444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Коняев » Точка опоры. Выпуск третий » Текст книги (страница 19)
Точка опоры. Выпуск третий
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 19:33

Текст книги "Точка опоры. Выпуск третий"


Автор книги: Николай Коняев


Соавторы: Захар Оскотский,Евгений Туинов,Александр Гиневский,Петр Кириченко,Михаил Кононов,Александр Шелковников,Валерий Ларин,Александр Толстиков,Валерий Суров,Елена Матвеева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

У них не было ребенка. Возможно, из-за того, что первое время очень его не хотели. Впрочем, о причине можно было только строить догадки: даже врачи, к которым они обращались, не могли сказать ничего вразумительного, их обоих находили здоровыми. Сначала Павловский не мог смириться: как это – у меня, у меня не будет ребенка? С годами, постепенно, он привык и к этому, хотя в глубине души и сейчас еще немного надеялся, что все в конце концов поправится и у него родится сын.

Лена работала инженером в другом НИИ и, как понимал Павловский, работой была не особенно загружена. Иногда она начинала хныкать, жаловаться, что ее не ценят, не повышают, требовала, чтобы он устроил ее в другое место, получше. Павловский только посмеивался.

И не любил он ее подруг. Подруги у Лены подобрались, как они сами себя называли, «неприкаянные» – незамужние либо уже разведенные. Они часто собирались в его квартире и сидели часами, болтая с Леной об искусстве, модах, вещах, чьих-то служебных и любовных делах, жалуясь на жизнь; при этом непрерывно курили и глотали сухое вино. Павловскому это мешало заниматься.

Иногда они приводили своих очередных «мальчиков». Павловский называл их «андрюшами». Этих спортивненьких, улыбчивых тридцатилетних «андрюш», которые тоже болтали об искусстве и пили сухое вино (как подозревал Павловский, потому только, что на водку у них не хватало денег), он презирал уже совершенно откровенно.

По праздникам устраивались вечеринки. Мужчин всегда было мало, захмелевшие, разгоряченные «девочки» наперебой тащили танцевать Павловского, который танцевать не умел и не любил, и, танцуя, прижимались к нему. Павловский старался отодвинуться.

Конечно, он мог бы развестись с Леной, жениться на другой. Возможно, тогда у него и появился бы ребенок. Но что-то его удерживало. Все-таки за семь лет он привык к ней. Привыкать заново к жизни с другой женщиной было бы трудно, утомительно. И потом, если не думать о ребенке, то что могла бы ему дать женитьба на другой женщине? Скорее всего, в конечном счете было бы то же самое плюс ревность. Это уж точно.

– Ничего, – ответил Павловский, – нормально съездил.

Лена, чуть улыбаясь, смотрела на него, слегка прищуривая черные блестящие глаза, и покачивала ножками. Спортивные черные брючки туго обтягивали ее полные икры, трогательно белели маленькие ступни в капроновых следочках.

И, уходя, отрываясь от неожиданно всплывшего воспоминания о том, как он, озябший, жалкий, с болью в висках, брел на электричку после той ночи, Павловский шагнул к Лене и потрепал ее по коротко остриженной темноволосой головке:

– Все было хорошо.

Окончательно все успокоилось, улеглось, встало на свои места следующим утром, когда он пришел в свой кабинет. Кабинет у Павловского был уютный, современный – стены отделаны пластиком под дерево (сам подбирал). Правда, маленький кабинетик, в нем едва умещались письменный стол, книжный шкаф и несколько стульев. Но Павловскому больше и не надо было.

На столе его ожидала папка с накопившимися письмами и телеграммами, и при виде этой папки Павловский даже ощутил приятное нетерпение.

– Как съездил? – спросил, входя к нему, начальник отдела Андреев.

Андреев был старше Павловского лет на шесть. Неплохой инженер, он всплыл в руководители, по мнению Павловского, на безрыбье: слишком лез в мелочи и не имел нужной твердости с людьми. К Павловскому, который, едва осмотревшись после студенческой скамьи, взялся за дело решительно, независимо, а вскоре начал готовить и диссертацию, Андреев сперва отнесся настороженно. Однако Павловский быстро поставил все на свои места: подумаешь, должность – начальник отдела; если бы он задался целью сделать служебную карьеру, для него это была бы только ступенька; но то-то и оно, что он в начальники не метит, это сомнительное удовольствие не для него. Он хочет вести свою тематику со своим небольшим сектором, заниматься тем, что интересно самому. Административные же дела пусть тянет хоть Андреев, хоть другой какой-нибудь любитель. Все равно все вопросы в отделе, касавшиеся сектора Павловского, решались только так, как считал нужным сам Павловский. А карьера – что карьера? Главное, защититься. Тогда и на должности начальника сектора он будет получать как директор. Что еще нужно?

