Текст книги "Летят наши годы (сборник)"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
Вышла я от него, губы от досады кусаю. Не могу с ним согласиться. Может быть, правда, ошибаюсь – так надо выяснить. А если в самом деле – талант? И опять – понимаю, что своим вопросом смутила я покой Жамал, вроде обещания дала. Посоветовалась с Капитонычем – полностью поддерживает. Ехать, говорит, в область надо, там и пробивать.
Выпросилась по личным делам в область – а дело-то у меня это единственное и было, – сразу в обком, в отдел по работе среди женщин. Заведовала им Сулимова, казашка. Чудесный человек. Сейчас министром работает. Выслушала она меня. «В области у нас, говорит, ни музыкальной, ни театральной школы нет, – будут звонить в Алма-Ату. Попробуем, товарищ Верещагина. Спасибо, что приехали». Через неделю вызывает меня Гали Орманович, командует: «Бери мою машину и на аэродром. Встречай гостя из консерватории». Скомандовал вот так, потом головой покачал: «Эх ты, инструктор! Не могла еще раз поговорить. Сулимовой нажаловалась!» Я было оправдываться, а он смеется: «Фу ты, какой инструктор бестолковый! Говорю хорошо, а она не понимает!..»
Зачем я тебе об этом рассказываю? Да затем, что не позже чем вчера в нашем районном Доме культуры выступала солистка республиканского театра оперы и балета Жамал Амантаева. Да, да, моя крестница, наша Жамал!
С аэродрома она приехала прямо ко мне – такая красавица, что даже я, женщина, залюбовалась! Посидели, повспоминали прошлое – восемь лет с той поры улетело. Самое смешное, когда Жамал рассказывала, как она впервые попала в оперу и слушала «Евгения Онегина». Запела Татьяна, и Жамал от удовольствия тихонько засмеялась – узнала свою песню. А через несколько минут по рядам прокатился шепот, люди начали оглядываться. Уткнувшись в платок, горько всхлипывала смуглолицая девушка-подросток. «Плохой, скверный человек! – шептала она. – До слез ее довел… Евгений Онегин, когда запел: «Напрасны ваши совершенства!..» Кстати, вчерашний свой концерт Жамал начала арией Татьяны – она так и осталась ее любимой…
Не вздумай, что я хвастаюсь этой историей. Вспомнить ее меня заставили концерт Жамал да твое письмо. Заслуга моя во всем этом микроскопическая. И если говорить честно, то больше должна быть благодарна я Жамал, нежели она мне. Сама того не подозревая, она помогла мне почувствовать почву под ногами, найти свое место в очень трудной и очень нужной партийной работе.
Трудной – я написала не случайно, легкой она может показаться только со стороны. Пример с Жамал – всего-навсего приятный эпизод, по понятным причинам близкий мне. Как маленький личный праздник, что ли. Партийные же будни – это работа, которая всегда держит в напряжении, постоянно обязывает принимать решения и отвечать за эти решения. Дано много, но, я уже тебе писала об этом, – и всыпают иногда нашему брату по первое число!..
Теперь – как на исповеди, пользуясь твоим же собственным выражением. Все, что я могла рассказать тебе и о себе и о своей работе, – я рассказала. С максимальной добросовестностью, эксплуататор ты такой! Очень хочу получить от тебя самое простое, без всяких вопросов и требований, письмо. О том, как ты живешь, как учатся твои дочки, с кем еще встретился. Только не торопись с ним: днями я уезжаю на республиканский съезд, потом задержусь в области. Поговаривают, что меня хотят забрать в обком, а мне не хочется. Привыкла тут, и, кроме того, геологи наши, кажется, что-то нашли!..
Не забывай и будь здоров!
М. Верещагина».
* * *
Перепечатанные на машинке письма, мне кажется, что-то утратили в сравнении с оригиналом. Может быть, это потому, что четкий и стремительный почерк как бы окрашивал их живой, разговорной интонацией. Сейчас странички пестрят ровными холодноватыми строчками.
Чуточку беспокоясь, перечитываю письма и успокаиваюсь. Нет, с ровных машинописных страниц все равно возникает невыдуманный образ маленькой энергичной женщины, с трезвой головой и горячим сердцем. Уважение мое к ней окрашивается еще и хорошим светлым чувством – про себя я называю его чувством юности.
