Текст книги "Точка опоры. Выпуск третий"
Автор книги: Николай Коняев
Соавторы: Захар Оскотский,Евгений Туинов,Александр Гиневский,Петр Кириченко,Михаил Кононов,Александр Шелковников,Валерий Ларин,Александр Толстиков,Валерий Суров,Елена Матвеева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
Заодно Петькины насущные заботы, как будто вскипавшие рядом и прущие из наболевшей души усталым, прокуренным горлом, сразу скатывались вдоль стола, позвякивая стеклянной посудой, редко задевая Шмырева своим дальним, посторонним смыслом. Однако кое-где, в сильных местах, он прикреплялся к достаточной крепости Петькиных объяснений своим дармовым механическим сочувствием, поддерживая тем самым канву пущенного по течению разговора: кивком, усердием глаз или просто подъемом стакана.
– …Хотя чего там, на курорте, делать-то?.. – бубнил Петька. – Я ить был позапрошлым годом: пока до пляжу допрешь сквозь сеть питейного обслуживания – не в море хочется, а в тенек куда поглубже закатиться… И вернулся я до срока: давление сто шейсят и переворот печени. Нечего там делать усталому человеку, вот что…
Шмырев, размягчась на стуле, без спросу уже влез в Петькину захватанную пачку и, смяв беломорину свисточком, закурил, забросив свои легкие городские сигареты, от которых под водку на языке расходилась едкая тягучая горечь. От долгой прочувствованной затяжки он ощутил, как пузырится душа послушной легкою пеной, облегчая простое понимание предметов: необходимость своего присутствия и приподнятое тепло обстановки; повернувшись, он тихо ухмыльнулся выплывающей с коврика грудастой белой лебеди.
Петька хотел еще добавить про курорт, но тут тенькнуло из коридорчика: Шмырев, не успев ничего сложить в голове, ни приложить насилия к вялому движению мыслей, со звонком, однако, сразу понял, что явилась Петькина запропавшая жена, и равнодушно подумал, что не пора ли домой, на деревню.
Петька, однако, то ли не слыша, то ли от невозможности сразу выбраться из заповедников души, замешкавшись, недоверчиво и печально вглядывался в искалеченную вилку, прилипшую к ладони, пока не встрепенулся на внятное, уже нетерпеливое шарканье сапог в коридорчике и громкий дверной хлоп.
Спешно поддернув носки и отозвавшись из-под стола каким-то неопределенным замысловатым звуком, Петька сошел с табуретки и валко засеменил к выходу, мельтеша по свежему паркету синими штопаными пятками.
Шмырев бесцельно приблизился к окну, слабо ощущая зыбкие от долгого сидения ноги, и заглянул сквозь стекло в неразборчивую темноту, чмокая облетающую горьким пеплом притухшую папиросу. В наступившей тишине слышался ему пронзительный наступающий голос, вероятно, федякинской жены и гулкий в басах миротворящий Петькин рокот; в приотворенную дверь ему послышалось чье-то незнакомое дыхание, на затылке своем он ощутил посторонний предубежденный взгляд, и будто даже в оконном стекле пупырышками взмелькнул, чуть задержавшись, цветной платок шалашиком и строгие глаза – картинка, навстречу которой непроизвольно чуть улыбнулся Шмырев, поблекла, засвеченная еще дымящимся от курева красным абажуром.
Первоначальная горячность разговора спала, и за дверью попритихло; Петька уже не цыкал и не убеждал, бубнил ровнее и мягче; вскоре за тем Шмырев услышал, как сочно шмякнулась в кастрюлю очищенная хозяйкой картофелина.
Коснувшись лбом ровной стеклянной прохлады и вольно раскинув руки, Шмырев различил во тьме два безвестных огонька и легко подумал о деревне и жене: что жизнь его вообще не случайно влетела в деревню, и он даже ощутил полузабытую совестливость гуляки, которому грозит еще неловкость домашнего объяснения и путаный похмельный сон.
Распаренную до цыплячьей желтизны картошку брали руками, обжигаясь и спеша обмакнуть в блюдечко с постным маслом, уснастив блюдо укропом и по поводу сопутствующими прибаутками.