– Ничего, – ответил Павловский, – нормально съездил. Подожди, разберусь с почтой, тогда поговорим.

Через несколько дней, когда Павловский, казалось, уже и забыл о командировке, его попросили рассказать о том, что он узнал у Кулева. Павловский достал свой блокнот с записями, принялся объяснять, расшифровывать схемы. Он добросовестно старался припомнить все, что говорил Кулев, и тут его фотографическая память сыграла злую шутку: вместе с подробностями нужными, техническими, она стала воскрешать, ярко высвечивая, подробности ненужные, нежелательные и неожиданно дразнящие – лицо Милы, сидевшей за соседним столом, ее настороженно-любопытный взгляд. Вот это он записывал, когда впервые заметил, что она смотрит на него. А когда дорисовывал эту схему, Кулев вышел и они заговорили. Какой красивой она ему тогда показалась… Он вспомнил разговор в коридоре внизу, когда она догнала его. Ее просящие глаза. Ощутил то беспечно-счастливое настроение, с которым шел от ее института. Да, начиналось-то все хорошо. И в том ресторане все было еще так хорошо…

Эти воспоминания разожгли в нем сожаление о чем-то неопределенно хорошем, необычном, может быть, возвышенном, чего он никогда еще не испытывал с женщиной и что, как ему теперь казалось, надеялся испытать с Милой. Странное дело, он не чувствовал сейчас раздражения против нее. Теперь, когда все немного отдалилось во времени, события той ночи выглядели какой-то аномалией, нелепой случайностью, зачеркнувшей то настоящее, что уже начиналось, и могло, и должно было бы быть между ними.

Конечно, он тоже вел себя глупо. Непростительно глупо. Ах, какой дурак! Даже не пытался поговорить с ней утром, когда она успокоилась. Морду отворачивал. Идиот! А это «до свиданья» через плечо? Ох, идиот! И теперь все непоправимо загублено, потеряно… Впрочем, он мог бы, конечно, снова поехать в Москву, позвонить ей на кафедру… И тут Павловский вспомнил, что знает ее адрес. Номер квартиры на двери. Табличка с названием улицы и номером дома в Домодедове.

Несколько дней спустя он написал ей письмо. Написал уже успокоившись, на трезвую голову, тщательно взвешивая слова. Сначала сообщил о том, что выполнил ее поручение, позвонил подруге (деньги та, конечно, давно получила). Потом плавно перешел к тому, что чувствует себя виноватым и не хочет, чтобы их отношения оборвались так нелепо. Он просил, чтобы Мила разрешила ему снова увидеть ее, когда он приедет в Москву. Только увидеть и поговорить. В целом получилось неплохо: чувствовались его раскаяние и виноватая нежность к ней. В последних фразах звучала робкая надежда не только на новую встречу, но и на возможность каких-то безоблачных отношений между ними после этой встречи.

Перечитав письмо, переписанное набело, Павловский подумал, что, как бы Мила ни ответила, узнать ее реакцию будет, во всяком случае, любопытно. Письмо было своего рода психологическим экспериментом, причем экспериментом безопасным для его самолюбия, дистанционным.

В графе «адрес отправителя» на конверте Павловский написал адрес своих родителей, как делал всегда, когда ему нужно было вести переписку втайне от Лены.

К родителям своим Павловский относился заботливо, хотя особой душевной близости с ними не чувствовал. Они его вырастили, дали возможность учиться на дневном, за это он был им благодарен. Всем же остальным он был обязан только самому себе. Впрочем, ни отец, работавший мастером на небольшом заводе, ни мать, школьная медсестра, никогда и не пытались вмешиваться в его дела, определять что-то в его жизни. Они только радовались успехам сына и гордились ими, наивно преувеличивая его положение и перспективы.

Родители были некрепки здоровьем, и Павловский считал своей обязанностью часто звонить им. При любой занятости он находил эти несколько минут для того, чтобы узнать по телефону об их самочувствии и сообщить, что у него все в порядке. Если, случалось, им нужна была его помощь, – что бы ни требовалось – переносить ли тяжести, достать лекарство или организовать ремонт квартиры, – Павловский исполнял все с готовностью и немедленно.