Очень хочу повидать тебя, дорогая моя сверстница! У моей старшей дочери на лбу тоже курчавится легкая непослушная прядка, и я зову ее так же, как когда-то звал тебя, – Завиток.
6.
На письменном столе лежит телеграмма:
«Николай Денисов живет Рязанской области село Дворики тчк Тяжело болен тчк Обязательно навести зпт об этом тоже нужно тчк Как дела привет Юрий».
Вот так новость!.. Из всего текста в глаза бьют два этих тревожных, не оставляющих сомнения, слова: «тяжело болен». Тут раздумывать некогда.
Решаю – из Рязани проеду прямо в Москву, к Вальке Кочину, там рукой подать.
Стоило подумать о Вальке, как стало ясно, откуда Васин узнал о Николае: видимо, летал в Москву, навестил Вальку, тот и рассказал ему о Денисове.
Собираясь, мысленно повторяю про себя текст телеграммы. Прежде всего: почему Николай живет в каких-то Двориках? Он кадровый военный, подполковник, кажется. Там что – воинская часть? Возможно. Но при чем «тяжело болен»? Заболел и болен – понятия разные, болен – это нечто длительное. А если длительное – вряд ли он служит. Тяжело заболел, демобилизовался и, как многие отставники, поселился в деревне. При таком объяснении становится понятно и Юркино убежденное – «об этом тоже нужно».
А впрочем, я, кажется, расфантазировался, и дай бог ошибиться. Чтоб так: приехал, а Николай жив-здоров и довольно хохочет: «Что, старик, разыграли мы тебя?..»
Откровенно говоря, я никогда прежде не предполагал, что Николай Денисов станет военным. Талантливый музыкант, он уже девятиклассником руководил струнным оркестром, писал марши, был нашей школьной знаменитостью. Почему он изменил призванию, я не знаю, но, вспомнив, каждый раз жалею об этом. В конце концов офицером может стать любой человек, а вот артистом, музыкантом – далеко не каждый. Я всегда помню Николая таким: он резко взмахивает дирижерской палочкой, оборачивается и коротким сдержанным кивком кланяется, темный густой чубина на секунду закрывает ему глаза. Воображение легче дорисовывает такие детали несостоявшегося музыкального будущего, как черный фрак, белоснежная манишка с упругой «бабочкой», нежели погоны, портупея и зеркально сияющие офицерские сапоги. Может быть, правда, это и потому, что в форме я его так никогда и не видел…
…Поезд прибывает в Рязань утром, до Двориков оказывается не так уж далеко, такси на привокзальной площади сколько угодно. Под мостом мелькает осенняя, холодная и пустынная Ока; спустя час, когда «Волга» выскакивает на бугор, водитель говорит:
– Вон они – Дворики.
Село большое. Окраинные дома летят уже навстречу, а дальний, спускающийся в низину конец скрыт в утреннем редеющем тумане. Останавливаю первого встречного, спрашиваю, не знает ли он, где живет Денисов Николай Федорович.
– Военный. Возможно, на пенсии. Болеет.
Краснощекий белобрысый парень скребет затылок, сдвинув на лоб модную ворсистую кепку.
– А-а! Это инвалид который. Вон – напротив колодца. С антенной…
Опрятный деревянный домик под шиферной крышей и с крашеными наличниками ничем не отличается от соседних; телевизионная антенна, кстати, тоже не примета: точно такие же рогатые антенны высятся над многими домами.
На шум подъехавшей и затихшей машины никто не выходит, тюлевые занавески на трех окнах, сколько я ни вглядываюсь, остаются неподвижными. Так… Готовясь к тяжелой встрече, поднимаюсь на крылечко, стучу – сначала нерешительно, тихо, потом нетерпеливее, громче.
По сенкам несутся чьи-то легкие шаги, звонко щелкает откинутая задвижка.
– Ой, а я там застряпалась и не слышу ничего! – курносенькая с косичками девчушка в полосатом фартучке всплескивает руками. – Здрасте!
