Текст книги "Вельяминовы. Начало пути. Книга 1"
Автор книги: Нелли Шульман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
Давешний темноволосый парень появился, когда сторожа в слободе забили колотушками.
Расселся с удилищем на берегу Яузы, под самыми монастырскими стенами, и давай таскать карасей.
С того берега реки раздался птичий свист. Парень прислушался и тоже посвистел в ответ.
Ночь нависла над городом, полная луна виднелась в разрывах легких облаков. Ни звука, ни движения – только изредка залает собака, заскрипят ворота, пропуская подгулявшего хозяина, да плеснет хвостом саженная рыбина, уходя на глубину в Москве– реке.
Сверху, из монастыря, засвистели, – тихо, почти неслышно. Парень бросил удилище, и, подбежав почти к самой стене, принял разматывающуюся сверху веревочную лестницу.
Человек, – ровно темный паук ползет, – спускался по ней медленно, молча, и парень, держащий лестницу, оглянулся – не видит ли кто, не забрел ли к монастырю какой случайный пропойца, али тать?
Юноша принял на руки человека – истощенного, в монашеской одежде, со следами побоев на лице, и, поддерживая, повел его к лодке, где уже сидел один из давешних купчиков, что на пустошь заезжали.
– В воду не упади только, – шепнул юноша. «Услышать – несдобровать нам».
– Погоди, – монах сильнее оперся на его плечо. «Ногу ломали клещами, ребра – тоже, дышать, – и то больно».
– Потерпи, сейчас положим тебя на дно, тряпьем прикроем, так легче будет, – успокоил его юноша.
– Поторопись, Степан, что тащитесь, – недовольно сказал сидящий в лодке. «Нам бы вниз по реке уйти, сколь есть возможность, пока темно еще».
– Так нога у него сломана, – сказал Степан Воронцов. Он аккуратно уложил монаха на дно и накрыл его припасенными тряпками.
– Давай на весла, – буркнул купец. «Грести надо что есть силы, выдюжишь, Степа?».
Юноша лишь хмыкнул. Старший мужчина ловко вывел лодку на середину Яузы и пустил ее вниз по течению. Оба гребца молчали, пока не оказались в темном просторе Москвы-реки.
– Сколько стоило-то? – прервал молчание младший.
– Есть там один отец келарь, – сплюнул за борт старший, – рожа алчная, поперек себя шире, ряса на загривке трескается.
– Нектарий, – донесся со дна лодки слабый голос монаха. «Велел меня соленой рыбой кормить, а воды не давать. Еще и приходил в узилище-то, приносил кувшин с водой холодной и пил у меня на глазах, а я в дерьме своем лежал, черви уж в ранах ползали».
– Ты тихо, тихо, – наклонился к нему старший. «Ветерок вона видишь, какой, свежий, ты дыши, а как к берегу пристанем, там возок нас ждет, отвезем тебя в тайное место, там полечишься, в себя придешь».
Монах затих, а Степан Воронцов испытующе посмотрел на старшего гребца.
– Мог бы сам-то за весла и не садиться, – сказал юноша. «Мало нас, молодых, что ли. Да и опасно тебе – узнают еще».
– Вас-то много, только, Степа, надежных мало. Тебя, али меня на дыбу вздернут, мы молчать будем – сам знаешь почему. А будет ли кто иной молчать – неведомо. И головы-то покатятся, и не только наши, – пожилой человек помолчал, и, вдохнув полной грудью ночной ветер, сказал:
– А хорошо, Степан, на реке-то. Ты не был под Казанью, молодой еще, а там Волга не чета, Москве – с одного берега другого не видно. Так бы и плыл по ней до моря Хвалынского, а там и куда дальше.
Степан Воронцов только вздохнул и приналег на весла.
Перед самым рассветом лодка пристала к заброшенной, трухлявой пристани у крутого косогора. Наверху, в сосновом лесу, уже распевались птицы да тихонько ржали кони.
Выбравшись на берег, пожилой гребец сильно оттолкнул лодку.
– Пусть себе плывет, – сказал он, наблюдая, как удаляется челнок по течению. «Свое отслужила».
Маленького роста человек бросился помогать им. Совместными усилиями трое мужчин уложили монаха на пол возка, окружив его подушками да одеялами.