Петькина супруга Нюра, так и не вступив в разговор, обнесла мужиков и, удовлетворив любопытство задержавшимся на Шмыреве взглядом подозрения, удалилась, промелькнув завершенным богатством по-деревенски полновесных форм.
С тем же неловким Шмыреву молчанием она забрала со стола порожнюю посуду, напоследок показавшись в дверном проеме, на этот раз с дитем неопределенного возраста и пола, удобно пристроенным на руках.
Терпимость ее к Шмыреву имела под собою одно для всех жен универсальное соображение: пущай лучше пьет на глазах дома, чем где-то, с кем-то…
– …Ну-ко, видал мальца мово? – ревниво интересовался Петька, заметно оживая с приходом жены. – Ты не гляди, што мал, руками-ногами кружит, что твой искаватор: батьке вчерась чуть нос не сорвал. Шустрый, – рассудил Петька в горделивом восхищении и задумчиво выудил из-под стола нечаянную четвертинку.
– За мальца надо. – Петька был краток и разлил, не произнося лишних слов.
Шмырев, поймав себя на том, что вроде плошает от затянутости неразбавленного молчания, встрепенувшись, подтвердил, что малец, конечно, мировой и, дескать, по батькиной стезе выйдет прямо в трактористы.
– Трактористом ли, нет – хрен его знает, – Петька насупился, упрямо глядя куда-то поверх стакана. – Но от себя, слышь, не отпущу… – здесь смолк Петька Федякин, утопая в своем; молчал Шмырев, слушая, как ширится и плывет в голове волна беспечного голубого раздолья, подтвержденного последним тостом; где-то за стенкой, дребезжа и срываясь стершимся механическим голосом, прокуковало неразборчивый вечерний час.
У Шмырева, однако, образовался свой, вольный отсчет времени, где было просторнее каким-то его разбежавшимся думам – насчет того, почему бы не отпустить мальца, как вырастет, на все четыре.
– …Он ведь не первый у меня. – Петька громко закашлялся, растворяясь на время в табачных туманах. – У меня ить старшой сын есть, Володька… – Федякин обеими руками неловко сгреб стакан и вдавился локтями в стол, быть может желая опереться, заглядывая Шмыреву в глаза и будто виноватясь этим своим признанием, не имея внутри какой-то нужной опоры и уверенности. – Он ведь, Володька, есть… где-то. А вроде как и нету его… С армии вернулся – ни денька дома не побыл. В Питер его понесло, там и девку взял, женился. На стройке теперь работает… Я ведь его домой звал христом-богом: квартера у нас двукомнатная. Он отписал: «Чего, говорит, я, старшина Черноморского флота, буду в этом вашем совхозе делать? На што глядеть? На кого?.. Ответьте, батя, в письменном виде». Я ему ответил… Все-о ответил, – провел Петька тихо, с подрагивающей хрипотцою, незаметно для себя раскатывая по столу гремучий стакан.
Он примолк, в медлительной сосредоточенности перевернул беспокойный стакан и, послюнявив папиросу, прилепил к донышку, разглядывая вблизи этот не то факел, не то фабричную трубу.
За стеной басисто заревел ребенок, убедительно заполняя тишину фактом своего неповторимого на земле существования.
– …А этого уж… не отпущу. – Петька яро вдавил в дно стакана торчащий окурок плотным медвежьим нажимом, отчего пискнул паркет под столовыми ножками, и Шмырев, отдельно блуждающий мыслями где-то от деревни к городу, понимал, что, похоже, не отпустит в самом деле. – …Да ведь и то, куда там, – вздохнул Петька. – Убегет. Силком, как видно, не удержишь. А кто его знает, какая там жисть-то впереди… Может, сызнова, задрав портки, на деревню побегут, а? – Петька по-бабьи припал щекой на руку, затаив про себя хитринку либо слабую, какую-то недоверчивую надежду. – Может, это, как его… обратно на природу?.. Природа – она пока еще кой-где сохранилася… Может, как грани-то сотрут, и ее под горло? Шестидесятиквартирными засеют квадратно-гнездовыми… Комплексное решение всех проблем. Куды ж, скажи, усталому человеку вернуться?! К чему припасть, скорбя поздней слезой?.. – Петька затосковал, выпучив глаза и важнее осанившись на табуретке от появившейся возможности высказаться грамотно и сокровенно.