– Здравствуй, здравствуй, – отвечаю я, стараясь найти в ней хоть одну черточку Николая. – Ты дочка Николая Федоровича?
– Что вы, нет! – На свежих щеках девчушки образуются ямочки. – Я Настёнка, соседская. Тетя Маша в город уехала, постряпаться меня попросила.
– А где же Николай Федорович?
– В школе. Наверно, уж придет скоро. Сейчас который час?
Я еще ничего не понимаю, но тяжесть с плеч сразу слетает.
– Постой, постой, Настёнка, – веселея, останавливаю юную тараторку. – Что он в школе делает?
– Как что? Помогает. Спортивный кабинет оборудует. Знаете какой!
– Он же болеет?
– Кто – дядя Коля? – Настёнка пожимает плечами и догадывается: – А, это вы про ноги? Так они у него всегда так. С палочкой ходит.
С палочкой… Основания для тревожной телеграммы у Юрия, значит, были. Но ходит, что-то делает – это уже хорошо.
Оставив чемодан, я отпускаю машину и решаю идти в школу.
Настёнка стоит на крыльце, заложив руки под фартучек, и напутствует:
– Этим порядком так и ступайте. Как запруду перейдете, школа и будет. Да сами увидите…
Ровная, широкая улица покрыта ржавым, прихваченным морозцем подорожником; бегущая посредине ее серая накатанная дорога темнеет, оттаивая на скупом солнышке. Тихо, холодный воздух пахнет разрезанным арбузом; за каждым домом тянутся тонкие коричневые стволы вишневых садов. Летом здесь, наверно, чудесно.
Длинный узкий пруд, холодно посвечивающий зеленоватой водой, делит село на две части; высокая земляная плотина с обеих сторон засажена ветлами, по ней проходишь как по аллее.
Ага, вот и школа. Два деревянных корпуса на поляне, опоясанные новым штакетником, высокие бревенчатые трапеции с неподвижно висящими кольцами.
Решаю, куда идти дальше, поглядывая то на один корпус, то на другой, и вдруг стискиваю струганую планку штакетника.
По ступенькам крыльца, опираясь на палку и подрагивая неслушающимися ногами, спускается Николай.
Я еще не узнаю его, не вижу лица, но по этой палке, по трудной походке понимаю, что это он. Да еще по взгляду, направленному вниз, на ноги, словно приказывающему им двигаться, повиноваться. Шершавая планка штакетника больно вдавливается в мою ладонь.
Николай в гражданской одежде. В глубоко надвинутой шляпе, в свободном длинноватом пальто, в черных ботинках. Он уже совсем близко от меня – в профиль вижу ровно подбритый висок, острый нос, мужественный подбородок.
Хорошо, что у меня в запасе оказываются эти несколько минут. В общем-то, – прихожу к выводу, – он очень неплохо выглядит.
– Своих не узнаешь, – громко говорю я.
Николай поворачивает голову, его сосредоточенные, с выражением легкой досады глаза останавливаются, не узнавая, на мне и уходят в сторону. Он делает небольшой шажок, намереваясь пройти мимо, оглядывается снова. В следующую секунду темные насупленные брови стремительно поднимаются и разом падают на переносье, неудержимо трепещут ресницы, вылетает из рук, звонко стукнувшись о мерзлую землю, тяжелая палка.
Я обнимаю покачнувшегося Николая, он, крепко зажмурившись, отворачивается.
– Не ждал. Никак не ждал!..
Несколько минут спустя мы сидим на лавочке возле нового дома; Николай устало приваливается к завалинке, глаза его все еще влажные.
Оживленно, может быть даже чуть пережимая, рассказываю о предполагаемой встрече, на которой обязательно должен быть и он, Николай.
– Слышишь? – тормошу я его.
– Не знаю, тезка… Вряд ли… Не очень хочется показываться… таким.
Последние слова Николай выговаривает с трудом, медленно, сопротивляясь и все-таки уступая одолевающей его слабости. Дело у него, очевидно, не только в ногах, что-то посерьезнее.
– Брось ты, пожалуйста, выдумывать. Сам не поедешь – за шиворот увезем!
