Текст книги "Точка опоры. Выпуск третий"
Автор книги: Николай Коняев
Соавторы: Захар Оскотский,Евгений Туинов,Александр Гиневский,Петр Кириченко,Михаил Кононов,Александр Шелковников,Валерий Ларин,Александр Толстиков,Валерий Суров,Елена Матвеева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)
Точка опоры. Выпуск третий
Елена Аврутина
ГОЛУБОЙ ДОМ
Рассказ
– Они жили долго и счастливо и умерли в один день.
Папа поправил блестящие очки, энергично встал с мягкого кресла:
– Все. Больше сказок я не знаю. Теперь – спокойной ночи.
Папа погасил сиреневый фонарик торшера и ушел, а из-за темной оконной шторы, как всегда, в шуршащем плаще выскользнул кто-то придуманный девочкой. Он воздушно присел на край кровати и до утра нашептывал ей свои нескончаемые сказки. Девочка слышала его и от этого во сне счастливо смеялась, громко разговаривала и вертелась в жаркой постели.
Наутро за завтраком в белой кухне красивая мама в который уже раз озабоченно говорила серьезному папе о повышенной возбудимости ребенка, а папа, осторожно пробуя черный кофе, длинно рассуждал о гипертрофированном воображении и эмоциональном стрессе. Девочка, склонив русую челку, разглядывала в своей чашке чая дрожащие отблески золотой каемки.
Мама внесла предложение: оставшиеся месяцы учебы ограничить строго школьными занятиями, на летние каникулы отправить девочку к бабушке с дедушкой за город для перемены обстановки. Сами родители хотели отдохнуть на Кавказе. Порешив на том, все трое после вежливого «до вечера» затерялись поодиночке на бесчисленных улицах каменного города…
…Деревянный голубой дом стоял около рынка. От него, словно зеленые ручьи, тянулись вереницы старых широколистых кленов, на других улицах к ним присоединялись перистые тонкие рябины, столетние липы с густым запахом цветов, и такие ручейки текли по всему городку, впадая в конце концов в огромное зеленое море старинного парка. Парк был давних времен, с желтым дворцом на холме, с мраморными статуями в тени сквозных аллей, с аккуратными озерками-блюдцами, с настоящим лесом на глухих, заброшенных окраинах, и по мере того, как старился парк, жители городка окружали его удивительными историями, – ведь к дому каждого из них тянулись из зеленого моря шелестящие ручейки так же, как добралась цепочка широколистых кленов до деревянного голубого дома у рынка.
На второй этаж, где жили бабушка и дедушка, вела крутая и звонкая, вся прогретая солнцем лестница. Девочка каждый день старательно выметала и ее, и высокое крыльцо с резными столбиками, а потом сидела на ступеньках, наблюдая, как к рынку стекался народ. Смуглолицые женщины в пестрых платках, плечистые мужчины в выгоревших кепках пылили сапогами и ботинками по дороге с полными мешками, с обвязанными белыми тряпицами ведрами или корзинками. Поравнявшись с голубым домом, прохожие непременно поднимали взгляды к угловому окну на втором этаже и, увидев среди кружевных занавесок и многоцветий «ваньки мокрого» мелькнувшую гладко зачесанную голову бабушки, степенно кивали, здороваясь. Кто-нибудь ее спрашивал:
– А эта, с веником, ваша внучка, что ль?
Она тогда на всю улицу кричала в распахнутое окно:
– Моя! Наша!..
У девочки вспыхивали серые глаза, сердце радостно подпрыгивало до самого горла. Ах, как хорошо быть внучкой у бабушки и дедушки, как хорошо, что их все любят в городке, и как замечательно, что она сидит здесь на виду у всех, на чисто выметенном крыльце с голубыми резными столбиками.
– Внука, – кричала бабушка, – нащипли лучку!
И босая голенастая «внука» кидалась во двор позади дома, где были разбиты у сараев зеленые грядки овощей.
На звук детских шагов вылезал, сгибаясь чуть ли не пополам, из низенького погреба долговязый дед, садился перекурить на припеке, далеко вытягивая по траве худые ноги в обтрепанном рабочем комбинезоне.
– Докладываю командиру: дед полку состругал и навесил. Какие будут еще указания? А то без женского глазу затерло у меня с работой, – балагурил он, пряча улыбку в седые коротко стриженные усы.