Было видно, как долго носил Петька Федякин свое сомнение и беспокойство, как резче вглядывался в жизнь, успевая исправно крутить баранку и нажимать нужные рычаги, хотя половина его теперешней жизни проходила сравнительно спокойно на пятом этаже дома с почти городским «конфортом», в присутствии любящей жены, Почетных грамот и большого телевизора на голенастых ногах…
– …Ну чего, Сашка, а? Чего жмуришься, вроде как сомневаешься… Вернутся, увидишь вот. Прибегут… Их колбасой да кином захватило, удобствами – ну, это там понятно: дело молодое и резонное. Они теперь сопливые – грамотные, их теперь агитками во заманишь! – Петька громыхнул в стол убедительным кукишем. – Они там, в городе, бока набалуют – их обратно-т на деревню хрен пропрешь… Но погляди от: чтоб молодь оставалась, надо, чтобы это всякое вещественное тут, при земле, было. А кто его сработает, коли бегут?! Бабка твоя, Паша? Или, может, шефы ваши сработают?..
Кто там должен сработать, Шмырев по совести не знал, не успевая даже следить за разгулом федякинской мысли; Петька тоже примолк, оглушительно чувствуя, что въехал куда-то не туда и теперь катается вкруговую.
– …И вообще – что говорить… Непорядки в международной обстановке, – продолжал он менее убедительно, теряясь от неожиданной емкости темы. – Мы все тут в глубине, ну и вроде как в стороне… Но газетки, между прочим, тоже почитываем, – Петька ехидно повертел у шмыревского носа желтыми от табаку пальцами. – И кое-что про себя кумекаем… Дак что? Нешто мы посторонние?! – Петька свирепел, незаметно для себя привставая и двигая коленками скрипучий стол от одного подозрения, что его могут отодвинуть от главных вопросов. – …Мы все тут понимаем; тяжесть зарубежной политики и трудности внутри и снаружи… Отчего по совхозу пятый год падение надоев? Ето, думаешь, племенное стадо?! Думаешь, не вижу, как у ей, у животины, по весне глаз мутнеет от соломы?.. Баба моя говорит: «Мне коровы стыдно, хоть она тварь бессловесная: взгляд у ей дюже чувствительный…» Ты бы, отвечай, потянул на соломе?! Арапы тоже мне… – отвернулся Петька, устав грозить пальцем. – У нас, Сашка, на земле делов еще куды как много…
Петька снова подпер рукою заметно потяжелевшую голову, что означало теперь хорошую тайную мечту, и строго посмотрел сквозь Шмырева далекими нездешними глазами.
Шмырев, по каким-то направлениям имевший разногласия, спорить не захотел, беспокойно поймав себя на том, что потерял счет захваченным беседой часам; отыскав глазами будильник, он удивился краткости времени в трезвом натуральном масштабе и решил, что ему пора.
Распрощались за дверью, от которой тянуло еще теплом, разопревшими сапогами, пеленками и забытым в сковороде жареным луком.
Жена Нюрка совсем по-городскому брякала в кухне блестящей посудой, нянькая между делом звонкого федякинского младенца.
Петька шумно вывалился на гулкую площадку, не прекращая разговора, будто спешил договорить самое нужное; на лестнице вдруг растерялся, в замедленном хмельном недоумении шлепая Шмырева по плечу, и бессловесно, в который раз с нерасчетливой силой тискал занемевшую шмыревскую руку.
– …Вдругорядь заходи. Я еще… мы не договорили. Я в Урядках буду. Меня там, Саш, всякая собака знает… Ты з-заходи. Тока не обманывай, слышь? Мне с тобой поговорить надо…
Петькин голос терялся вверху, гулко рассыпаясь в лестничных гармошках. Набрав скорость, Шмырев резво скатился в распахнутый подъезд, окунаясь в вечернюю прохладную неподвижность.
В легкой его руке еще хранилась осязаемая беспокойная сила и Петькина, переданная из рук в руки, вещественная с обещанием встречи недоговоренность.