– Вы со Степаном в возке поезжайте, Матвей Семенович, – сказал пожилой. «Ты, не в обиду тебе будь сказано, человек книжный, ученый. Лучше вон с ним, – пожилой кивнул на возок, – побудьте».
– Разве ты не устал, столько грести, да сейчас еще по колдобинам трястись? – запротестовал Башкин.
– Зря я, что ли, такой здоровый уродился? – чуть улыбнулся пожилой. «Все, по коням, светает уже. Остановят нас – мол, инока сродственника больного везем, на излечение к чудотворной иконе. А ты, – обратился он к монаху, – потерпи, дороги тут не самые гладкие, а кони эти у меня хоша и невидные, да резвые. Зато мигом доедем».
Монах вроде как забылся сном, несмотря на ухабистую дорогу, а Башкин и Воронцов долгое время молчали.
– Вот скажи мне, Матвей Семенович, – вдруг сказал юноша, – сколь не уговаривали мы тебя бежать вместе с ним, – Степан кивнул на монаха, – а ты отказываешься. Сейчас государь с богомолья вернется, и суд твой соборный не пощадит тебя. Пока есть время, да возможность – уходи, куда подальше, в Литву ту же, али в Ливонию. Сгниешь ведь в тюрьме монастырской, али на костре сгоришь, зачем?
– Эх, Степан, – покачал головой Башкин, – тебе же вон осьмнадцати еще нет, не понять тебе.
Ты ж, небось, сам бежать хочешь куда подальше?
– И убегу, – ответил ему Степан. «Матушку с батюшкой жалко только. Ежели б не они, так не остался бы я здесь. Вот ты, Матвей Семенович, наверное, думаешь – поиграет боярин, разгонит кровь молодую, да и бросит все это, вернется задницы своим холопам пороть да девок сенных портить?
Не нужно мне ничего этого, Матвей Семенович! Слышал я рассказы про то, как в Европе наблюдают, ход светил небесных, движение их исчисляют, про то, как строят корабли, и на них в заморские страны плавают, а у нас что? Не страна, а истинно гноище, погрязли мы в невежестве.
И никакого богатства мне не надо – мне б только море увидеть, какое оно! Как по нему на кораблях ходят, а, может, и самому научиться сему искусству».
– А что, может, и увидишь, – вздохнул Башкин. «Раньше я тоже думал – убегу, а теперь – не боюсь я на суд идти. Скажу им, что думаю, да и делу конец – может, кто услышит, так и начнет сомневаться. Ежели хоть единый человек после сего спросит себя – а все ли истинно, что попы говорят, – значит, и не зря все это. А теперь мне и умирать не страшно, Степа.
– Почему? – взглянул на него Степан. «Мнится мне, любой человек помирать боится».
– Это тому, кто не любил, – ответил ему Матвей. «А кто любовь изведал, хоша бы и не любили его, так тому не страшно. Истинно, как апостол Павел говорил: «Если имею всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто».
Возок остановился, и седоки услышали, как медленно, со скрипом открываются тяжелые ворота. Светало. Поеживаясь под прохладным ветерком, Матвей и Степан осторожно помогли монаху выбраться из возка.
– Вот и на месте мы, – улыбнулся Башкин. «Здесь отдохнешь».
– А не опасно ли? – проговорил монах. «Усадьба-то богатая, сразу видно, боярская. Я б и в избе у кого отлежался, Матвей Семенович.
– В избе не надо, коли терем, есть, – возница распряг коней и потянулся. «Правда, Матвей Семенович, староват я для таких дел-то, вон, плечи все разломило. Ну, ничего, сейчас Федосью подниму, пусть и меня пользует, и гостя нашего».
– Кто это? – шепотом спросил монах, провожая глазами богатырскую спину возницы.
– Тот, кто спас тебя из тюрьмы монастырской, – ответил Башкин. «Федор Вельяминов это, ближний боярин царя Ивана Васильевича».
Монах, побледнев, схватился за грудь и опустился на траву.
– Федор Васильевич! – закричал Башкин, – пусть Федосья Никитична поспешает – кажется, у него рана открылась».
– К попам не приходите, и молебнов не творите, и молитвы их не требовати, и не кайтесь, и не причащайтесь…, Записала?
– Записала, – Феодосия отложила перо и посмотрела на своего тезку. В ярком свете летнего утра, в просторной горнице под самой крышей терема, на богато вышитых подушках, Феодосий Косой казался особенно нездоровым.