Какое-то время, мне кажется, он не слышит меня совершенно – карие, глубоко посаженные глаза становятся вялыми, на побледневшем лице ярче обозначаются крупные веснушки. Не зная, чем помочь, чувствую себя беспомощным, оживленно несу какую-то околесицу…
Проходит все это довольно быстро, широкие губы Николая обретают присущую им твердость, взгляд – ясность.
– Бывает у меня иногда это, – устало говорит он и решительно опирается на палку. – Все, пошли.
– Может, еще посидим?
– Нет, прошло. Пойдем. Мне там помощницу отпустить нужно. Ей скоро в школу.
– Настёнку? – Я невольно улыбаюсь, вспомнив бойкую тараторку. – Мы с ней уже познакомились.
– Вечером с Машей познакомишься. С женой, – объясняет Николай, беря меня под руку. – В город к сыну уехала.
– И это знаю. Кто она, кстати, у тебя?
– Ну как кто? Человек. – Голос Николая теплеет. – Знаешь, есть такая высокая должность – офицерская жена? Сегодня здесь – завтра там. Чемодан сложила, и пошел дальше… Весь тебе тут и уют и покой. Зато чтоб муж всегда в порядке был. С иголочки…
– Нелегкая должность.
– Очень нелегкая… Я бы каждой, кто за офицера выходит, медаль «За отвагу» давал.
Говорит он все это серьезно, без улыбки; так же, не улыбнувшись, чаще всего молча, наклоном головы, отвечает на приветствия встречных – болезнь сделала его еще более сдержанным.
Идем медленно, мелкими частыми шагами; рука Николая то едва касается моей, то, словно теряя опору, поспешно и тяжело налегает.
– Обычно-то я лучше хожу, – не очень уверенно говорит Николай. – Это сегодня что-то…
Настёнка встречает нас на пороге, с гордостью докладывает:
– Устряпалась, дядя Коля! И суп готов, и мясо готово. Понравится вам вот посмотрите!
– А сама поела?
– Да разве стряпуха голодной останется? – Настёнка явно подражает кому-то из взрослых, ямочки на щеках становятся глубже.
– Ну беги тогда, спасибо.
– А у меня еще времечко есть. Вы сейчас обедать станете? Так я на стол соберу.
Николай снимает шляпу, я убеждаюсь, что темный чуб его все такой же густой, без единого седого волоска. Как по-разному метят нас годы!
– Ну, ну, без разговоров, – командует Николай, отбирая у меня пальто. Сейчас он держится на ногах увереннее, оставил даже палку. Это, наверно, правда, что дома помогают и стены, в данном случае не только в переносном, но и в прямом смысле.
– Проходи, я сейчас.
Дом, кроме кухни, состоит из двух комнат – довольно вместительной столовой, в которую я вхожу, и, видимо, спальни, дверь в которую задернута портьерой.
Любопытствуя, прежде всего подхожу к книжному шкафу, смущенно крякаю: на самом видном месте, явно не по рангу, стоят несколько моих книжек. Лучше посмотрим радиопрограммы – целый ворох их лежит на ореховой крышке мощной «Беларуси». В мелких рябоватых строчках выделяются красные карандашные пометки: концерт, концерт…
– Ой, не спутайте тут чего-нибудь, дядя Коля сердится! – предупреждает Настёнка, расставляя на столе тарелки.
Слышно, как на кухне, что-то роняя, добродушно чертыхается Николай, Настёнка всплескивает руками, бежит на помощь.
– Нашел! – Николай входит в столовую с бутылкой коньяку. – С тех пор, как Валька Кочин приезжал, осталось.
– Как же ты такое добро столько времени держал? – смеюсь я.
– Некому. Третий год – ни капельки. – Николай огорченно вздыхает. Предупреждали – еще хуже может быть.
– Теперь я побегу, дядя Коля, – говорит Настёнка, поставив на стол блюдо с моченой антоновкой, в последний раз по-хозяйски оглядев стол.
– Спасибо, Настёнка. Вечером обязательно приходи – тетя Маша приедет.
– А как же – по-соседски. Приятного вам аппетита.
Светлые непоседливые косички мелькают в дверях, потом в окне, выходящем в коридорчик; стукает щеколда.