Шмырев, выбирая себе короткий путь, счастливо угадал на плохо различимые мостки и, пугая задремавших на скользкой глубине лягушек, без лишних дум миновал трудное для всякого трезвого человека место.
Споткнувшись не более двух раз, он выбрался на прочную дорогу и, обернувшись на оставленные огни, зашагал, рассчитывая на всю ее доступную ширину.
До деревни было верных километра три. Шмырев разгулялся, шел свободно и ходко, не ведая, впрочем, настоящей скорости своей ходьбы. Так и не сумевшее целиком стемнеть, над ним опрокинулось не окрашенное по краям, остывшее небо. На его перевернутом затвердевшем дне, как раз над шмыревской головой, на все стороны, путаясь и цепляясь друг за друга, светились звездные гроздья нестерпимой прохладной голубизны. Где-то в стороне, в не затронутом темнотою месте, еще малиновел, будто стыдясь длины своего на земле ярого присутствия, завернувший за окоем вчерашний день.
Свежая от минувших ливней, усталая от дневных переездов дорога бережливо несла тело Шмырева. На попутную машину Шмырев не надеялся и вообще ехать не желал.
Он шел, как хотелось ему, – свободно, но от свободы рук и ног не прибавлялось в голове легкости, как не прибавилось ее от последнего тоста, и с каждым последующим шагом возрастала с удалением от федякинского дома раздражающая, оглушительная неясность…
Он забыл, как хотел, забежать в траву, не смутясь ароматами вечерней земли, не чаял попутчика – поделиться хмельной на слезе избыточностью, но, не тратя на другое внимания, каким-то чутким, непьянеющим отделом головы понимал, что ОТ СЕБЯ не отвернуться.
Подчиняясь уверенности шага, он сделался стройнее в думах, не давая пропасть приходящим мыслям, точнее следил за их строптивым движением, собирая в близкий кружок для какой-то важности обобщения, какое ему нынче надрывно хотелось сделать под редкое, неиспытанное настроение.
Шмырев, боясь пропустить главное, возвращался к федякинским монологам; так непосредственно, по воспоминанию, передалась ему как будто Петькина лихорадь, но никакого волнения не произошло: оставалась внутри ватная алкогольная гладкость – не было привычки к ответственности и большой заботе.
Было ему и нехорошо и непросто, как должно быть после всего: смаковать деревенскую тишь и шалеть от обступившей благодати…
…Шмырев остановился, не веря себе, и, обмякнув плечами, тихо сел в придорожную темноту, близко сливаясь с дорогой.
Чудился ему дальний, из деревни, будто знакомый собачий лай, такой невнятный, что утопал в перезвоне трав от случайного скользкого дуновения.
Рассыпчато скрежетнула ночная какая-то птица, не испортив тишины, и, не закончив, смолкла, слабея от одиночества; с неба осыпались некрепкие звезды.
Тут, безо всякого уже реального соответствия, явился ему Петька Федякин; вырастая от кромки леса до размеров своего крупноблочного дома, он полубожественно слегка не доставал до земли, мягко притопывая по воздуху синими штопаными носками, и беззвучно шевелил губами, дополняя отсутствие звука вращением глаз и неукротимым размахом рук, так что временами задевал висящий рядом для освещения местности лунный круг.
Здесь, совсем уже бессознательно, возник в придачу полузабытый озерный старичок Степан Фомич, всплывая из задетых попутно глубин заболевшей шмыревской души.
Фомич, с деликатной полупрозрачностью проступив поверх рассыпчатого звездного крошева, тоже что-то бубнил, настойчиво тыча оттуда перстом, как шпагой, в приуставшую за день шмыревскую грудь…
Шмырев, лошадино тряхнув головой, взвился на ноги и резвее припустил по дороге.
Он попритих; ему полегчало, и даже появилось счастливое ощущение опустошения души, расчищенной на большое неизвестное дело.
Шмырев сошел с дороги и, наклонясь, от избытка волнующей всеготовности, рванул придорожный цветок, внюхиваясь в серединку жадными ноздрями. Цветок, однако, не отозвался какой-нибудь жгучей природной тайной, а, напротив того, сонно пахнул пылью и окружающей травой.