Девочка серьезнела, подражала старшим:
– Молодец, дедушка. Теперь собирай свои инструменты и иди поешь. А мне не помогай, – торопливо останавливала она поднимавшегося деда. – Иди, иди, я сама, ты и так устал.
Перья лука вымахали высокими, сочными, с белыми шарами на остриях. Набрав полный подол зелени, девочка скакала вприпрыжку по гулкой деревянной лестнице наверх…
Комната стариков была в три света, два оконца затенены разлапистыми дворовыми кленами, третье – солнечное, с глиняными горшками «ваньки мокрого» на узком подоконнике – выходило на улицу. В простенке между окнами подслеповатое зеркало с треснутым краешком отражало всякого, кто входил в дверь, а под ним стоял шаткий столик с кружевной пожелтевшей накидкой – тут в старинном багете под стеклом на фоне лихо нарисованных гор стояла молодая пара: чубатый парень в косоворотке с ловко закрученными усами уверенно держал под руку счастливую девушку в длинном ситцевом платье цветочками.
Девочка перелетала через порог, мелькнув ярким пятном в мутном зеркале, и выворачивала подол прямо на обеденный стол посредине комнаты:
– Вот!
На зеленоватой клеенке стола пускала парок рассыпчатая картошка в глиняной обливной плошке. Сбоку, из кухни, пахнущей керосином, выкатывалась круглая бабушка с крынкой, шлепала в картошку ложек шесть густой, как зубная паста, сметаны и принималась за лук. Девочка замолкала, устроившись с коленками на табурете. В комнате отчетливо, то торопясь, то замирая, неровно тикали ходики – вечная забота мастеровых рук деда.
– Ешь, милая, а то совсем потонела в городу-то, – двигала старуха внучке полную плошку, посыпая ее мелкими колечками ярко-зеленого лука.
– Жалко, – вздыхала девочка, качнув лохматой русой головой.
– И-и, – всплескивала маленькими коричневыми руками бабка, – да земля сызнова народит, не обидит.
– Ой, бабушка! – В темно-красной блестящей миске белое с зелеными крапинами, тающий пар над ней, прислоненный к краю черный шероховатый квадрат хлеба. – Как красиво! – Но аппетит разгорался и – как вкусно! Ничего вкуснее этого девочка, казалось, еще не едала.
– Баб, я по делам, грядки полить.
– Полну лейку не носи, Аника-воин, да накажи деду, пусть поспешает, картоха-то стынет.
– Ладна-а! – доносился тонкий девчоночий голосок и перестук голых пяток уже откуда-то с лестницы…
Когда приходил розовый вечер, когда все вокруг начинало стихать и светлые сумерки предвещали тихую теплую ночь, на улице раздавался далеко слышный перезвон бубенцов, потом призывное мычание, и от пыльного стада, фыркающего уже под окнами голубого домика, отделялась старая, землистого цвета корова. Она толкала рогами скрипучую калитку и задумчиво шла к своей сараюшке.
– Дед! Опять, старый, корову не сустретил, грядки потопчет. Марш с кровати! – ворчала копошившаяся по хозяйству бабушка.
Дед с внучкой дружно соскальзывали с примятого покрывала, оставляя свои долгие разговоры в теплей ямке высокой перины, и торопливо собирались во двор.
– Уж не ходила бы ты, изгваздаешься, – просил дедушка, отворяя сарай.
Да разве устоишь! Он, низко склоняя седую голову, входил в живую темноту, остро пахнувшую навозом, молоком и увядшей травой, зажигал лампу в металлической сетке-фонаре, а девочка заводила буренку в вычищенное стойло, протягивая к ее просящей морде ломоть хлеба с солью. Тут же на насесте ерошили перья задремавшие было рябые квочки с косоглазым петухом.
Старик враскорячку садился на чурбачок, ставил под корову звонкое эмалированное ведро и, чисто обтерев вымя, ласково приговаривая, начинал вечернюю дойку. Струи звякали о дно и пенились.