Не поднимаясь со стула, Николай нажимает перламутровую клавишу приемника, кажется, что прямо из-под нее возникает необыкновенно чистая, грустная и лихая одновременно мелодия.
Широкие брови Николая сдвигаются и тут же удовлетворенно разглаживаются.
– Сарасате… «Цыганские напевы»…
– Микола, – дослушав музыку, спрашиваю я, – почему ты все-таки не стал музыкантом? Мы ведь тебя никем другим и не представляли.
– Кроме меня, – спокойно говорит Николай.
– Нет, правда?
– И я серьезно. Любить музыку – это еще не значит быть музыкантом… Плохоньким не хотелось, их и без меня много. А хорошим – вряд ли бы стал.
– Кто ж это заранее определить мог?
– Я. – Карие глаза приятеля смотрят пытливо. – Удивляешься?… А все просто. Можно восхищаться «Войной и миром». Или «Тихим Доном». Но не обязательно пытаться написать их самому. Важно, что они есть…
– Но почему ты тогда военным стал?
– А вот это не случайно. – Николай говорит убежденно, как о хорошо продуманном. – Ты на войну с «белым» билетом ушел, по-моему?
– Так то война.
– Что ж ты тогда удивляешься, что я военным стал? На здоровье никогда не жаловался. Гимнаст, неплохо стрелял. Комсомолец. Это с одной стороны. А с другой – вспомни, и в какое время мы кончали десятилетку? Финская, Гитлер уже на всю Европу визжал. Кому же было в армию идти, если не таким, как я?
Взгляд у Николая сейчас прямой, ясный.
– Войну я закончил командиром полка, потом кончил академию. И совершенно искренне тебе говорю: не мыслил себя вне армии. Если б не это, конечно…
Широкие, мужественные губы Николая отвердевают.
– Как же это у тебя случилось?
– Ты стихи Семена Гудзенко помнишь? «Мы не от старости умрем, от старых ран умрем…» Настоящие стихи. И не у одного у меня, дружище, ноют старые раны. Иногда не только ноют – подножку дают!..
Куда-то далеко-далеко – мимо меня, за тихие Дворики – смотрят сейчас потемневшие глаза моего ровесника.
КОГДА БОЛЯТ СТАРЫЕ РАНЫ
Подполковник Денисов шел по главной аллее училища, посыпанной красным молотым кирпичом, привычно отвечал на почтительные приветствия курсантов.
И вдруг споткнулся. Споткнулся на совершенно ровном месте.
Еще ничего не понимая, Денисов весело чертыхнулся, пошел дальше и снова пошатнулся. Ноги не слушались, отлично начищенные сапоги выписывали затейливые вензеля.
Денисову стало жарко – непривычная теплота стремительно разлилась по телу, расслабив так, что закружилась голова.
– Гляди вон: подполковник с утра заложил, – донесся чей-то быстрый насмешливый шепот.
Денисову показалось, что в глаза ему плеснули кипятком. Не имея сил оглянуться, он стиснул зубы и, боясь только одного – чтоб не упасть, свернул с аллеи, встал за старой липой.
Один раз, полгода назад, с ним уже было такое. Тогда он объяснил это переутомлением – поздней ночью возвращался домой после трехдневных полевых учений, бессонных и тревожных. Но тогда сразу прошло – была, собственно говоря, какая-то минутная слабость. Сегодня все иначе. Он хорошо отдохнул, только что в отличном расположении духа соскочил с трамвая, довезшего его до контрольных ворот военного городка. И не проходило. Ноги подгибались, хотелось, закрыв глаза, лечь прямо тут же, на обнаженные корявые корни старой липы…
– Ты что так рано? – удивилась Маша, когда в двенадцатом часу дня Николай неожиданно вернулся домой; еще не услышав ответа, по сосредоточенному, избегающему ее взгляду Маша поняла: что-то неладно.
– Голова немного разболелась, – объяснил муж. – Выспался, наверно, плохо. Пойду полежу.
К обеду он вышел спокойный, за столом подтрунивал над Сашкой, получившим тройку по биологии, но обмануть Машу все это не могло. «Не спал и думал», – безошибочно определила она, увидев затаившиеся, не размягченные сном глаза.
– У тебя все в порядке? – осторожно спросила она.