Синяки и ссадины уже зажили, но мертвенная бледность человека, проведшего почти год в подземном узилище, все еще лежала на его лице. Двигаться монаху было тяжело – раны, хоть и искусно залеченные Феодосией, продолжали его беспокоить. Писать он пока не мог – игумен Свято-Андрониковского монастыря, найдя в клетке заключенного написанные им грамотцы, велел переломать Феодосию пальцы на правой руке.
Кости срослись, но криво и неправильно, и даже несколько минут письма доставляли Феодосию невыносимую боль. Даже сейчас, лежа, он, морщась, сжимал в кулаке перо – боярыня велела ему, сколь возможно, разрабатывать пальцы и учиться писать левой – на всякий случай.
– У батюшки моего так в молодости, было, – сказала Феодосия, рассматривая искалеченную руку монаха. «Шли они в караване лодей на Ладоге и тут шторм. Батюшка бросился к парусу, а ветром мачту повалило, и руку ему прижало. Кости были раздроблены, как у тебя.
А батюшка мой сам кормщик знатный – куда ему было без руки лодьей править. Сделали ему лубок, а как кости срослись – так он стал руку упражнять, – как ты сейчас, – сначала немного, а потом больше и больше. Еще песок речной в печь клал, прогревал, и насыпал в мешочек холщовый – и к руке прикладывал. Через год уж опять лодьи водил.
Надо бы и мне тебя песком полечить, а еще бы спосылать в Русу, что у нас в земле Новгородской – там целебная грязь есть, коя поможет тебе.
– Как это – грязью лечиться? Той, что под ногами? – удивился Феодосий.
– Нет, то грязь особая, ее в озерах да болотах собирают, а на Белом море – с берега ее промышляют, – объяснила Феодосия. «Поморы от всех болезней ей лечатся».
– Ну, отдохнул я, давай дальше писать, – попросил Феодосий. «Мыслей-то у меня в голове много, успеть бы, это все сказать, вот бы еще рука заработала, а то ты, боярыня, и хозяйство забросила, пока за мной ухаживала».
– Хозяйство что? – улыбнулась Вельяминова. «Оно у меня налаженное, ровно по колее катится, а вот твои слова – такое ж не каждый день услышишь».
– Темиамом не кадитеся, на погребении от епископов и попов не поминатися, ибо есть они жрецы идольские и учителя ложные, – твердо продолжил Феодосий.
Перо женщины заскрипело по бумаге.
Федор Вельяминов вышел из низкого, подвального помещения, где дьяк Иван Федоров налаживал печатный стан и вдохнул солнечный, полуденный городской воздух.
– Хорошо у нас! – потянулся боярин. «Вроде и думаешь, Степа, – может, за морем каким и лучше будет, а потом оглянешься вокруг и поймешь – нет места краше Москвы».
Степан вытер испачканные руки – с рассвета, с разрешения дьяка, излазил весь печатный стан, разобрался в его устройстве, а потом вместе с Федоровым ставил его, и, пожав плечами, улыбнулся.
– Знаю, знаю, – хлопнул его по плечу Федор. «Да вот сейчас свадьбу отгуляем, – ты ж дружка, куда без тебя, и отправим тебя к моему тестю, Судакову Никите Григорьевичу, в Новгород. С отцом твоим я уж говорил, он не против сего.
– Правда? – Степан заглянул в глаза дяде, и Вельяминов удивился – высокий, широкоплечий парень казался ему сейчас совсем тем, голубоглазым ребенком, коего он помнил.
– Ну, не навсегда, конечно, – рассмеялся Вельяминов. «Если ты в Новгороде девицу, какую себе приглядишь, придется ее на Москву везти – ты ж наследник, усадьбы ваши тут, не получится у тебя на север-то переехать».
– Да не за девицами я, – покраснел Степан. «Мне б на лодьях походить, понять, как делается это, а, может, Никита Григорьевич меня и на Белое море отправит, там, говорят, поморы к норвегам на настоящих морских судах ходят».
– Ну, ежели тебе какая красавица северная встретится, ты тоже не робей, – Вельяминов вскочил на коня. «Новгородки – они хоша и упрямые, да лучше них, как по мне, нет никого».
– Федор Васильевич, – спросил его племянник, когда они уже сворачивали на Рождественку, – а когда книги-то уже можно будет в руках подержать?»
