и ласково кивает.
По переполненному фойе словно волна прокатывается. По узкому, мгновенно образовавшемуся проходу, весело поблескивая толстыми стеклами очков, идут Пальмиро Тольятти, маленький и смуглолицый руководитель индонезийских коммунистов Айдит, знакомый по опубликованной в газете фотографии, кто-то еще…
Через несколько минут, сидя в зале, мы горячо аплодируем нашим дорогим гостям. Франция, Чехословакия, Бразилия, США, Венгрия, Италия, Индонезия, – едва ли не весь мир принимают сегодня советские писатели!
– Здорово! – взволнованно кивает Валентин, неистово наколачивая в ладони.
Радостно говорит о своей стране симпатичный чех; зал затихает, когда он вспоминает своего покойного друга – бессмертного Юлиуса Фучика. С гордостью рассказывает об успехах молодой социалистической Венгрии пожилой мадьяр. Медленно и задумчиво, глядя в зал горячими черными глазами, произносит перед микрофоном свою речь грузный человек с лиловым лицом, посланный сюда героическими коммунистами Америки…
Вглядываясь в лица выступающих, не могу отделаться от мысли, что многие из них пришли сюда длинной и трудной дорогой борьбы, опасностей и горьких потерь.
Иным из них тяжелые испытания предстоят и впредь, и как должно быть солнечно у них на душе в эти короткие минуты великого форума в Кремле!..
Мы слушаем, не пропуская ни слова.
Интересно все, – как живут люди иных континентов и стран, как борются и побеждают свободолюбивые народы, но еще интереснее слушать, как говорят посланцы далеких земель о нашей стране. С надеждой, с любовью, с гордостью, и она, словно со стороны, предстает во всей своей чистоте и величии. В том простом величии, которое мы создаем собственными руками и которое нередко в повседневных делах и будничных заботах не замечаем. Я слушаю, окидываю мысленным взором преображенные просторы Родины – от апельсиновых садов Грузии, прикрытых высоким синим небом, до ледяной Арктики, по которой идут краснозвездные вездеходы, – и зорче становятся глаза, сильнее бьется сердце!..
В одиннадцатом часу председательствующий объявляет вечер закрытым; он хочет добавить что-то еще и вдруг опускает руки по швам.
Я не знаю, кто первым запел «Интернационал», только чувствую, как высокая волна, обдав холодными мурашками восторга, поднимает с места, грозовой свежестью распирает грудь.
Вытянувшись, как на воинском смотре, стоят в президиуме французы и чехи, американцы и венгры, итальянцы и бразильцы. Седые и юные, черные и белые – разноязыкие люди матери-земли, мы стоим плечом к плечу, и нет силы, способной противостоять нам!
– Вот оно – главное! – восторженно, между двумя вздохами шепчет Валентин, по щекам его текут слезы.
И снова под сводами зала могуче вздымается девятый вал победного «Интернационала».
9.
Правду говорят, что на ловца и зверь бежит.
Виктор Рожков работал председателем колхоза в ста пятидесяти километрах от Пензы; повидать его практически было проще, чем любого из наших, и, должно быть, поэтому поездку к нему под разными предлогами я откладывал с недели на неделю, со дня на день. До тех пор, пока наконец ранним зимним вечером он не заявился сам.
– Гостей принимаешь? – раздался в дверях густой, чуть грубоватый голос. От Виктора пахло холодом, дубленым полушубком, на круглых налитых щеках горели два жарких морозных яблока.
Виктор оказался не один. За ним, в таком же полушубке и серых подшитых валенках, сутулясь и покрякивая, вошел рослый старик; закрывшая лоб шапка-ушанка была у него завязана длинными тесемками, на красном с мороза лице пышно серебрились заиндевелые усы, из-под таких же мохнатых бровей глянули и тотчас ушли в сторону блеклые глаза.
– Это – Василий Авдеич, знакомься. Наш главный садовод, – громко, кажется испытывая неловкость оттого, что пришел не один, представил Виктор. – Переночевать пустишь? Я-то сейчас на совещание убегу. В пять открывается…
Замерзшими, плохо слушавшимися руками Василий Авдеич развязал под кадыком тесемки, снял шапку. Слившаяся со лбом лысина сохранила еще летний загар, была хорошо обкатанной; в суконной неподпоясанной рубахе он казался еще выше.
– Нам только до утра, Василию-то Авдеичу к врачу надо заглянуть, – все еще продолжал оправдываться Виктор, постукивая ботинком о ботинок. Выглядел он, как всегда, франтовато – в черном костюме и светлой сорочке с галстуком, в очках, представительный; декабрьской стуже он уступил только в одном – полушубком.
За чаем, прижигая ладони горячими боками стакана, Виктор скупо и, кажется, нехотя отвечал на мои расспросы о том, как ему живется и работается, часто поглядывал на часы и посмеивался.