– Конечно.
Николай поднялся из-за стола и, странно покачнувшись, снова сел.
– Видишь, не выспался, говорю, – напряженно усмехнулся он.
Маша заговорила о чем-то постороннем, зная, что рано или поздно Николай поделится сам; на то обстоятельство, что он, вставая, оступился, она пока особого внимания не обратила. В ее, жены офицера, представлении, неприятности могли быть только служебного порядка.
Поздно вечером, убедившись, что Сашка сладко спит, Николай вышел в столовую, где Маша, завершая свои дневные дела, штопала носки, положил ей на плечо руку.
– Неладно что-то у меня, Маша. – Плечо жены под его рукой напряглось. Ноги слушаться перестали…
– Устал просто, – как можно спокойнее сказала Маша, – Отдохнешь, и пройдет все.
– Нет, Маша. – Николай скупо качнул головой. – Не надо обманываться. Отслужил я свое.
– Ну, ну – выдумывай!
Маша принялась горячо убеждать мужа, что все это случайное явление, что нечто подобное – не заметив, она искренне приврала – бывало и с ней; Николай прервал ее.
– Не надо, Маша… У меня это не первый раз.
Маша умолкла, лихорадочно перебирая в уме, чем бы успокоить мужа, отвлечь его, – он ласково похлопал ее по руке, осторожно, уже не веря, поднялся.
– Пойдем спать. Утро вечера, говорят, мудренее…
– Это легко, конечно, сказать – спать. Но разве уснешь, когда в голове полнейший сумбур и все не ясно, кроме одного, – предчувствия беды… Еще больше встревожило Николая то, что ничего определенного не смогли сказать ему и в санчасти. Врачи тщательно выслушали и простукали его всего, осмотрели и ноги. Ноги были как ноги – сухие, мускулистые, с единственным видимым дефектом – искривленным ногтем на большом пальце правой ноги, память о давних мальчишеских проказах… Решение летучего консилиума – три дня покоя, на больничном листе, – и гарнизонная комиссия. А она, эта комиссия, нередко заканчивается для кадрового военного непоправимым увольнением в запас, в отставку, на пенсию, – всем, что в представлении здорового человека связывается со старостью, с неполноценностью…
За окном колеблемый осенним ветром раскачивался фонарь, позванивали спешащие на отдых трамваи. Сон не шел. Прислушавшись к ровному дыханию жены, Николай горько вздохнул. Машенька, Машенька!.. Верный и безответный ты человек, – что за пятнадцать лет супружеской жизни дал тебе твой муж?.. Вечную тревогу в дни войны, беспокойную жизнь с постоянными переездами после войны, первую хорошую квартиру, которую, возможно, завтра придется освобождать. И никогда – ни жалобы, ни упрека…
Опасаясь разбудить Машу, Николай тихонько перевел дыхание – тут же мягкая теплая ладонь, успокаивая, коснулась его головы.
– Спи, все хорошо будет…
Три дня тянулись бесконечно долго и никакого успокоения не принесли.
Просыпаясь, Николай двигал ногами, шевелил пальцами – они слушались. Но стоило подняться, пройти несколько шагов, как все начиналось снова. Стараясь делать это незаметно, Николай украдкой придерживался то за стул, то за стену, то за дверную ручку. Ходить так, было, конечно, легче, но к чему обманывать самого себя?
Маша, стараясь не замечать расстроенного вида мужа, вела себя как обычно. Сашка же, не признавая в свои пятнадцать лет никаких дипломатических нюансов, в первое же утро прыснул:
– Пап, а ты чего так ногами дрыгаешь?
Длинноногий, светловолосый, как и мать, он удивленно помаргивал ресницами и, перестав вдруг смеяться, с недоумением смотрел на переглянувшихся, почему-то молчащих родителей…
Человеку, привыкшему вставать рано утром, делать зарядку и отправляться после завтрака на работу – из года в год, – трудно сидеть дома без дела. Тем более когда у твоих близких дел этих много. Сашка убегал в школу, вернувшись и сделав уроки, уходил к ребятам на улицу; Маше нужно было идти то в магазин, то на рынок, то в прачечную. Николай, только что хотевший остаться в одиночестве, терпеливо ждал, пока снова хлопнет дверь и кто-то придет.