– Кабы не Милка, пропали б мы с тобой, внука, ни за понюх табаку… И тебе она кормилица сызмала, и мне без нее дело капут. Мать-то твоя без молока была, Милушка тебя и выкормила, бабка каждый день в город бидончик парного привозила. А мне Милка – первейший дохтор. Когда в желудке болезнь, парное молоко лучше всяких лекарств. Ты жалей ее, не обижай, – говорил дед сидевшей рядышком на корточках девочке и лукаво помигивал выцветшими глазами в мелких морщинках вокруг… – Ну, иди, спробуй парное-луговое.
Девочка двигалась под корову, присасывалась, как теленок, к мягкому вымени, неумело захлебываясь струйкой молока, хранящего странное тепло другого существа. Милка замирала, шумно сопела, фыркала и недоуменно косилась на деда, а он со смехом крутил седым чубом, оглаживая широкой ладонью волны бегущей по коровьему боку дрожи…
К ночи у противоположных стенок тесной комнаты распахивали свое белое нутро две одинаковые кровати с никелированными перекладинами, дужками, шариками на спинках и тюлевыми подзорами по низу. Сбивчиво тикал маятник ходиков, с тихим звоном ударялся о молочное стекло лампы порхнувший в раскрытое окно мохнатый мотылек, его тревожная большая тень металась под потолком.
– Деда, расскажи что-нибудь про парк, – просила девочка, ежась под стеганым одеялом в предчувствии необычного.
Бабушка надевала очки с толстыми стеклами и усаживалась за штопку, склонив ровную ниточку пробора у края стола. Дед стягивал рубаху – в вырезе майки под ключицей глубокой бороздой темнел рубец от вражьего осколка, – вскарабкивался на перину, устраиваясь половчее, и неторопливо начинал:
– Ну что ж, посумерничаем…
Девочка лежала на другой высокой кровати, водила обкусанным ногтем по удивленной печальной русалке, запутавшейся в стеблях диковинных лилий на стенном коврике, и видела все как наяву. Вот бедный путник попал на заговоренное место, где кольцами стоят Белые березы, отсюда ему уже не выбраться, – сколько бы он ни ходил по глухому уголку парка, он непременно выйдет опять к молчаливым Белым березам, – и что же, что с ним потом будет?
– Не приведи господь встренуться с ним, – вздыхает дед, и бабушка, соглашаясь, привычно крестится на висящую в углу вместо иконы «Сикстинскую мадонну» из иллюстрированного журнала.
А в другом конце парка, где от медного красавца Аполлона разбегаются во все стороны Двенадцать дорожек с женскими полуодетыми фигурами, у начала каждой из них, здесь, в этих темных аллеях, обсаженных желтой, пряно пахнущей акацией, обитает неведомый человек: он является в полночь на дорожках и у случайных прохожих просит продать ему черного кота за неразменный рубль. Местные отчаянные пацаны с худым котярой в мешке пошли было выменивать этот рубль, но, увидев в одном из лучей-дорожек чей-то темный силуэт, бросились наутек без оглядки.
Девочка слушала эти истории, и длинноволосая русалка на коврике, казалось ей, тоже оживает по ночам и тщетно пытается распутать стебли лилий вокруг своего чешуйчатого хвоста. Но серые глаза девочки, как она их ни таращила, слипались, и, набегавшись за день, она засыпала без снов, не слыша, как укладывались дедушка и бабушка.
Лето перевалило через невидимую верхушку и покатилось к концу. В окна голубого домика стали залетать кленовые семена с двумя стрекозиными сухими крылышками. Парк отцветал и готовился к осени – с глухим, пока еще редким стуком теряли кряжистые дубы лакированные желуди, в дальних уголках наспела ягода, проклюнулись грибные слои.
Как-то бабушка тронула горячее детское плечо:
– По грибы пора…
Сладкий сон испуганно отлетел от девочки.
– А деда? – быстро спросила она, выкарабкиваясь из постельного тепла на цветные полосатые дорожки.
Бабушка была еще не одета, в круглом вырезе белой рубахи висел шнурок с тусклым крестиком между пустыми грудями, две косицы едва касались покатых плеч.
– За скотиной ходить кому? Он уж нас с тобой отпускает, подымайся, а то зорю проспим.
За грибами полагается одеваться попроще да понадежней. Бабушка вытащила из сундука, похожего на большой ящик, старые вещи для девочки: маленькие резиновые сапоги, крепкие, но уже потерявшие блеск, поношенный дедушкин пиджак вместо куртки, красные латаные брючки, пару мягких шерстяных носков и вязаный синий платок на голову.