– Бьют и жаловаться не велят. Приезжай – посмотришь. Так, что ли, Василий Авдеич?
Все еще смущаясь, Василий Авдеич помалкивал, шумно прихлебывая, пил из блюдечка чай и, дожидаясь, пока ему наливали следующий стакан, потирал укутанные ватными штанами коленки.
Я доложил Виктору о намечаемой в июле будущего года встрече в Кузнецке и невольно улыбнулся. Точь в точь, как делал это в школе, он заерошил рыжеватые волосы, белесые брови его нахмурились.
В классе Виктора считали тугодумом.
Высокий, с рыжеватыми, ежиком торчащими волосами, в очках, черные ободки которых плотно входили под надбровные дуги, он внимательно слушал объяснения педагогов, поводя широко отставленными ушами. Слушал, не проронив ни слова, и под конец урока, когда по коридору катился уже звонок, к нашей великой досаде, громко объявлял:
– А я вот что не понял…
Вздохнув, педагог начинал объяснять снова, мы нетерпеливо хлопали партами, кашляли и злились на Витьку. Подумаешь, не все понял, многие из нас вообще все прослушали, и то ничего!..
– Угу, – удовлетворенно кивал наконец Виктор и неторопливо поднимался.
Укладывал он объяснения в свою упрямую рыжую голову прочно, накрепко; в десятом классе ему можно было задать любой вопрос, относящийся к девятому или восьмому классу, он только на минуту насупливал брови и коротко, точно отвечал – как добрый хозяин доставая что-то из своей в образцовом порядке содержащейся кладовой.
Сидели мы с Виктором на одной парте, характеры и повадки у нас были диаметрально противоположные, и единственно, что нас сближало, – пагубная страсть к сочинению стихов, которой, должно быть, почти каждый человек должен переболеть, как корью.
Неодобрительно относясь к моим неладам с математикой и физикой, по части стихов Виктор признавал мой авторитет безоговорочно. Почти каждое утро он уводил меня к окну и, смущаясь, просил:
– На вот, погляди…
Стихи у него были ужасные, это я понимал даже тогда, и не мог уразуметь, зачем он пишет. «Я признаюсь тебе, любя, что не забуду я тебя», – это, пожалуй, было вершиной его поэтического вдохновения.
Война разбросала нас по разным дорогам. На свою родную Пензенщину я вернулся спустя четырнадцать лет. Виктор закончил сельскохозяйственный институт, был некоторое время директором лесозащитной станции, последние годы работал председателем объединенного колхоза.
Виделись мы редко, один-два раза в год, обычно ранней весной или поздней осенью, когда в Пензе собирались областные совещания или активы. Под окном моей квартиры останавливался обрызганный грязцой «вездеход», кряжистый человек в яловых сапогах и в синем прорезиненном плаще переходил дорогу, в дверях раздавался сильный, чуть глуховатый голос:
– Можно?..
Сейчас, ожидая ответ Виктора, я искоса наблюдал за ним; нет, седина не главный признак того, что мы стареем. Виктор с его рыжими волосами седым, должно быть, не будет никогда, и все-таки видно, что годы основательно изменили и его. Привыкшее к ветру лицо погрубело, он пополнел, раздался в плечах, стал таким солидным дядей, при встрече с которым невольно уступаешь дорогу. Что-то, чувствовалось, – это и было главным, изменилось в нем внутренне. Серые, когда-то невозмутимо спокойные глаза смотрели теперь сосредоточенно, обеспокоенно: такой взгляд бывает у человека, который не успел что-то доделать…
– В июле, значит? – Виктор все еще что-то прикидывал. – Эх, и выбрали времечко! Сенокос, начало уборочной… Ладно, на денек вырвусь!..
Одеваясь в прихожей, Виктор понизил голос:
– Ты знаешь, приветь старика-то. Чтоб не тушевался. Стоящий мужик, верное слово говорю.
– Ладно, поладим как-нибудь.
Словно почувствовав, что разговор идет о нем, Василий Авдеич, чуть подволакивая правую ногу, – я только что заметил это – вышел к нам.
– Не забудь, Виктор Алексеич, о подкормке-то, – напомнил он, – и про зеленку тоже.
– Завтра об этом, Авдеич, завтра.
– Человек-то вечером добрее. Не в кабинете. – В блеклых глазах старика мелькнула короткая усмешка.
– Видал? – подмигнул Виктор и взмахнул рукой. – Ну, всего – побежал!
Мы остались с Василием Авдеичем вдвоем; для того чтобы поддержать разговор, предложил ему папиросу.
– Не уважаю, – коротко ответил он. – Привык к вольному воздуху.