Навещать их ему было и некогда и немного трудно. Особенно с тех пор, как вышел на пенсию отец. Уже один вид отца, который обычно сидел во дворе перед домом в компании других пенсионеров, почти всегда слегка нетрезвый и шумный, вызывал у Павловского прилив тоскливой жалости, раздражения и стыда. Хорошо еще, если удавалось бывать у родителей часто, тогда можно было каждый раз долго не задерживаться. Если же он приезжал после длительного отсутствия, быстро уйти было неудобно, приходилось сидеть, вести какой-то никчемный разговор. Отец норовил усадить его за стол, упрашивал мать разрешить им «отметить встречу». Мать разрешала, но неизменно жаловалась, что «старик совсем отбился от рук».

Павловский рассчитал примерно, через сколько дней Мила должна получить его письмо, а ее ответ дойти в Ленинград. Срок наступил. Каждый вечер, набирая номер телефона родителей, Павловский надеялся услышать о письме из Москвы, и каждый раз его ожидало разочарование. Нетерпение его нарастало. Вначале он не спрашивал о письме сам, спрашивать было ни к чему: если бы письмо пришло, ему сказали бы сразу. Но когда после срока прошло уже больше недели, он, злясь на себя и где-то, на какую-то капельку, все же надеясь, что, может быть, письмо есть и отец с матерью просто забывают сказать об этом, спросил.

– Все гуляешь, котяра, – засмеялся в трубку отец. – Смотри, Ленке расскажу… Нету тебе писем, нету.

Бросив трубку, Павловский еще некоторое время стоял у аппарата. У него горели щеки. Насмешливые слова «нету писем, нету» звучали в ушах, и это была насмешка, конечно, не отца, – на отца он и не подумал обидеться, – это она смеялась над ним. Он готов был получить любой, буквально любой ответ от Милы. Его самолюбие не задели бы ее самые злые слова; приготовившись к этому, он чувствовал себя защищенным. Но он никак не думал, что она сможет не ответить ему вообще. Просто не ответить… Дрянь. Какая дрянь. Она снова нашла способ унизить его. «Бедная девочка»…

Павловский вспомнил, какой она пришла на встречу к метро, ее лицо – утомленное, неприятно взрослое, и подумал, что уже тогда было заметно в ее чертах что-то недоброе и порочное.

Конечно, еще некоторое время он все-таки продолжал ждать письма, но за потоком дел все забылось. Работы было много, и дома каждый вечер приходилось допоздна заниматься: в следующем году – кровь из носу – он должен был защищаться.

– Усталый у тебя вид, Сашенька, – вздыхала мать. – Синяки под глазами.

Павловский отшучивался. Он чувствовал себя неутомимым.

В мае он улетел на неделю в командировку в Новосибирск. Его устроили в отличной гостинице. Он отоспался и вернулся отдохнувшим, посвежевшим.

– Тебе письмо пришло, – в тот же день сказал по телефону отец.

– Из Москвы? – удивился Павловский.

– Нет, не из Москвы. Из Дедова какого-то… Приедешь, что ли?

– Приеду, – подумав, сказал Павловский. – Завтра.

Письмо было тоненьким, в конверт явно был вложен всего один небольшой листок. Взяв письмо в руки, Павловский не почувствовал ничего, кроме равнодушия. «Долго собиралась, милая», – подумал он и спрятал письмо в карман.

Вскрыл он письмо только в метро, возвращаясь от родителей. Разрывая конверт и вытаскивая листок, он все же ощутил легкое волнение. Почерк у Милы был красивый (сразу вспомнились ее нежные, горячие пальцы). Рассматривая аккуратные, округло выписанные буквы, Павловский как-то не сразу воспринял смысл коротенького письма. Когда же этот смысл дошел до сознания, он испытал мгновенное, болезненно-ослепительное ощущение, подобное внезапному удару по глазам. На листке было написано:

«У меня установили телефон (следовали пять цифр номера). Позвони мне сразу, я каждый вечер дома. Умоляю тебя, позвони и приезжай скорее, иначе я не знаю, что сделаю. Я больше так не могу».

В этот вечер он долго курил, стоя на лестничной площадке. Мыслей не было, только злость на себя – за то, что написал ей, выманивал ее на ответ. Ничему дурака жизнь не учит.