– Да что ты, бабушка, жарко будет, – отмахнулась девочка.
– Пар костей не ломит. Там роса выше носа, одевайся-ко скоренько.
Сама бабушка застегнула ватник на тугом животе, привычно заправила ладонью серые пряди под клетчатый платок, повязанный низко на лоб, и дала внучке маленькую корзинку, сплетенную дедушкой, а сама взяла такую же, но большую, глубокую.
Спустившись с темной лестницы, они вышли на безлюдную улицу. Дед в обтрепанном комбинезоне курил у калитки, яркая точка папиросы неровно освещала его грустное лицо под козырьком туго надвинутой кепки.
– Собрались? Слышь, баб… Больно охота супу с опенками похлебать, нутро погреть, – совсем тихим голосом сказал дед.
– Как же, дедушка, обязательно принесем тебе опенков, – радостно подхватила девочка, – обязательно.
И они пошли.
Восточная сторона небосклона чуть заметно светлела, в сыром, еще пока ночном воздухе дрожали звезды и истончался хрупкий обломок месяца, похожий на коровий рог. Спящие дома в густой тени темных деревьев стояли вдоль улиц, любая из которых вела к парку. Девочка крепко уцепилась горячей рукой за бабушкину руку, когда они миновали чугунную ограду парка, переступив заповедную черту.
Бабушка сразу свернула с песчаных аллей акаций на едва примятые тропки, и сапоги их заблестели от росы. Они дошли до широкой низины, куда стекал белыми полосами слепой туман. Два чугунных льва с мокрыми гривами спали возле каменной лестницы, ведущей вниз. На другом берегу тумана высоко желтел бывший царский дворец с круглой башней, там светилось одинокое окно. Где-то на дне долины шумела у невидимой запруды каменистая речушка.
– Пойдем, пойдем, – подтолкнула старуха девочку, и голос ее раздался неожиданно звонко.
Внучка повесила корзину на локоть, обеими руками уцепилась за бабушкин ватник, и они стали спускаться по выщербленным ступеням.
– Глупенька, – приговаривала бабушка, – неча горевать, тут кажный куст тебя оборонит. Дедовы придумки – придумки и есть. До войны да опосля ее много тут лихоимства было, дак и наплели старики да старухи байки разные. Ты сама смотри, пощупай все глазом, на веру ничего не бери.
Они миновали обжитую часть парка, забрели в одичавшие чащи…
Утро встало под пение птиц. Поднявшееся солнце высветило верхушки елей, и незаметно глазу солнечные пятна сползали все ниже и ниже по веткам.
Они шли по лесу, перекликаясь. Бабушка брала крепкие боровички – на сушку, липкие веселые маслята с хвоинками на шляпках – мариновать – и все оглядывала зеленомшистые трухлявые пеньки – нету ли опят? Девочка охотнее всего собирала доверчивые сыроежки, они сразу бросались в глаза – красные, зеленые, белые шляпки с хрупкими пластинками с изнанки. Не раз приседала она в синем черничнике, пачкая пальцы зрелой мякотью, или перед тонким высоким стеблем с раскрытыми ладошками-листьями, держащими алую ягоду костяники.
И вот посветлел лес, расступился широкой поляной, окруженной колдовским двойным кольцом старых Белых берез.
Девочка подняла голову и растерянно выдохнула:
– Ба-а-буш-ка-а…
А бабушка ступала уже по простору теплой поляны в сотне шагов от девочки, радостно щурясь от солнца и света белых стволов, в расстегнутом ватнике, порозовевшая от неровного дыхания, с тяжелой корзинкой на локте, где боровички и маслята были рыхло присыпаны грудой коричневых тонконогих, не по времени ранних опят. Травы давно обсохли в кольце Белых берез, и радужное облако пыльцы висело над отцветающим простором. Солнце начинало пробовать свою силу, пахло нагретой землей и легким березовым духом… Девочка с облегчением дернула платок с разлохмаченной русой головки, решительно расстегнула дедов пиджак и бросилась вперед, вслед за бабушкой, в солнечный круг, весело заорав на белые неподвижные стволы:
– А-а-ааа!!