Я незаметно придавил в пепельнице только что зажженную папиросу, немного растерялся. Разговаривать с неожиданным гостем оказалось делом непростым, и тем, очевидно, интереснее. Оставался испытанный ход заговорить о здоровье, о болезнях, пожилые люди обычно охотно поддаются на эту тему.
– Что ж вас к врачу привело, Василий Авдеич?
– Нога. Неметь что-то начала, – все так же кратко ответил Василий Авдеич, потирая правое колено, и снова быстрая усмешка прошла по его лицу. – В мои-то годы, Михалыч, лечиться вроде уж совестно. Не к чему, прямо сказать. А безножить нельзя мне, служба у меня такая. Ноги да руки в садовом деле – первое орудие.
– Так, может, вам отдохнуть нужно? – только сообразив, что человек с дороги, намерзся и устал, спросил я.
– Спать-то? – поконкретней перевел вопрос Василий Авдеич. – Нет, рано мне. У старика сон что у петуха. Глаза закрыл, и уже кукарекать пора. Буду потом ворочаться да по углам тыкаться, без дела-то. Подождем уж Виктора Алексеевича, он, сказывал, скоро придет. Один доклад нынче, слышь, будет…
– Как он у вас – прижился?
– Виктор-то Алексеевич? А чего же ему приживаться? Он у нас свой.
– Ну и как к нему у вас относятся?
– Правильный мужик, чего тут слова расходовать.
Я начал подыскивать новый вопрос, думая, что гость мой замолк надолго, когда он, пожевав мягкими бесцветными губами, неожиданно сказал:
– Веру он мне вернул. Виктор-то Алексеич.
– Во что веру, Василий Авдеич?
– А во все. – Старик взглянул на меня пытливо, оценивающе: – В землю. В людей. В дело наше. Во все…
Слово за слово мы разговорились. Несколько месяцев спустя, ранним летом, я побывал в Липовке, где работал Виктор, снова встретился с Василием Авдеичем и, припомнив нашу беседу в этот зимний вечер, написал небольшой рассказ. Возможно, в нем не полно говорится о Викторе – судьбы сверстников тесно переплетены с судьбами других людей, и все-таки, готовый принять упрек, что рассказ выпадает из плана книги, я со спокойной совестью включаю его. Рассказ, который называется
ЯБЛОКИ
Ночью налетел ветер. Оставленное с вечера открытым окно стукнуло, звякнув треснутым стеклом; Василий Авдеич встал, прикрыл раму. Минуту, позевывая, он помешкал, выглянул, как был в исподнем, в дверь – там, словно осенью, свистел ветер – и, поежившись, вернулся в теплую темень сторожки, пахнущей сухой травой и медом.
Ворочаясь на дощатом поскрипывающем топчане, Василий Авдеич прислушивался, как тревожно шумят кроны деревьев, трещат листья, и обеспокоенно думал: не набедило бы в саду. Малолетки – тем ничего, сквозь них ветер, как пятерня по лысине, пройдет, а со старших как бы сучья не снесло: усыпаны яблоками. Пойти бы, так опять без толку: темно, хоть глаз выколи… Потом ветер вроде стал потише, по листьям забарабанил дружный летний дождь, и под его мирный шумок Василий Авдеич задремал.
Проснулся он, как всегда, – на рассвете.
Запад еще затянут сизой дымкой, а восток играет уже чистой голубизной, подкрашенной у самой кромки горизонта малиновой струей: где-то там, за далекими, словно нарисованными горами, набухает горячим золотом солнце. Идет тот самый час, когда природа еще не проснулась, но уже и не спит так, только что открыв глаза, уже бодрствуя, человек какое-то время остается неподвижным, прикидывая, что за день нынче будет…
Шуму нынче было больше, чем дождя, – в сильный ветер всегда так. Трава, правда, мокрая, головки сапог Василия Авдеича сразу темнеют, но под яблонями земля сухая – ровные, по ширине кроны, словно циркулем вычерченные круги. На одном таком кругу под старой грушовкой лежит несколько яблок, а вон еще… Сбило-таки – надо потом собрать.
Десятка два густых, унизанных некрупными, уже начавшими желтеть и розоветь плодами яблонь – это все, что осталось от первого колхозного сада, вымерзшего суровой зимой сорок второго года.
Вместо убитых холодом деревьев, когда-то спиленных и сгоревших в печах, по косогору ровными рядами бегут молодые, три года назад посаженные шестилетки. Это добрые сорта – антоновка, главным образом. На иных деревцах крупные, с кулак величиной, яблоки, но еще такие зеленые, что среди шершавых листьев сразу их и не углядишь. Раза два, пригибаясь, Василий Авдеич придерживает рукой ветви, и тогда прозрачные продолговатые капли падают, расплываясь, на рубаху, звонко шлепают по лысине, стекая холодными ниточками на щеки, на усы.
Вот он сад какой – сам и умоет…