Ночью он проснулся и долго ворочался без сна. Какое-то неприятное, очень неприятное чувство мешало заснуть, какой-то сосущий холод, даже не в груди, а где-то в животе, и он не мог понять, что же это такое.

Утром, на работе, смутный, невыспавшийся, он понял, что это: страх. Но чего? Того, что она теперь, зная его адрес, будет писать ему или даже приедет в Ленинград? Глупо! Тогда чего же ему бояться? Что она покончит с собой? Но это вообще идиотизм!

Он курил в своем кабинетике, чего никогда прежде не делал, роняя пепел на черновики срочных документов. Глупо, глупо! Он пробовал спокойно разобраться во всем. Мила, ее поведение в институте, потом в ресторане, потом той ночью. Ее молчание в течение целого месяца и теперь, вдруг, это неожиданное письмо. Одно не вязалось с другим, никак не вязалось. Конечно, все это ерунда, просто она психически неуравновешенна, и это ее письмо – всего лишь очередная нервная вспышка. Протуберанец. Вернее даже – протуберанчик. Написано под влиянием минутного настроения и никаких последствий иметь не должно.

Он перебирал в памяти события, отыскивая то, что должно было подтвердить успокоительные рассуждения. Время от времени перечитывал письмо, которое носил с собой. Иногда начинало казаться, что эти красиво выписанные слова действительно звучат, в общем, безобидно и ничего угрожающего в них нет. Но в следующий раз его снова обжигали эти строчки на листке, их кричащий смысл. Да, конечно, она психически неуравновешенна, но ведь это и страшно! Черт ее знает, на что она может быть способна… И дальше лезло в голову нечто уже настолько неопределенно-жуткое, что Павловский только морщился и мотал головой.

Ну, хорошо, старался он рассуждать логически, даже если он примет все это всерьез и кинется на ее призыв, что он сможет для нее сделать? Приехать и сказать ей, что он женат?.. Конечно, можно развестись с Леной и жениться на Миле. Для окружающих это будет если и не оправдано, то понятно. Красивая женщина, на шесть лет моложе. А главное, Лена бездетна. Вот и причина… Да нет, абсурд! Как можно о таком даже подумать! Жить с истеричкой. Сам вместо нее в петлю полезешь!

Он злился на нее, злился на себя, и от этой злости рождались холодные, едкие мысли о том, что самое благоразумное – вообще наплевать на всю эту историю. Пусть делает, что хочет, он здесь ни при чем. Она написала именно ему, конечно, только под влиянием минутной вспышки. За час до этого, наверное, о нем и не помнила. Не настолько уж они связаны. Если она какую-нибудь глупость и сотворит, кто его станет разыскивать и обвинять? Он ничего даже не узнает.

И, думая о том, что он действительно мог бы и должен был на все наплевать, но вот – принимает же эту нелепость так близко к сердцу, мучается, без вины виноватый, Павловский жалел себя.

Он считал себя хорошим психологом. Не только по отношению к другим. С другими – при его наблюдательности, знании людей, интуиции – обычно было несложно; ошибки, вроде случая с Милой, бывали редки. Гораздо труднее, казалось ему иногда, было разобраться в том, что чувствовал он сам. Но он приучился, одергивая себя, трезво и логично анализировать собственные чувства и побуждения, раскладывать их, как векторы в механике, на простейшие составляющие. Это помогало: снималось напряжение, все высвечивалось ярким бестеневым светом, в котором любые переживания представали сровненными, сглаженными, теряли ненужную остроту. Такое мудрое умение сохранять глубинное спокойствие сложилось не сразу, по кирпичику, но сложилось прочно, и теперь он считал, что иначе и нельзя, потому что спокойствие было не целью, а только средством, чем-то вроде защитной реакции организма, целью же была та относительная независимость, которую оно давало, это спокойствие. Независимость от повседневной будничной нервотрепки, от случайных обстоятельств, от чужой недоброжелательной воли и глупости. Без этого спокойствия, без ощущения независимости, которое оно давало, он, с его самолюбием, просто не выдержал бы. Ведь и диссертация была нужна ему прежде всего для того, чтобы утвердить свою служебную независимость; и высокий оклад тоже в конечном счете нужен был не ради самих денег, не ради вещей, к которым он был почти равнодушен, не ради какой-нибудь дорогостоящей нелепой игрушки вроде автомобиля, но ради той дополнительной независимости в жизни, которую могли дать деньги, хотя бы просто ради возможности тратить, не считая, на какие-нибудь мелкие повседневные прихоти. Ставя перед собой только реальные цели, он был уверен в успехе, но, впрочем, не сомневался и в том, что если бы возникли непредвиденные осложнения, если бы его вдруг постигла неудача – с диссертацией, с должностью, с окладом, то он перенес бы и это, сумел бы приспособиться к новому.