– Ах, дедушка, как жалко, что тебя не было снами, – печалилась внучка вечером. Они сидели за столом под желтым кругом лампы, они сидели и низали на нитки ломти белых, плотные, чистые, без единой червоточины. Листья старых кленов приникли к стеклам двух окон, там на узких крашеных подоконниках бегали синие тени, а третье окно было нежно-розовым от закатного ясного неба и торопливо цветущего «ваньки мокрого».
– Да нет, внука, плох я по грибы-то.
Он поглядел на свои худые, морщинистые руки, устало лежавшие на зеленой клеенке стола, и пальцы его, казалось, были неживого, зеленоватого оттенка.
– Деда, опенки-то взаправду хороши? – встрепенулась бабушка, быстро взглянув на девочку, и потянулась за новой ниткой.
– Да-а, хороши… – сказал дед.
– А хотите, расскажу сказку, – живо завертела девочка русой головкой, глядя то на встревоженную бабушку, то на опечаленного дедушку.
Они слушали детский торопливый голос и ладно работали: дед чистил грибы острым самодельным ножом и лезвием двигал ломти в бабушкину сторону, а та протыкала мякоть иглой, нанизывая их на суровую нить.
– Они жили долго и счастливо и умерли в один день, – скороговоркой отбарабанила девочка знакомую присказку и перевела дыхание.
Стало тихо, только старик постукивал ножом, да кленовые листья шуршали на ветру за стеклами. Пахло грибной прелью.
– Давай-ка в постель, устала, поди, за день, – поднялась бабушка из-за стола, – и ты, деда, давай укладываться.
…Девочка ткнулась лицом в длинноволосую русалку и пыталась рассмотреть ее еле видные в темноте печальные глаза.
– Одной не мед жить, сдашь корову, перебирайся на зиму в город к дочке, – строго и тихо наказывал дед.
Бабушка, скрипнув кроватью, сердито зашептала:
– Ты, старый, ума не нажил, до зимы и палкой не добросишь, неча загадывать. Еще и мне домовину сколотишь… Ой, лихо с тобой, лихо… Ой, лихо…
Бабушка всхлипнула, опять заскрипела кровать, и шепот стал совсем смутным. Девочка опустила ресницы, ее тут же окружили толпы разноцветных грибов, кустики лесных ягод, зелено-белые старые березы, и она мгновенно заснула, а проснулась оттого, что ее тормошила смеющаяся, дочерна загорелая мама с белыми крепкими зубами и ярко накрашенным ртом. Улыбающийся папа стоял рядом, тоже смуглый, с выгоревшими бровями, в новой полосатой рубашке.
Эта дождливая осень была на редкость длинной. В конце сентября небо помутнело, как запотевшее стекло, легкие частые капли стали стекать с него на хмурый город, не затихал их дробный стук и по ночам.
За завтраками в чистой кухне папа говорил теперь о старческой депрессии, о душевной травме ребенка, потом, когда недельные дожди насквозь промочили город, – про угнетение положительных эмоций, снижение иммунных функций организма. Наконец подморозило, посветлело от первых порош, и папа замолчал. Мама, подсев как-то к девочке на диван под сиреневый фонарик торшера, деликатно, щадя детскую психику, объяснила, что больше у них нет ни бабушки, ни дедушки.
– Они… – нерешительно сказала девочка, широко-раскрывая умные серые глаза.
– У дедушки был рак желудка, а бабушка умерла после него от гриппа, – сурово сказал папа, сторонник честной и прямой педагогики.
– В этом нет ничего страшного, – заволновалась мама, с укоризной взглянув на папу. – Все естественно, это закон природы. Мы, конечно, очень любили их, но ничего не поделаешь…
Она внимательно посмотрела на застывшую дочь, осторожно положила нежную ладонь на ее дрогнувшее плечо, чтобы привлечь ребенка к себе. Девочка недоуменно посмотрела на мать, на отца, все еще не понимая, что же изменилось вокруг и внутри нее.
Тут что-то слабо укололо девочку в грудь слева, – так иногда бывает у подростков, когда они растут и взрослеют.
Александр Гиневский
ПРИЕЗД ОТЦА
Рассказ
Стояла июльская жара. Листья на березах возле кочегарки, уже перетомившиеся, темно-зеленого цвета, вяло висели на побуревших черенках. Дышать было нечем. А здесь, в подвале, темном от копоти, еще того хуже.