– Смотри, – Вельяминов стал загибать пальцы. «Сегодня вы с дьяком стан наладили, завтра он пробные листы напечатает, а со следующей недели уж начнет Евангелие и Псалтырь набирать. Да там пока обрежут, пока переплетут. Недели две еще. Как раз к возвращению государя поспеем».
– Долго как… – протянул Степан.
– Избаловался ты, племянник, вот что я тебе скажу, – Федор заколотил рукоятью плети в ворота усадьбы Воронцовых. «Давно ли Евангелие месяц сидели, переписывали, а Псалтырь и того дольше, а ты две недели потерпеть не можешь».
– Так если царь через две недели возвращается… – начал Степан.
– Знаю, знаю, – прервал его Вельяминов. «Ты тихо, дома-то не след об этом говорить».
Ворота открылись, и с крыльца усадьбы кубарем скатилась Марфа, а за ней – толстый, еще молочный щенок.
– Тятенька! Тятенька! – закричала она. «По’мотри, Петруше дядя Михайло щеночка подарил!
Я тоже хочу!»
Степан наклонился и ловко подхватил троюродную сестру, посадив ее впереди себя на седло.
– У тебя же, Марфа, Черныш есть, забыла? – ласково сказал он. «Он, небось, по тебе скучает сейчас».
– Черныш в подмо’ковной, – погрустнела Марфа. «Тятя, а когда мы к маменьке поедем?».
– Да как выздоровеет она, – Федор почувствовал, что краснеет. Не дело было лгать дочери, но и пустить ее в подмосковную, когда там выздоравливал беглец из-под государева суда, – было никак нельзя.
– Как Федосья? – Прасковья тоже вышла на двор.
– Да уж лучше, гонца спосылала, что через неделю, али дней десять можно будет Марфу к ней отправить, – сказал Вельяминов и хмуро поздравил себя с тем, что лжет не только родной дочери, но и сестре.
– Давай ее мне, – сказал он Степану, спешился, и, подхватив Марфу, посадил ее на плечи.
«А не съездить ли нам, боярышня, после трапезы на реку – на конях прогуляться?» – спросил он дочь.
– Да! Да! – восторженно закричала Марфа.
– Все ж ты, Федор, осторожнее, – заметила Прасковья. «Трехлетнее дитя на своего жеребца сажаешь, он у тебя горячий же, понесет еще, упаси Боже».
– Матвея я в седло посадил, как он ходить только начал – улыбнулся Федор.
– То, мальчик, а тут девица, – вздохнула его сестра. «Хотя одно название, что девица, прости Господи, – как есть чистый сорванец. Хорошо хоть, Михайло вон щенка принес – они с Петей и заняты. Ну, пойдем трапезничать-то».
За обедом говорили о свадьбе. Марья, хоша к столу и вышла, но почти ничего не ела – так, щипала хлеб, да украдкой перечитывала грамотцу, что сегодня утром доставили ей из Кириллова монастыря, от жениха.
– Что Матвей-то отписывает? – спросил ее Вельяминов.
– Недели через две тронутся они на Москву, – ответила Марья.
Дядя и племянник обменялись выразительными взглядами.
– Еще пишет, – продолжала девушка, – что государь Иван Васильевич в добром здравии, тако же и царица, и Дмитрий царевич».
– Храни их Господь – сказал Федор и размашисто перекрестился на иконы в красном углу.
Феодосий уже ходил по светелке, когда в подмосковную приехал Матвей Башкин.
– Ну что, боярыня, все ли перевела? – спросил он Вельяминову, поднявшись в горницы.
– Вот, Матвей Семенович, – протянула ему Феодосия аккуратно переплетенный томик. «Это по-латынски, как раз удобно – книжка маленькая, спрятать легко.
– А что ты за Феодосием записывала, все ли сожгла? – Башкин полистал книгу. «Знал бы я языки, – вздохнул он, – так, сколько всего прочитать можно было бы…»
– На рассвете еще, – ответила Феодосия. «Жалко жечь-то было, Матвей Семенович, слова ж такие, что каждое – ровно камень драгоценный».
– А ты не печалься, боярыня, – повернулся стоявший у окна монах. «Это все у меня в голове есть, да и более того. Божьей волей, если жив, останусь, то сам запишу – рука-то, благодаря тебе, уже двигаться стала».