Рассеянно закурив, Шмырев присел у дороги, теряясь от ее вечерней волнующей близости, и, вспомнив землю дневной, в первый раз улыбнулся, не увидев смешного.
Он привстал, будто кому-то навстречу, но не почувствовал ног: одну великолепную минуту он владел землею, не жалея отдавать себя, бескорыстно и робко пытаясь запечатлеть следы уходящего чувства растерявшейся, непослушной памятью.
…Шмырев по-детски волновался, глядя на убывающую луну, к которой успел привыкнуть в дороге. Под луной в это время проступила, чуть поднявшись от земли, редкая цепочка урядкинских огней.
В деревню Шмырев вступил уже родным человеком: собаки стихли, молчаливо наблюдая от заборов его размашистое шествие.
Молодежь, имевшаяся в Урядках в ограниченном количестве, всем наличным составом сидела в это время в клубе соседней деревеньки Кобылково, где вот уже второй час демонстрировался некий непозволительный малолетним двухсерийный итальянский кинофильм.
Шмырев, уверенно отсчитав слева две избушки и сделав по-солдатски прямой угол, шагнул в прогон, где тесно были навалены привезенные Федякиным доски и золотилась боками сработанная за вечер при соседском широком пятистенке ладная добросовестная опалубка, томительно распираемая сырым цементом.
Шмырев тихо подивился скорости частных работ и пнул знакомую дверь напротив, хватив напоследок вольного воздуха, где густо пахло свежим деревом, сонными травами и еще чем-то деревенским и трудноуловимым, связанным с постоянным присутствием человека.
…По возвращении Шмырев, однако, не получил никакого отдыха: по настоянию нервно заскучавшей жены требовалось идти ко второй серии злополучного итальянского кинофильма.
Шмырев, впрочем, не противился, имея за собой подготовленное в дороге заранее чувство неглубокой простительной вины; успел глотнуть из ковшика холодной воды и старался дышать в безопасных нейтральных направлениях.
Несмотря на мелкие хитрости, непосредственно за порогом Шмырев получил неожиданную, а потому обидную оплеуху – без последующего текста: на такое, как известно, способны женщины любого положения и воспитания, унизительно недопонимающие специфики мужского естества.
Шмырев смолчал, сразу простив женщине, будучи расположен прощать вообще: он еще общался с собою в сферах приподнятых, откуда бытовые банальные разночтения являлись крайне мелкими и незначительными. Однако чувство вины сразу куда-то исчезло, замещаясь снисходительной досадой; Шмырев вздохнул, от непонимания близкого человека, и впредь без ненужной опаски дышал уже произвольно. Ему подумалось, что бывают моменты печального человеческого несовпадения – неуступчивой обоюдной правоты.
Половину ночи Шмырев провел в разгульных, беспамятных снах и часа в четыре утра послушно раскрыл неотдохнувшие глаза, встретив мутную, расслабленную темноту. Неосторожно оторвавшись от теплой подушки, он ощутил изумительную полновесность головы с тягостным разлетом далеких, несобранных мыслей.
Завидуя спящей жене, Шмырев не сразу нащупал березовую ступеньку непослушной, бесчувственной пяткой и неуверенно опустился в скрипучую сенную прохладу. Неудачно натыкаясь на расставленную гремучую посуду, он щедро черпнул из ведра и, припадая к железному ковшику, часто запрыгал кадыком.
Отдышавшись, Шмырев вышел по нужде под свежее, розовеющее небо, неспешно теряющее звезды, и задержался на нем коротким жалеющим взглядом, забывая ушедший день и неладно затянувшийся вечер.
Облегчившись, он влез под крышу досыпать отпущенное до света время.
Пробуждаясь окончательно шумливым, работящим утром, Шмырев долго не разлеплял глаз, слушая надоедливую заботу дальних тракторов и легкие сытым довольством птичьи голоса.
Прислушавшись к слабым утренним мыслям, он бережливо приподнялся на локтях, различив за чердачным окошком полноправную неразбавленную синеву.