Два кочегара Дорофеев и Мнацакян, голые по пояс, с лицами в грязных потеках, суетились у четырех печей.
Топили сланцем. Дверцы печей маленькие, и плиты камня приходится дробить ломом и колуном, прежде чем заталкивать в печь.
Распахивалась дверца, в печь кидалось несколько кусков, а мелкую крошку добрасывали уже совковыми лопатами. Тяги почти не было. Желтый густой дым душил своей ядовитостью языки огня. Но огонь все-таки брал свое. И тогда, сквозь щели от выпавших кирпичей, дым просачивался в помещение и столбами копоти тянулся к потолку.
Печи давно надо было ремонтировать, но, как обычно в таких случаях, не доходили чьи-то руки.
Кочегары работали молча. Изредка они выскакивали по ступенькам вверх, на улицу, где в тени стены стоял бачок с холодной водой, выплескивали друг другу на спину по кружке воды, блаженно растирались и спешили вниз к печам.
– Эй, негритосы, где вы тут?!
– Здесь, здесь!
– Дорофеев здесь? – Ефрейтор с КПП отмахивался от дыма, напряженно вглядываясь в мелькающие фигуры. – Ну, у вас тут!.. Как в преисподней!
– Чего тебе? – откликнулся Дорофеев.
– Дорофеев, отец к тебе приехал.
– Отец?.. – с трудом соображал Дорофеев. – Какой?
– Говорит, родной. Давай, давай. Покажись батьке. Только не в таком виде.
– А печи как же?..
– Ну, уж это не моя забота. – Ефрейтор закашлялся и выбежал из кочегарки.
К Дорофееву кузнечиком подскочил Ованес Мнацакян. Маленький, гибкий, с тугими шариками мышц на руках. В полумраке весело блестели его глаза.
– Коля! Ай, радость у тебя! А?! Отец приехал! Отец встречать надо! Иди, Коля!
Дорофеев что-то долго раздумывал. Мнацакян никак не мог понять, в чем дело.
– Зачем стоишь, Коля?! – потеряв всякое терпение, горячился Ованес.
– Ваня, – рассеянно произнес Дорофеев, – а печи?..
– Ай, дурак, ай, дурак! Какой печи?! Зачем печи?! К черту твоя печи! А Ваня зачем? А?! – И Мнацакян с силой толкнул Дорофеева в потную, скользкую спину. – Живо иди! Генерал Мнацакян приказывает!
Дорофеев вышел на улицу. Надо было умыться и переодеться.
Еще издали, у КПП, он увидел отца. Длинный, костлявый, отец, ссутулив узкие плечи, неподвижно сидел на маленьком чемоданчике прямо под солнцем. Он узнал сына только тогда, когда Дорофеев подошел совсем близко.
– Коля! Сынок! – Отец вскочил, схватив одной рукой чемоданчик, еще, кажется, не до конца уверенный в том, что не обознался. От резкого движения дырчатая шляпа, очевидно большая, съехала ему на лицо, закрыла глаза, и он, неуверенно сделав шаг вперед, подхватил ее другой рукой.
Дорофеев обнял отца и почувствовал его старческое тело, которое дрожало мелкой дрожью. От этого чемоданчик, не выпущенный из рук, ударялся о лопатку Дорофеева.
– Дай, отец… Дай сюда чемодан.
– Сыно-ок, свиделись… И не узнать тебя… – Углы серых, почти бесцветных глаз отца повлажнели. Он улыбался беспомощной, жалкой улыбкой, от которой еще глубже западали морщины над верхней губой. – Сынок. Жи-ив…
– А что мне? Живой. Ведь не война, отец. – Дорофеев все еще не мог побороть в себе неловкость за эту, так не по-мужски выплеснувшуюся радость отца.
А отец…
– Колюня, Колюня, как мы?.. Где б нам с тобой?.. Как там у тебя со службой? Может, доложить надо?.. Посидеть бы нам, поговорить…
Дорофеев взял отца под руку. Они вышли за ворота КПП, перешли дорогу. Там внизу, под откосом, было маленькое озерцо, заросшее по берегам бузиной и густым ивняком.