Он знал, что не обманывает себя: все было именно так. И потому казалось особенно непонятным, отчего сейчас он болезненно выбит из равновесия, что заставляет его так переживать, так метаться из-за этого нелепого письма нелепой, случайной знакомой. Ведь не виноват же он перед ней, в самом-то деле! А хоть бы и был виноват, что из этого?..

Надо было работать. Иногда привычные дела отвлекали настолько, что он, казалось, забывал о неприятностях, работал так же спокойно, вдумчиво, уверенно, как всегда. Но потом, вдруг, словно без всякого внешнего толчка, накатывалось это беспокойство, этот сосущий холод где-то в животе, и все валилось из рук.

Прошло несколько дней, и Павловский постепенно начал сдаваться. Вначале он решил послать ей письмо и долго, до головной боли, обдумывал, что написать. Потом понял: письмо не годится. От мысли позвонить по междугородному телефону он отказался сразу: что могут дать три-четыре минуты разговора, который будет слушать вся очередь на переговорном пункте? Надо было ехать в Москву. И как только Павловский окончательно решил это, его сразу охватил приступ пугливого нетерпения. Скорее ехать, скорее!

Он отыскал у себя в столе бланк командировки и кинулся к Андрееву:

– На, завизируй, мне в Москву надо съездить.

– В НИИЭП? – спросил Андреев.

– Да, в НИИЭП!

– А может, не стоит тебе самому ехать? Может, сюда их представителя вызовем?

– Да что толку вызывать? – закричал Павловский. – Как будто ты не знаешь! На месте надо все решать!

– Ну хорошо, хорошо, – быстро согласился Андреев, расписываясь на бланке. – Я только потому говорю, что о тебе беспокоюсь, ты сам везде мотаешься, только что из Новосибирска успел вернуться и опять…

– Ничего, съезжу, – сказал Павловский. – Не развалюсь.

Билет он смог достать только в плацкартный вагон, и к тому же на самое неудобное, боковое место. В вагоне было жарко, душно, он плохо спал и утром вышел на Ленинградском вокзале в Москве с тяжелой головой и болью в висках. Было еще слишком рано, чтобы куда-то ехать или звонить. Он побрел в утреннем людском потоке по привокзальным московским улицам, стараясь собраться с мыслями. Его толкали.

К началу рабочего дня он заехал в НИИЭП отметить командировку, но задерживаться не стал, сказал, что приедет завтра.

Никак не удавалось найти слова, которыми он начнет разговор с Милой. Он даже не мог решить, как лучше связаться с ней. Сначала хотел позвонить утром на кафедру, но быстро передумал: говорить с кафедры Мила будет в присутствии других. Кто ее знает, как это может повлиять. Потом он решил встречать ее возле института после рабочего дня. Но отказался и от этого плана: столкнуться лицом к лицу, неожиданно для нее, без всякой подготовки было бы слишком резко. И в конце концов Павловский решил, что для начала позвонит ей вечером домой, как она сама хотела. За каждую новую отсрочку в несколько часов он цеплялся с каким-то облегчением.

По его расчетам, Мила должна была вернуться домой около семи вечера. До этого срока нужно было как-то убить время. Он пошел в первый попавшийся кинотеатр и дремал во время фильма. Потом долго обедал в «своем» ресторане.

Уже около семи часов, когда Павловский, охваченный тревожным знобящим холодком, шел по улице, присматривая телефонную будку подальше от людного места, ему вдруг пришло в голову, что номер телефона у Милы не московский, из семи цифр, а пятизначный, местный, домодедовский, и, значит, позвонить ей из обычного московского автомата нельзя. Поняв это, он мгновенно сообразил, что звонить нужно из междугородного переговорного пункта, и тут же, каким-то экстренным напряжением, вспомнил, вытолкнул из памяти место в Москве, где когда-то видел такой пункт. Он кинулся к метро. Непредвиденная задержка как-то особенно испугала его, он спешил, словно мог опоздать.