Жены рядом не оказалось, и Шмырев, стараясь двигаться плавно, запоздало спустился в кухню, заботливо обернув шею длинным полотенцем.
В кухне его долго занимало бритье неловкой, похмельной рукой. Вздохнув, он щедро облился одеколоном и прислушался к заглушенным дверью женским голосам. Не чувствуя прибавки свежести, Шмырев толкнул дверь, шагнув в чисто выметенную светелку, где с порога пахнуло хлебом и вареньем, откуда поманил его беспощадного блеска медный самовар.
Самовар возвышался как раз посередке между двумя знакомыми ему женщинами в некоей торжественной симметричности, его тепло и щедрое сияние целиком заполняли комнату, достигая дальних, позабытых углов, и казалось, что рухлядь и наваленное там какое-то тряпичное барахлишко тоже пылятся значительно и недаром в разлившемся праздничном свете…
Шмырев тихо поздоровался, нарушая женский разговор, и невольно улыбнулся, заметив, что еда не тронута и в его, Шмырева, ожидании происходит томление в самоваре жарких березовых углей; в целом картинка задела его, обратя к далекому, чего он в подробностях вспомнить не мог, что было и не было или могло быть в отошедших мимолетностях детства.
Шмырев приналег на имевшиеся доступные продукты, утихшей похмельной душой безропотно приемля вегетарианство как раз подходящим случаю орудием духовного и вообще – очищения. Последний стакан чаю возвращал ему полноценное ощущение жизни, располагая к особым отношениям последнего дня, куда просочилась непредвиденная печаль какой-то неизвестной потери.
Бабка Прасковья Егоровна, собрав горкою лишнюю посуду, попритихла, примостясь на краешке сундука, не торопя не замечавшего ее Шмырева, а даже как будто любуясь его затянувшимся чаепитием; сундук был непомерно велик в сравнении с ее сухоньким, мелкогабаритным телом, и сидение ее было непрочным, будто притулилась она временно на жесткой вокзальной скамейке, откуда видны, однако, отправления и прибытия, суетное мелькание лиц и движение вещей… Так много было на долгой жизни рождений и потерь, знакомых и безвестных лиц, были обман, война и голод, смерть детей, беспросветность, отчаяние и робкая вера, – и теперь эта вот беспричинная радость созерцания как будто случайного лица…
Шмырев еще сидел на табурете, перекатывая по столу неостывший стакан, в неотложных думах о своем; уронив случайный рассеянный взгляд на старуху, пришлось ему замереть, осторожно подтянув ноги: уплывая по течению мыслей, он не успел справиться с загадкой лица неожиданной, пугающей доброты.
– Вы чего, бабушка?.. – растерялся Шмырев, запоздало дивясь непомерной глупости своего вопроса.
– …Деточки вы мои… – Бабка Паша погасла на слове, как видно, стыдясь себя, и, судорожно как-то сглотнув и пошлепав старушечьими губами, покосилась под кровать.
Был ли похож залетный Шмырев единым хотя бы жестом, словом на ее сына, от хмельной случайной руки павшего на чужой невеселой свадьбе?.. Или был причисляем к детям вообще всякий, больно нарушавший время от времени ее незаслуженное, чутко переживаемое одиночество?..
Шмырев ухватистей вглядывался в картины деревни, отмечая избранное и пытаясь впрок кое-что сохранить для себя из доступных глазам мимолетностей.
Следя за работой мужиков вокруг соседней избы, он надеялся встретить Федякина. На починке дома происходила дельная суета и нужное какое-то движение, но Петьки Федякина не было среди этой работы. Этого человека сейчас недоставало Шмыреву определенно и весомо. Заботясь скорым отъездом, Шмырев отослал жену для сбора вещей.
Бабку Шмырев застал в работе: вывалив из дерматинового кошелечка мелкие деньги, Прасковья раскладывала по столу монетки, то и дело поднося к глазам замусоленный бумажный рубль, и вела вслух какой-то безутешный счет, добавляя на вздохе, кроме цифр, унылый рядок неразборчивых слов.