– Во, во! – обрадовался отец, увидев озеро. – Там и посидим в тенечке, да, Колюня? У воды славно. И часть недалеко. Совсем рядом. А начальство как?.. А то ведь, знаешь… Самоволки чтобы не получилось…
– Все в порядке, отец, не волнуйся. Ну чего ты?..
– Ну и хорошо! Ну и хорошо, Колюня.
Отец остановился, заглянул в лицо сына, положил сухую, жилистую руку ему на плечо, прижался к нему седой щекой.
– Колька, черт! Сын мой… Сколько же мы с тобой не виделись? Почитай, целую жизнь…
Да, давно не виделись.
Жили они когда-то семьей на Вологодчине, под Никольским Погостом. Дорофеев-старший работал в большом леспромхозе бухгалтером. Был уважаемым человеком. Правда, уважали его больше за строгий вид, немногословие и белую рубашку с черным галстуком. Последнее особенно имело значение. Управляющий, с утра до вечера мотавшийся по участкам, не вылезавший из промасленной телогрейки или куртки, выглядел как иной тракторист. Поэтому Дорофеева-старшего принимали иногда не за того, кем он был. Сам же он, разговаривая с новым человеком, не спешил внести необходимую ясность. Заходившие в конторку лесорубы как-то сразу терялись от одного его вида и начальственного выражения лица. В этом маленьком храме серьезных бумаг и канцелярского стола они не знали, куда деть свои огромные кулаки, и, смущенные этим, как-то угловато, не сразу, прятали их за спину.
Хозяин конторки уже давно не удивлялся трепету, с которым входили к нему. Наоборот, он был уверен, что быть должно именно так, что всякие иные отношения между подчиненными и начальником непременно отразятся на дисциплине. Все для того же надлежащего поддержания дисциплины он не сразу отвечал на приветствия вошедших, не сразу отрывался от бумаг. Выдержав паузу глубокой занятости, он неохотно поднимал голову, протягивал руку к арифмометру, рассеянно двигал его рычажками и наконец произносил:
– Ко мне?
После смерти матери Дорофеев-старший женился на другой. Поначалу в доме все шло, как при старой хозяйке. Дорофеев-отец возвращался с работы, как всегда, не спеша, держа в руке арифмометр. Арифмометр он почему-то в конторке не оставлял, хотя пользоваться им не любил, больше доверял простым счетам. Но, может быть, тут дело было в том, что люди, встречавшие его на пути, начинали думать, глядя на арифмометр (вряд ли счеты произвели бы такое впечатление): «И дома нет человеку покоя». Когда такое произносилось вслух, Дорофеев снисходительно улыбался – мол, ничего не поделаешь.
Но дома он не работал. Дома он расхаживал по комнатам все с тем же строгим лицом, о чем-то размышляя, недоступный для окружающих. Мать, пока была жива, делала по дому все сама, тихо и незаметно. Сосредоточенное лицо мужа внушало ей жалость, но она не решалась расспрашивать его о чем бы то ни было. Однако бывали дни, когда Дорофеев-старший, словно очнувшись от глубокого сна, вдруг замечал, что снег – да какой глубокий; что весна – грязь кругом непролазная; что хорошее лето нынче – яблоки уродились. Это были дни, когда он получал квартальную премию. Тогда, переступив порог дома, он поднимал над головой веер лотерейных билетов.
– Мать, – весело говорил он, потрясая новенькими цветными бумажками. – Ну! Не родись красивой, а родись счастливой! Пятьдесят билетов! Давай помогу выбрать!.. Нет, постой! Сама, сама… Веселее, дети мои! Колька! А ты чего насупился? А ну, давай! Десяток и на твой курносый нос. Ну, ну, не робей!..
– Ты бы, папка, тесу заказал. Вон крыша прохудилась, давно надо, – замечал Дорофеев-младший.
– Ну, нашел о чем говорить! Будет тебе тес.
– Знаю, как будет… – бубнил мальчишка, и мысли его не скоро возвращались к школьным урокам.
Раздав билеты, Дорофеев-старший ходил по комнатам, потирая руки. От волнения глаза его блестели, щеки покрывались румянцем. Весь он был восторг и нетерпение, словно полководец накануне великой победы.