– Пойду, соберу поесть вам, – сказала Феодосия. «Ты ж, Матвей Семенович, небось, ранним утром выехал – должно, проголодался».
Башкин проводил ее глазами и повернулся к Феодосию.
– Скажи ей, – мягко посоветовал ему монах.
– Грех это, – Матвей опустился на лавку и посмотрел на Феодосия – тот подумал, что никогда еще, даже в подземной темнице, не видел он такого взгляда – отчаянного, безнадежного, зовущего.
– Как же это, Феодосий, вот ты умный человек, пастырь наш…
– Не пастырь я, Матвей, упаси Господи, – резко прервал его монах. «Такой же, как все остальные люди– я, не лучше их».
– Так вот и ответь мне, как человек человеку, разве ж не грех это – любовь моя? Разве не сказано в Писании, что кто смотрел на жену ближнего своего и желал ее, пусть и в мыслях – тот все равно, что прелюбодействовал с ней? – Башкин закрыл лицо руками.
Феодосий присел рядом с ним и мягко сказал:
– Знаешь, Матвей, я ведь почему в монахи ушел? Был я холопом боярским, – не человек и вовсе, и думал, что в монастыре – там жизнь другая. А как постриг принял – так понял, что и за монастырскими стенами свободы нет. А свобода – она здесь только, – Феодосий указал на свое сердце, – в душе человека. Как можно душу-то убивать – Богом она не для этого нам дадена!
– Как же мог-то я! – покачал головой Башкин. «Вчера даже Писание читал – помнишь же, что там сказано было про царя Соломона и Вирсавию, да про мужа ее. И как Всевышний после этого Соломона наказал».
– Ты себя с царем Соломоном, Матвей Семенович, уж не ровняй, – усмехнулся Косой. «Не потому я так говорю, что не мудр ты – мудр, а потому, что зная о Соломоне, не поступишь ты так».
– Так что же мне делать-то, Феодосий? Я ведь потому и на суд хочу пойти, а хоша бы и на смерть, что жизни без нее – нет мне. Как вижу ее, так все вокруг ровно солнцем залито, как нет ее рядом – так и жить не стоит. А уж сколь я перед ее мужем виноват – этого и не измеришь, и еще тяжелей мне, как я об этом думаю.
– Вот что кажется мне, Матвей – решительно сказал монах, – человек – он не по словам и помышлениям, а по делам своим судится. Ежели бы сделал ты что позорное – тогда и надо было бы тебе каяться, и то – не передо мной, или кем другим, а только лишь перед Богом. А ты и не делал ничего.
Феодосий помолчал и добавил:
– А все же сказать ей это надо. Не след ближнего своего в неведении держать. Сказано в том же Писании: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Значит – не делай ему того, чего не хочешь, чтобы тебе сделали. Вот и все. Поэтому, Матвей, и не совершишь ты грех – человек, хоша и не ангел, однако же, Бог ему дал свободу выбирать – добро причинить ближнему, али зло. А дурного чего ты чинить не будешь, уверен я.
– Может, к Федору Васильевичу пойти сначала? – робко спросил Башкин.
– А она что же, не человек, что ли? – Феодосий, припадая на раненую ногу, заковылял по горнице. «Ровно ты, Матвей Семенович, на рынке торгуешься – понравилась корова, пойду к ее хозяину. А человек – он не корова, и владельцев у него нет, окромя Бога. Сам же вон ты холопов да волю отпустил, а теперь так рассуждаешь».
– Но ведь муж у нее есть, – начал Башкин.
– Что ж ты, Матвей, думаешь – ежели женщина, так и воли у нее своей нет, и разума тоже? – ядовито спросил Феодосий. Сказано же – и сотворил Всевышний человека по образу и подобию своему, мужчину и женщину создал он их. Нет, Матвей Семенович, учиться тебе еще и учиться.
Тут вошла Феодосия с посудой и разговор прервался.
За едой Вельяминова спросила:
– Давно хотела узнать у тебя, Феодосий, – вот ходим мы в церковь, кланяемся там святым иконам, свечи к ним ставим – для чего все это, как ты думаешь?
– Так, Федосья Никитична, ровно, что идолы это языческие, – ответил Косой. «Духом подобает поклоняться Отцу нашему небесному, а не поклоны бить, или на землю падать, или, как варвары какие, проскуры и свечи в церковь приносить».