– …Вот ить булку-т целую покупать – все расход один, – обернулась бабка на шаги, скоро переключаясь со счета денег, едва скользнув по лицу вошедшего Шмырева, целиком, как видно, занятая своим раздумьем… – Мне-т половину булочки на два дни как раз хватаит. Мурка-то не ест – кошкин организм не позволяет. А друга половинка усыхает… Куды ж мне с одним-то зубочком? А до пеньсии, милай, еще с неделю… А Шура, слышь, полбулки не дает – не положено им… И-их, родный: деньги есть – дак милый мой, а денег нет – и пес с тобой… – закончила Прасковья, снимая юморком потаенную жалобу, могущую нескромно озадачить постороннего человека, и улыбнулась – виновато.
– Да что ж, бабушка?! Что там булки, да я… – У Шмырева расстроилось дыхание, однако в грудь он себя ударить не успел: в приоткрытую дверь довольно смело прошмыгнула рыжая какая-то девчушка и, мелко топоча парусиновыми сапожками, забежала за опешившую бабку, выглядывая из-за прикрытия и держась для верности за просторный старушечий подол. В круглых девчачьих глазах без ресниц держалась опаска и любопытство; однако в чуть намеченных редких бровях, у самого веснушчатого носа, появился эдакий укоризненный излом, что придало нешуточную деловитость ее круглому капризному личику.
– Ты чего это, Настена?.. – засуетилась бабка Паша, растерянно путаясь в юбках.
Настена, громко вздохнув, вышла на середину, становясь в принужденную позу, в какой дети обычно читают гостям впрок заученное стихотворение; обозрев шмыревские ботинки и, как видно, вспомнив нужные неподатливые слова, спросила наконец, не тут ли дядя-мастер, который чинит; после чего получилась довольно долгая пауза.
– Да кого ж тебе, Настена?.. Чего чинить-то?! – заботилась бабка, включая в разговор непрочные старушечьи нервы.
– Ну этот… Ну как его, бабушка… телевизор, – наконец призналась Настена, бестрепетно взглянув на Шмырева, затихшего под образами на жесткой табуретке.
Шмырев поспевал вслед за девчушкой, пристальнее вглядываясь в расступавшуюся навстречу деревню, ощущая близкий предел времени, отпущенного ему до отъезда для нужных, безотлагательных дел.
Он шагал будто своей городской непохожей улицей, без тревоги и неудобства, потому что шел недаром, переживая незнакомую радость своей потребности человечеству.
Дом Ивана Пронякина, куда привела его Настена, оказался тем самым крайним по деревне, куда три дня назад набивался на постой бездомный Шмырев; воскресив обстоятельства дела, он несколько увял и кашлянул в ладошку, снимая тем самым неуместную избыточность своего ликования.
У калитки встречал подошедших сам Ванька Пронякин – рослый, круглый лицом гладковыбритый мужик лет сорока, не без натуги усмирявший рвение двух очумелых псов, заранее изошедших лаем до булькающей, сдавленной хрипоты.
Ванька спешно и зло окорачивал их поводки, не забывая ладить в лице подобающее случаю благодушие, отчего физиономия его, не сдержав разнородного сочетания, неровно как бы перегнулась пополам, отмечая в целом некую гостеприимную растерянность.
Настена тем временем запропала куда-то, и Шмырев, беспокоясь этой потерей, вслед хозяйской спине шествовал уже один по твердой бетонной дорожке, где слева и справа, тесно выпирая из унавоженной земли, просились в продажу жирные хризантемы.
Сообщив коротко суть поломки, Иван ввел Шмырева в дом, указал в угол на козлоногий полированный аппарат и, винясь и крутя пальцами с намеком на магарыч, удалился во двор греметь какими-то железными предметами, оставив мастера на попечение дебелой своей супруги.
Шмырев взялся за дело, к которому празднично шел, однако ему не удавалось извлечь из ящика никакого заметного изображения; он долго раздумывал над незнакомой электрической капризой, запутанной в разбегавшихся проводах, и огорченно наблюдал расположившуюся посреди темного экрана, уменьшенную колбой пронякинскую жену Алевтину, довольно напряженно, но вроде как небрежно и по-городскому, нога за ногу, сидящую в пухлом диване, в нарушение естественных пропорций крупно выступая невозможных площадей круглыми коленками.