Когда на душе неспокойно, не могут отвлечь ни книги, ни газеты. Оставалась музыка, вторая жизнь Николая, но и она в этот раз служила не ту службу. Ликующая, она звучала как яркий контраст с его нынешним настроением, минорная – только углубляла душевный разлад; это всегда так музыка рассказывает не только о том, что вложил в нее создатель, но что-то еще, созвучное каждому отдельному человеку. Выключив приемник, Николай стискивал зубы и снова, упрямясь, поднимался на ноги.
Понаблюдав за мужем в течение дня, Маша сходила в город и принесла коричневую палку.
– Иди на улицу, чудесная погода. И не спорь, пожалуйста.
Криво усмехнувшись, Николай оделся и вышел, впервые опершись на свой кизиловый посох – еще не догадываясь, что на многие годы посох этот станет его постоянным спутником…
…На комиссии Денисова дольше всех продержал невропатолог.
Особенно дотошливо и утомительно он почему-то расспрашивал о старых ранениях; недоумевающему вначале и начавшему досадовать спустя полчаса Николаю пришлось подробно говорить о давно забытом.
Врач мельком взглянул на розовый, стянутый полосками шрам на левом боку, повнимательней оглядел небольшую вмятину на спине и совсем неожиданно заинтересовался крохотным шрамом на правом виске. О первых двух ранениях, укладывавших его в госпиталь в конце 1941 и весной 1943 года, Николай рассказал подробно, о третьем – вспомнил совершенно случайно. Да это, собственно говоря, и не было ранением в прямом смысле слова. Узкая ниточка шрама, похожая на заживший порез при бритье и прикрытая темными густыми волосами.
Незадолго до конца войны майор Денисов ехал в штаб дивизии, расположенный в небольшом венгерском городке с попутным, штабным же, автобусом. Впереди уже виднелась красная черепица крыш, когда над шоссе поднялся черный клуб взрыва. Шофер вовремя затормозил, автобус даже не качнуло, и только брызгами земли и щебня выбило два правых стекла.
Машина рванулась вперед, Денисов пересел на заднее сиденье, где не дуло, и почувствовал, что правый висок слегка пощипывает. Он дотронулся до него – палец оказался в крови. Очевидно, небольшой осколок стекла порезал кожу. Не испытывая никакой боли, майор прижал на всякий случай носовой платок. Так же на всякий случай забежал к штабному врачу – чем-нибудь прижечь или смазать порез, чтобы не засорился, и, хорошо помнит, еще оправдывался:
– Чтоб не думалось… Пустяк, конечно.
К его удивлению, старик доктор отнесся к порезу серьезнее.
– Такой пустяк, молодой человек, иногда может вызвать далеко не пустяковые последствия, – недовольно сказал он. – Дай бог, чтоб я не накаркал.
Ранку прижгли; спустя полчаса майор предстал перед грозными очами генерала, ни в каких историях болезни это курьезное ранение не фигурировало, и вспомнил о нем Николай только теперь, спустя тринадцать лет, у дотошливого, кажется, не собирающегося его отпускать невропатолога.
Последовала новая серия исследований – выстукивание, приседание, реакции на раздражения. Толстенький невропатолог сокрушенно покрутил головой.
– Да, многое прояснилось…
Дивизионный врач когда-то оказался прав, хотя и очень не желал этого. Осколок стекла, рассекший висок, затронул какой-то нерв, со временем это вызвало расстройство двигательных функций. Заключение комиссии, необычайно четкое в выводах, – подлежит увольнению по «чистой», – было расплывчато и туманно в советах по лечению: спокойствие, нормальный отдых, терапевтические процедуры. Ничего к этому врачи не смогли добавить и при личной беседе; короткого обнадеживающего слова «пройдет», которое так нужно было Денисову, он не услышал…
Когда осунувшийся подполковник положил на стол начальнику училища рапорт об отчислении, тот, только что закрывший личное дело Денисова, сказал:
– Ты эту хреновину, Николай Федорович, не городи. Поедешь в Ленинград, полечишься, а там видно будет. Мало ли что лекари наговорят, их только слушай!