– Иисус не то заповедовал нам, – добавил Башкин.
– Вот Матвей Семенович со мной не согласен, – улыбнулся Феодосий, – а все ж скажу я – Иисус, хоша и пророк был, но был человек, и сын человеческий, как и все мы».
– Не сын Божий? – Феодосия внимательно посмотрела на Косого.
Тот выдержал ее взгляд и тихо ответил: «Нет».
– Федосья Никитична, – позвал ее после обеда Башкин, – пока Феодосий отдыхает, разговор есть у меня к тебе».
Они вышли из усадьбы, и пошли через луг к реке.
В самом разгаре было московское лето. Боярыня остановилась и, наклонившись, стала собирать цветы у края тропинки.
– Подожди, Матвей Семенович, – попросила она, – хочу Феодосию в горницу поставить.
Столько времени он в темнице пробыл, хочется порадовать его».
Башкин смотрел на ее тонкое, будто иконописное лицо, на серые глаза, в которых сейчас, на солнце, играли золотистые искорки, на длинные пальцы, которые мягко, аккуратно касались свежей травы, и мнилось ему – будто вся она соткана из света и сладкого, кружащего голову запаха цветущих лип.
Тишина стояла на лугу, знойный воздух полудня окутывал их, жужжали пчелы, а наверху, в просторе неба, парил, широко раскинув крылья, одинокий коршун.
– Феодосия, – сказал Матвей, и она поднялась, пряча лицо – только глаза сияли, – в охапке цветов.
– Что, Матвей Семенович? – спросила она, глядя на Башкина – мягко и доверчиво, будто ребенок смотрит на родителя. «Случилось что?».
– Случилось, – ответил он, с трудом подавил в себе желание коснуться ее руки, что была совсем рядом с ним, и посмотрел ей прямо в глаза: «Надобно мне тебе сказать кое-что, боярыня».
Слушая его, Феодосия молчала, и только краска сбегала с ее лица, пока не стало оно совсем бледным, мертвенным, – даже губы бросило в синеву.
– Поэтому и иду я на суд, – закончил Башкин, – что без тебя нет жизни мне. Все равно мне сейчас – умру, так умру, хоша под пытками, хоть бы и на костре. Бежим вместе, Феодосия, бежим! Там, на свободе, сможем жить, как захотим, всегда рядом будем, до смерти нашей».
Он попытался взять женщину за руку, но та медленно, будто во сне, отошла от него.
– Обещалась я до смерти другому человеку, Матвей Семенович, – тихо сказала Вельяминова.
«И нет у меня пути иного, кроме того, что выбрала я, с Федором повенчавшись. Нет, и не будет».
– Так люблю я тебя, Феодосия, – умоляюще сказал Башкин. «Разве ж можно любящего тебя оттолкнуть?»
– Не просила я твоей любви, Матвей Семенович, – спокойно сказала Вельяминова. «Не искала я ее, а что пришлась я тебе по сердцу – в том моей вины нет. Уезжай с Феодосием, а там, даст Бог, встретишь ту, что люба тебе будет. А я тут останусь – здесь муж мой, дитя наше, и не надо мне ничего другого».
Она собрала цветы и добавила: «А разговор этот забыть нам стоит – что тебе, что мне. Не было слов таких сказано».
– Так как же не было! – крикнул Башкин вслед женщине. «На смерть ты меня только что обрекла – сможешь ли сама жить после этого?»
Феодосия, ничего не ответив, пошла по узкой тропинке через цветущий луг, к усадьбе.
Башкин долго смотрел ей в спину – пока не пропала она из виду, – будто и вправду растворилась в полуденном мареве.
Федор приехал в подмосковную ранним вечером, когда на луга стал наползать туман, а с реки потянуло сыростью. Он спешился и сам отвел коня в стойло. Тихо было на усадьбе, ровно и не было никого вокруг. В окне Федосьиной горницы виднелся огонек свечи.
Сама она стояла, прислонившись виском к резному столбику крыльца, с неубранными, по-домашнему, волосами. Тени залегли под ее глазами, ровно не спала ночь боярыня, и спал румянец с ее лица. Она теребила тонкими пальцами жемчуга на шее. Федор, раз взглянув на нее, так и застыл с уздечкой в руке.
– Марфа здорова ли? – ломким, будто не своим голосом спросила Феодосия.