– Не-ет!.. – горячо повторял он. – У меня система. Сис-те-ма! Быть того не может!.. Мы свое возьмем. «Волгу»-матушку! На меньшее не согласны!..
Еще совсем недавно Дорофеев-младший принимал эту мечту отца близко к сердцу. В своем воображении он видел большую блестящую машину, отец – за рулем, он – рядом. И катят они куда-то по широкой бесконечной дороге далеко-далеко.
Но однажды ему пришла в голову простая мысль.
– Папка, а где мы тут ездить будем? – спросил он. – У нас на лесовозе-то едва проедешь…
С тех пор он потерял всякий интерес к возможному чуду. И теперь, со смешанным чувством жалости к отцу и разочарования, смотрел на Дорофеева-старшего с затаенной болью и как бы со стороны.
А отец…
– Не-ет!.. – горячо повторял он. – Мы свое возьмем…
В такие минуты казалось, что не сам выигрыш принесет ему упоение. Ведь у него была система, в которую он верил, как верят в счастливую звезду. В его рабочем портфеле, среди прочих бумаг, хранились листки, аккуратно разграфленные, усыпанные мелкой крупой цифр. Оставаясь в полном одиночестве дома ли, на работе, он доставал эти листки, часами просиживая над ними.
Лицо его оживлялось, глубже прорезались на лбу морщины. Они шевелились как маленькие волны, под которыми боролись мощные струи невидимых морских течений. Неожиданно рука его, вооруженная острым карандашом, повисала над пустой клеткой. Мгновение – и цифры заполняли пустоту. Затем наступало долгое раздумье, рука тянулась к резинке, и только что родившиеся цифры исчезали… Эти заполненные листки хранили тайну его мук и сомнений.
Но вскоре приходил день очередного испытания системы, день разочарования для всех, кроме Дорофеева-старшего.
Жадными глазами всматривался он в газету с таблицей, в который раз пытаясь постигнуть неуловимую математическую закономерность. В том, что она была, он не сомневался. Таблица исследовалась им внимательнейшим образом. И вновь появлялись листки с новыми комбинациями цифр. Это была страсть. Случись ему выиграть, его бы удовлетворило лишь одно: «система сработала».
Однажды, в очередной раз после квартальной премии, Дорофеев-старший пришел домой с лотерейными билетами. Матери к тому времени уже не было.
– Татьяна! – так звали его вторую жену. – А ну! Выбирай! Колька! Где ты там?! Давай сюда!
Жена в это время мыла пол. Дорофеев-старший не заметил, как каблуком придавил край тряпки. Колька, сидевший за столом с поднятыми ногами, увидел это и так и замер в тяжелом предчувствии. Татьяна Егоровна, не поднимая лица, чуть потянула, потом вдруг со всей силой раздражения рванула тряпку и, выпрямившись, не выпуская ее из рук, хлестанула тряпкой по лицу Дорофеева-старшего. Раз, другой, третий…
– Ирод! Гвоздя заколотить не может, а туда же!.. «Волгу» тебе?! Получай…
Она бросила тряпку, прижала к лицу пухлые, в серых потеках воды руки и бросилась в другую комнату, упала на кровать. Из-за занавески донесся ее сдавленный плач.
После того случая Дорофеев-старший надломился. В его характере появились скованность, нерешительность. Словно ехал человек ночью в санях по зимнику, ехал и дремал. Но тряхнуло на ухабе, вывалился он из саней и остался наедине со своим страхом посреди белой дороги.
На работе он по-прежнему бывал молчалив и задумчив. Но уже по-другому – без начальнической суровости. Теперь только здесь, в конторке, возился он со своими листками, так и не расставшись с надеждой, корни которой сидели в нем слишком глубоко.
Дома же его задумчивость и молчаливость переходили в растерянную пришибленность. Примется ли забор чинить, крыльцо поправить – пробует, мучается, не зная, как подступиться к этому, в общем-то немудреному делу. Возится, спиной чувствуя взгляд Татьяны Егоровны, и только беспомощно покашливает в кулак.
Еще больнее было теперь Дорофееву-младшему смотреть на отца. Как ему хотелось, чтобы вернулось то время, когда жива была мать. И шут с ним, с этим забором или крыльцом: он бы и сам это как-нибудь сладил.




