– Товарищ генерал, – подполковнику все было ясно, откладывать неизбежное он не хотел.
– Это приказ, – сухо сказал генерал, и, взглянув в его грубоватое упрямое лицо, Денисов, досадуя, понял, что спорить бесполезно.
Полгода спустя, вернувшись из Ленинградской военно-медицинской академии, Николай узнал, почему генерал не отпустил его сразу. В личном деле подполковника генерал усмотрел, что до полной пенсии тому не хватало четырех месяцев.
– Пускай полгода поболтается, потом спокойнее жить будет, – объяснил начальник училища своему второму помощнику, тот позже рассказал об этом Денисову.
Длительная госпитализация ничего существенного не дала. Временное улучшение сменялось таким же временным ухудшением, купленную Машей кизиловую палку Николай теперь не выпускал из рук.
В начале июня, когда сын кончил девятый класс, Николай усадил вечером за стол семью, подчеркнуто бодро сказал:
– Ну, ребята, тащите географическую карту. Метнем горошину – куда упадет, туда и поедем.
– А зачем нам горошина? – спокойно спросила Маша. – Поедем в Дворики.
– В Дворики? – Боясь, что жена назовет Кузнецк, куда Николаю не хотелось возвращаться больному, он повеселел, махнул рукой. – Согласен. Дворики так Дворики!
– Эх, в деревню! – Саша недовольно наморщил нос, но потом согласился. Да и доводы были убедительными: во-первых, в Двориках жила бабушка, мамина мать, во-вторых, в Рязани есть хороший медицинский институт: решение Сашки стать хирургом после болезни отца только укрепилось.
Охотно в душе согласился с предложением жены и Николай. Сашке через год начинать самостоятельную жизнь, ему же лучше, что родители будут под боком, а Николаю с Машей это утонувшее в вишневых садах село на Рязанщине говорило многое. Там осенью 1943 года на переформировке Денисов познакомился с молоденькой библиотекаршей Машей Воробейниковой, только что кончившей десятилетку и согласившейся стать женой молчаливого капитана. Осенние, напоенные дождями Дворики были их весной…
Рязанщина встретила новоселов нестерпимым блеском синей летней Оки, тишиной сельской улицы, ласковым лопотанием ярко-зеленой листвы.
– Живи да радуйся! – похвалила теща, дождавшаяся наконец дочку и внука. Потерявшая на фронте двух старших сыновей, она за эти годы неузнаваемо постарела, сгорбилась – рядом с ней Николай чувствовал себя крепким и здоровым.
Сельская жизнь пошла Николаю на пользу. По утрам, обзаведясь удочкой, он уходил на пруд; к обеду возвращался домой, неся на забаву коту нанизанных на ивовый прут плотвичек; потом на огород, где под холодком вишневых кустов стояла армейская раскладушка. Превосходно это – слышать, как гудит пчела, успокоенно вбирать глазами высокую синеву. Вечерами Николай просиживал у радиоприемника, с улыбкой поглядывая, как хлопочет повеселевшая Маша и ужинает набегавшийся, с облупленным носом, Сашка. И удивительно: еще недавно тревожившая музыка звучала здесь светло и жизнеутверждающе.
Скучнее стало осенью и зимой, когда непогода удерживала дома, но Николай к этому времени уже освоился в Двориках. Раз-два в месяц ходил на партийные собрания в школу, куда он встал на учет, перезнакомился и подружился с преподавателями. В день Советской Армии он сделал доклад, явившись на торжественное заседание, к удовольствию мальчишек, в парадном мундире при всех орденах и медалях; потом провел беседу о Бетховене, к которой пришлось основательно подготовиться. С людьми было легче и теплее.
Труднее зима досталась Маше: слегла и третий месяц не поднималась с постели мать. Накануне октябрьских праздников Маша договорилась было пойти работать в библиотеку на свое прежнее, девичье место, и не получилось. Пришлось надолго стать не только хозяйкой, но и терпеливой, заботливой сиделкой – кажется, это было последнее, что она могла сделать для матери…
Похоронили ее в начале лета, через несколько дней после того, как Денисовы отметили годовщину своего переезда в Дворики.