– Все в порядке, – Федор подошел к ней и притянул к себе, прижавшись губами ко лбу. «Не заболела ли ты сама, а, боярыня? А то сама горячая, а руки холодные, будто лед».
Она взглянула на мужа снизу, и тот поразился – так смотрели на него подранки на охоте, прежде чем добивали их.
– Есть у меня до тебя разговор, Федор, – сказала Феодосия. «Да только, боюсь, не по душе он тебе придется».
Они сидели на косогоре над рекой и молчали. Феодосия опустила голову на колени и смотрела, как медленно наползает закат на заливные луга на том берегу. Брусничный цвет понизу, сменялся зеленоватым, лиловым, уходил поверху в чернильную темноту ночи, где уже проглядывали первые звезды.
Федор тяжело вздохнул, и чуть обняв жену за плечи, почувствовал, как слабеет под его рукой ее напряженное, застывшее тело.
– Не виню я тебя, Феодосия, что ты мне всего не рассказала, – проговорил он. «Сама знаешь, не таким я был, когда повенчались мы. То есть думал я обо всем этом давно, да вот только сейчас стал вслух говорить».
– Боялась я, Федя, – женщина внезапно, уткнув лицо в ладони, разрыдалась. Федор испугался – первый раз видел он жену плачущей, даже когда Марфу рожала она, ни слезинки не пролила.
– Ах, как я боялась! – продолжила Феодосия. «Я ж с детства одно знала – чужим не доверяйся, чуть шаг за порог дома – там враги все, только проговоришься, хоть словом единым – на дыбе повиснешь. И замуж за своего человека вышла.
А тут ты – и не могла я ничего сказать тебе, решишь еще – ведьма я, еретичка, и гореть мне на костре. Или сам кому проговоришься и под пыткой дни свои закончишь», – она высморкалась и вытерла рукавом заплаканное, в красных пятнах лицо. «Как же можно любимого своего на смерть посылать?»
– А любимую как можно? – мягко спросил ее Федор. «Да как же ты, Федосья, могла подумать, что донесу я на тебя? Ты жена моя, плоть моя, – если больно тебе, то и мне больно, заботит что тебя – то и мои заботы, до смерти нас Бог соединил».
Феодосия слабо улыбнулась и чуть пожала пальцы мужа.
– А что там тебе Матвей Семенович говорил, – усмехнулся Федор, – так, неужели могу я хоть на вот столько, – он показал пальцами – на сколько, – в тебе усомниться?
Говорил и говорил, я тебе больше, Федосья, скажу – глядя на тебя, любой голову потеряет.
Так что и не думай даже об этом, забудь».
– А как жить-то теперь будем, Федор? – покусав сухие губы, сглотнув комок в горле, спросила Феодосия.
– Так как, – он чуть развел руками. «Как жили, так и будем. Только, сдается мне, легче нам жить станет, хоть ненамного, а легче, прав я, али нет?».
– А как же Марфа? – Феодосия робко прижалась головой к плечу мужа, а тот обнял ее посильнее.
– А что Марфа? – спросил он усмешливо. «Пока пусть растет, а там посмотрим. Тебе батюшка твой, когда все рассказал?».
– Да как десять, али одиннадцать мне, было, – вспомнила Феодосия. «Федор, но как, же так?»
– Что? – посмотрел на нее муж.
– То, что я тебе сейчас поведала – за это ж на костер отправляют.
– А ты думаешь, за то, что я Феодосия из тюрьмы монастырской спас, по голове меня погладят, коли узнают? – хмуро сказал Федор. «Через две недели царь из Кириллова монастыря на Москву тронется – надо, чтобы к этому времени и духу его тут не было.
Конечно, как по мне, я бы и Матвея Семеновича с ним отправил, да ежели человек сам на дыбу рвется – оттаскивать я его не буду. А ты мне, Федосья, лучше вот что скажи – раз уж теперь между нами секретов нет, – сможет ли батюшка твой помочь нам в этом деле?»
– А как ты думал Феодосия-то вывозить? – спросила его жена.
– Через Смоленск. Есть у меня там человечек, что мне обязан кое-чем, – провел бы его до литовской границы. Да вот сейчас думаю – не лучше ли грамоту батюшке твоему спосылать.
Есть же у вас тут на Москве тайные гонцы, а? – Федор взглянул на жену.
– Все-то ты знаешь, – чуть улыбнулась она.
– Все да не все. Например, Федосья, читал я послания архиепископа Геннадия…
– Пса смердящего! – перебила его Феодосия. «Он да Иосиф Волоцкий – заклятые враги наши. Знаешь, небось, как он вез по Новгороду людей на казнь – одел их в берестяные шлемы и написал на них «Се есть сатанино воинство», а потом велел шлемы эти на их головах и поджечь».
– Знаю, знаю. Я к тому, – ответил ей Федор, – что Геннадий про вас пишет – знаю я, а что вы сами говорите – не знаю. А узнать бы хотелось».
– Я могу и сейчас, – начала Феодосия и осеклась, прерванная долгим поцелуем мужа.
– Сейчас, Федосья, поздно для богословия-то. Вон луна уже поднялась, – Федор встал и протянул ей руку: «Пойдем».
– Куда? – она тоже поднялась.
– Вот же любопытная ты, жена! – Федор чуть подтолкнул ее вперед. «Ежели муж тебе говорит что – надо подчиняться, и молча, а не вопросы задавать. И как у вас в Новгороде мужья с женами живут – не разумею».
Феодосия только рассмеялась и пошла вслед за мужем по тропинке, что вела вглубь леса.
Пока они плыли на остров, что лежал в самой середине уединенного озера, Феодосия откинулась на корму лодки и смотрела в небо.
– Смотри, Федор, – сказала она, – ночь-то, сегодня какая, звезды как падают. Ровно, что их к земле притягивает».
– А слышал я, Федосья, будто на севере на небе пазори играют? Видела ль ты их? – спросил ее Федор, помогая жене выйти из лодки.
– Да, как батюшка меня на Поморье возил, еще ребенком. То вещь пречудесная, Федор, сполохи на небе разноцветные играют, столбы света ходят, даже треск от них слышно.
– Я и не знала, что у тебя тут дом поставлен, – сказала женщина, нагибаясь, чтобы пройти в низкую дверь.
– Разве это дом, – Федор зажег свечу, и Феодосия увидела низкое, широкое ложе, застеленное звериными шкурами и мехами, и закопченный, сложенный из озерных валунов очаг. «Так, изба переночевать. Охота тут уж больно хороша в лесах, да и рыбалка тоже. Вот и срубил я тут сторожку – если придется на ночь остаться».
– Так бы и не уходила отсюда, – Феодосия вытянулась на медвежьей шкуре, смотря за тем, как Федор разжигает очаг.
– Да и я бы, – он пошарил в темном углу и вытащил оттуда бутылку мутного стекла. «На-ка, хлебни, пока огонь разгорится – небось, промерзла вся на воде-то».
Феодосия выпила и, закашлявшись, поперхнулась – неизвестная жидкость обожгла ей горло.
– Да что это, Федор? – спросила она, все еще кашляя.
– Хлебное вино. Давай-давай, еще отпей, вон у тебя руки, какие – ровно лед, – Федор поднес руку жены к губам и медленно, очень медленно провел ими по гладкой коже – от кончиков пальцев до запястья и выше – туда, где на сгибе локтя билась слабая, нежная жилка.
– Я ж захмелею, – попыталась воспротивиться Феодосия.
– И хорошо, – усмехнулся Федор. «Я вон на тебе, сколько уж женат, а во хмелю так и не видел. Охота мне посмотреть, а послушать – так и более того. Благо тут во все четыре стороны – тишь да безлюдье, не то, что на Москве, али в усадьбах, стесняться-то некого».
Феодосия выпила еще и почувствовала, как становится ей тепло, даже жарко – то ли от вина, то ли от ярко горевшего в очаге костра, то ли от близости мужчины, который смотрел на нее сейчас, и, повинуясь его взгляду, она распустила скрученные на затылке косы и расстегнула верхние пуговицы сарафана.
Федор остановил ее руки и стал раздевать ее сам – опять медленно, неслышно, осторожно, будто тело ее было величайшей драгоценностью.
– Говорил ли я тебе, Феодосия, что люблю тебя более всего на свете? – шепнул он ей, пропуская сквозь пальцы ее светлые, искрящиеся золотом волосы.
– Говорил, – женщина, будто плыла в полудреме, истомленная его поцелуями, самим касанием его рук – откинув голову на его грудь, паря между небом и землей.