Шмырев, нервно чувствуя убывающий запас времени и не зная, что думать, отошел, испросив позволения закурить.
– Дак курите, чего ж, коли надо, – высокой скороговоркою отозвалась с дивана пронякинская жена Алевтина, готовно подвигая Шмыреву пепельницу тяжелого стекла, ловко опрокинув в ладошку какую-то бывшую в ней металлическую галантерею. – Мой-то не шибко балуется, дак я там булавки держу…
Алевтина приосанилась, незаметной рукой подбив спадающие на ухо завитушки и размещая туго затянутые кримпленом пухлые локотки на ухоженной полировке стола. Глянув мельком на затворенную дверь, она вздохнула тем вздохом, с тенью безысходности и нежной тоски, каким обычно вздыхают неглупые тридцатилетние женщины, вынужденные по недоразумению проживать в провинции и, так сказать, успевшие загубить молодость при подъеме сельского хозяйства.
Шмырев безнадежно пропускал мимо и вздох, и тонкую пастельную синеву над глазами, наведенную дефицитной зарубежной парфюмерией и выгодно усугубляющую махровость ресниц Алевтины, как-то снисходительно позабывшей о юном возрасте телемастера.
Мастер тем временем озабоченно курил, обижаясь на свое бессилие перед безмолвием ящика, и злобно размышлял, вынужденно и как бы нехотя осматривая модную обстановку, с широко внедренным сервизом, богато умноженным в зеркалах, позлащенными конями и другим необходимым для прочной жизни антуражем; здесь он поймал себя на том, что техника как-то самовольно отодвигается на задние планы, уступая странной параллельности мыслям о доме.
Шмырев рассеянно притушил окурок, что-то существенно не додумав про себя, и снова исчез за ящиком для второй попытки; раздражаясь неудачей, он стал делать ненужное, пробуя на обрыв все без разбору торчащие проводки, и получил в конце концов заслуженный удар током, болезненно принятый чувствительной потной рукой.
Как это иногда бывает в жизни, Шмырев случайно зацепил при этом некий единственный и нужный проводок, отчего сразу же и полноценно восстановилось изображение, сопровождаемое звуком ровно пашущего на экране передового комбайна.
Шмырев, не успев удивиться и еще бледный от тока, тихо отошел от просветлевшего аппарата, вызывая в очнувшейся Алевтине волны восторга, заглушавшие телевизионный звук, а также сожаление по поводу такой легкости, а главное, быстроты устранения поломки.
Алевтина, тяжело зацокав по избе высокими каблуками, хотела звать мужа, но, игриво как-то передумав на ходу, застенчиво достала из-за зеркала початую поллитру, заботливо прихваченную сверху бумажной самодельной пробкой.
Шмырев застеснялся, отвернувшись на комбайн, отходящий к новой трудовой победе, и, вспомнив о часах, неловко распрощался и вышел на воздух… Здесь он нетрудно сумел запутаться в рукотворных зарослях пронякинского огорода, где не пропадал ни единый квадратный сантиметр и в самых оптимальных землях произрастал всевозможный конъюнктурный овощ.
Выйдя от плотной стены неведомых нашей полосе экспериментальных растений, он к выходу не попал, а неудачно напоролся на хозяина, в эту пору как раз прилегшего под автомобиль хорошей последней марки для какого-то неотложного ремонта. Машина была почему-то красного пожарного цвета; выступавшие от блесткого, не заезженного еще колеса босые пронякинские пятки мелко взбрыкивали в борьбе с неосвоенной техникой, некстати веселя торопившегося Шмырева. Широкий просвет над землею от задранного кверху до возможных пределов автомобильного кузова не позволил ему тихо скрыться: прекратив работу и выбравшись из-под металла, Пронякин, стоя на четвереньках и деликатно извиняясь, завершал хлопоты у распахнутой дверцы.
Вздохнув и озадаченно помявшись, Пронякин приулыбнулся, поздравив Шмырева с успехом пожатием крепкой, мосластой руки, не переставая раздумывать по какому-то поводу и смазывая свои переживания наскоро затеянным разговором.




