Ему повезло: людей на переговорном пункте было немного, и в одной из кабин стоял специальный автомат, из которого можно было звонить в подмосковные города. Павловский бросил в автомат пятнадцатикопеечную монетку, набрал код Домодедова и начал уже набирать номер телефона Милы, как вдруг остановился. В спешке он растерял даже то немногое, что приготовился ей сказать. Он напрягал память, но обдуманные, обкатанные фразы куда-то ускользали, а то, что удалось вспомнить, показалось сейчас вымученным и фальшивым. Несколько секунд он стоял в растерянности, потом яростно принялся набирать дальше. Сегодня, сейчас надо позвонить обязательно, и он позвонит. Нечего придумывать, надо просто почувствовать ее настроение и договориться о встрече. А уж когда они встретятся, он что-нибудь сымпровизирует, он найдет убедительные слова, чтобы успокоить ее и расстаться по-хорошему.

Первый длинный гудок вонзился в него, как игла. Второй гудок, третий… Павловский с досадой и в то же время с некоторым боязливым облегчением подумал, что ее нет дома и он получит новую отсрочку, до завтрашнего дня. Но в трубке неожиданно щелкнуло, тонкий женский голосок сказал:

– Алё!

В горле у Павловского встал тугой резиновый ком. Первые слова, которые он готовился произнести, были: «Это ты, Мила? Здравствуй». Но он только беззвучно открыл рот. «Сейчас, сейчас, – успокоил он себя, – я буду говорить, надо только перевести дыхание, и пусть она повторит «алё», чтобы убедиться, что это действительно она, Мила».

– Алё-о! – снова, уже с насмешливой настойчивостью, сказал женский голосок.

И тут Павловский, неожиданно для самого себя, судорожным движением оторвал трубку от уха и бросил на рычаг аппарата. Сердце у него гулко колотилось.

«Глупости, – подумал он, – глупости, чего бояться… Она это была или не она? Телефон изменяет голоса. Нет, кажется, она. И голос спокойный, даже веселый. Но, может быть, я ошибся номером?»

Он позвонил снова, проверяя себя набором каждой цифры.

– Алё! – откликнулся голосок. – Алё-о! Ничего не слышно!

Павловский нажал левой рукой на рычаг и перевел дыхание. Да, это была она. И, судя по голосу, явно в хорошем настроении. С таким голоском топиться не идут. «Дурак! – выругал он себя. – Вот дурак-то!»

Он постоял в кабине еще немного, раздумывая, что теперь делать. Потом отыскал в кошельке еще одну пятнадцатикопеечную монетку и снова набрал номер. Набрав последнюю цифру, он сразу взялся левой рукой за рычаг.

– Алё! – сказала Мила. – Алё! Алё-о!

Павловский прикусил губу, стараясь не дышать в трубку.

– Наверное, автомат не соединяет, – сказала она кому-то в сторону. – А может, и балуются… Алё-о! – крикнула она в трубку и засмеялась. – Перестаньте хулиганить.

Павловский нажал на рычаг. Сердце билось еще гулко, хотя уже не так сильно и резко. Во всем теле была слабость, ноги чуть дрожали. «Вот и все, – сказал он себе и засмеялся: – Ах, дурак, дурак!» Он повесил трубку, вышел из переговорного пункта на бульвар, сел на первую попавшуюся скамейку и закурил, успокаиваясь.

Конечно, она, скорее всего, и думать позабыла о том письме к нему. Настроение у нее сейчас, судя по голосу, нормальное. И кто-то рядом с ней есть. Неважно даже кто – мужчина, женщина. Есть – и слава богу. Значит, не пропадет она и без него.

Он не сердился сейчас на Милу, не сердился и на собственную глупость. Он просто курил, откинувшись на спинку скамьи, и блаженно ощущал, как уходит, рассеивается то, что нелепо давило и мучило его все эти дни. Это было подобно выздоровлению.

Вечер был теплый, солнечный, по-настоящему летний. Павловский с удовольствием думал о том, что сейчас поедет к тете Шуре, поужинает, выспится, а утром явится пораньше в НИИЭП, быстро раскидает дела и, может быть, уже вечером уедет домой.

Окончательно успокоенный, снова чувствуя себя собранным и сильным, он бросил окурок сигареты в урну, легко поднялся со скамьи, перешел на тротуар и зашагал сквозь толпу к станции метро.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю