Текст книги "Вельяминовы. Начало пути. Книга 1"
Автор книги: Нелли Шульман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
Нет ему жизни без упрямства ее новгородского, без учености ее, без того, как смотрела она на мужа – ровно и нет никого на свете, окромя него, без ее улыбки – тихой, чуть заметной, без ее рук, что так ласково касались его, днем и ночью.
Федор соскочил на землю у ворот усадьбы. Прасковья вышла из возка, и оба они застыли, не обращая внимания на холодный дождь – над мыльней поднимался столб серого дыма.
Вельяминов очнулся и стал колотить в ворота. Отбросив с дороги открывшего их слугу, он побежал через двор к мыльне. Прасковья поспешила за ним.
Высадив одним ударом ноги дверь, Федор ворвался в низкую, застланную дымом комнатушку. Ключница лежала на полу без памяти, а Феодосия, наклонившись, и упираясь руками в стену, стояла, чуть постанывая сквозь зубы.
– Федосья! – бросился к ней Федор. «Что такое!»
– Федя, – слабо улыбнулась жена и повисла у него на шее. «Ты приехал…» – она вся ослабла в его руках.
– Откуда дым-то? – потормошил ее Федор.
– Молния ударила, – пробормотала Феодосия, не открывая глаз. «Вона в тот угол. Пожар занялся, Василиса-то и сомлела. А я ничего, мне на ногах легче, не так болит».
– Да ты, матушка, уж и опростаешься скоро, – опустившись на колени, сказала Прасковья.
«Ты не торопись только, головка-то уже внизу, сейчас медленно надо, ты уж потерпи, Федосеюшка. А ты чего, Федор, стоишь истуканом – неси жену в терем, иль ты хочешь, чтобы на пепелище она рожала?»
Феодосия, несмотря на боль, рассмеялась.
– Вот, вот, – приговаривала Прасковья, ты повиси у мужа на спине-то, вона она у него какая богатырская, он снесет.
В тереме Прасковья быстро погнала девок за горячей водой и холстами. «Федор, ты сзади ее обхвати-то, – скомандовала она, посадив Феодосию на край кровати, и поставив ее широко разведенные ноги на низкие скамейки. «А ты, матушка, как тужит тебя – так бери руки мужнины, он там на то и есть, чтобы тебе помогать».
Воронцова полила на руки масла и наклонилась.
– Головка-то прорезалась, – с удовлетворением сказала она. «Темные волосики, в отца!»
– Жжет! – закричала Феодосия. «Больно, ой, как больно!».
– Прасковья, дай я выйду! – взмолился Федор. «Нет мочи моей видеть, как она страдает».
– Да ты что, боярин, не муж ей что ли! – жестко ответила ему сестра. «Твоя жена твое дитя рожает, плоть и кровь твою – так будь с ней до конца!»
Федор закрыл глаза и шепнул Феодосии: «Ты, любовь моя, ежели больно тебе, так мне руки сожми, я здесь буду».
– Медленно, медленно, матушка, – приговаривала Прасковья, растирая Феодосию маслом.
«Ты у меня сейчас ровно девица невинная останешься, не спеши только, вот и плечики прорезались…»
Дитя – скользкое, быстрое, – нырнуло рыбкой в подставленные руки Прасковьи. Та ловко – пальцем, – очистила ему рот, и подняла вверх, чуть шлепнув понизу спинки.
Дитя вдохнуло полную грудь и звонко закричало.
– Дочку вам Бог дал, – улыбаясь, сказала Прасковья.
Феодосия в изнеможении откинулась на руки мужа.
– Ты, матушка, грудь-то дай, дитя приложим – Прасковья положила девочку на живот Феодосии. Младенец почмокал, и, найдя сосок, затих.
Федор чуть слышно, нежно, поцеловал Феодосию в сбившиеся, растрепанные волосы.
«Спасибо тебе», – сказал он, вдыхая давно забытый им запах – молока, новорожденного, колыбели, дома.
– А ты иди сейчас, боярин, поспи, да и приходи с утра-то. Небось тоже устал, – ворчливо сказала Прасковья, хлопоча над Феодосией. «Молодец ты сегодня был, Федор Вельяминов».
Проспав остаток ночи и половину утра, Федор застал сестру за трапезой.
– Как Федосья? Дитя как? – спросил он, глядя на улыбающуюся Прасковью.
– Спят, – рассмеялась она. «Дитя здоровое, красивое, пойдем в горницу-то, посмотришь».
Она приоткрыла дверь и, приложив палец к губам, указала Федору на колыбель. Дитя спало, и лицо его странно напомнило Федору цветок – такое нежное оно было в свете июньского утра.
Федор взял на руки младенца. Девочка открыла глаза и внимательно посмотрела на отца – в младенческой, невинной их синеве боярин вдруг увидел что-то совсем не детское – новорожденная глядела на него прямо и даже как-то дерзко. Она была маленькая, но крепкая, с круглой красивой головкой, покрытой длинными волосами.
– Как назовем-то дитя богоданное? – Федор посмотрел на Феодосию, что, проснувшись, полулежала на вышитых подушках. Ее тонкое северное лицо озарилось улыбкой, и она, одним быстрым движением, поднявшись на ноги, встала рядом с мужем. Федор обнял ее за плечи и поцеловал в прохладный висок.
– Марфа, – твердо сказала Феодосия. «Как мать, мою, а ту в честь Марфы Борецкой назвали».
Федор подавил тяжелый вздох. Только такая упрямица, как его жена, могла назвать невинного ребенка в честь страшной посадницы Марфы, грозы московских царей, столпа так до конца и не убиенного вольного новгородского духа.
– Марфа. Марфа Вельяминова, – произнес он, будто пробуя имя на вкус. Он поднес ребенка к распахнутому на реку окну. Грозовые тучи ушли, и весь город внизу был рассветный, розовый, золотистый, уже просыпающийся, звенящий колоколами, единственный такой на свете.
– Смотри, Марфа, это Москва! – сказал Федор, сглатывая комок в горле.
Лучи солнца упали дочери на голову, и Феодосия с Федором восхищенно увидели, как засветились ее волосы – чистой, роскошной бронзой.
Часть вторая
Москва, лето 1553 года
– Тихо, спит еще батюшка твой, Марфуша, не мешай ему, – услышал Федор Вельяминов ласковый голос жены
– Не ‘пит! Тятя не ‘пит! – раздался звонкий голосок Марфы. «У тяти аменины, он ‘пать не будет в праздник!
– Пусти ее, Федосья, – улыбнулся Федор. «Куда уж спать с таким шумом!»
Дверь отворилась, и Марфа молниеносно в нее прошмыгнула, сразу забравшись на постель.
– Проздравляю тебя, тятенька, с днем агела! – сказала она, потянув – довольно сильно, – Федора за волосы.
– А подарочек ты мне принесла, боярышня? – нежно спросил Федор и чуть пощекотал дочку под ребрами.
Марфа, – как всегда, – сразу скисла от смеха и завалилась отцу под бок.
– Да уж пыхтела неделю, старалась, делала, – улыбнулась Феодосия, присев на постель. «За трапезой отдаст». Федор покосился на Марфу и пощекотал ее еще – посильнее.
Пока девочка хохотала, Федор перегнулся через нее и быстро поцеловал жену, шепнув:
«Мало мне вчерашнего подарения твоего, Федосья, – еще хочу!»
– Не целуй маменьку! – раздался снизу требовательный голос. «Маменьку только мне можно целовати!»
– Ох, и жадина ты, боярышня! – Федор ловко поднял дочь за ноги и потряс. «Вот сейчас-то я всю жадность из тебя и вытрясу, ни капельки не останется».
Бронзовые кудри Марфы растрепались, щеки раскраснелись, Федор прижал ее к себе одной рукой, а второй – привлек к себе Феодосию.
– Маменьку я твою целую, Марфа, потому как люблю ее, – серьезно сказал Федор. «Ты ж тоже и меня целуешь, и ее, правда, ведь?»
Вместо ответа Марфа обхватила ручками – сколь хватило их, – обоих родителей, и прижалась к ним. «Это потому что я тебя, тятенька, и тебя, маменька, люблю уж не могу как!» – сказала она.
Федор поцеловал дочь в мягкие волосы и почувствовал, как совсем рядом с его большим сердцем бьется ее маленькое сердечко.
– А не хочешь ли ты, Марфуша, проверить, что там, в поварне заради именин моих готовится? – спросил ее Федор и подмигнул Феодосии.
– А пряника можно? – спросила Марфа у матери.
– Ну, заради дня ангела-то батюшкиного можно, – рассмеялась Федосья. «Беги на поварню к Василисе, Марфуша, скажи ей, что тятенька с маменькой разрешили».
Крохотные сафьяновые башмачки затопали по полу опочивальни, дверь заскрипела и Марфа – в вихре кудрей и развевающемся сарафане, скатилась вниз по лестнице.
– Не хочешь ли ты, Федосья Никитична, дверь закрыть, заради мужниных-то именин? – усмешливо спросил ее Федор.
Боярыня заперла дверь и вернулась к мужу. «Так вот, Федосья, – сказал ей Федор с нарочитой строгостью, – не была ты вчера щедра на подарок-то, не хочешь ли исправить это?»
– Дак уж не знаю, как тебе и угодить, – скромно потупила глаза Федосья. «Ты прикажи только, боярин, я уж постараюсь».
– Постараешься, Федосья, ой, как постараешься, – сказал Федор, расстегивая на жене домашний сарафан. «Так постараешься, что еще запросишь. А я ведь, Федосья, не как ты – на ласки не скуплюсь, так ведь?»
– Так, – изнемогающим голосом протянула боярыня. «Ты поучи меня, боярин, поначаль как следует, чтоб в следующий раз я податливей была».
– Я тебя сейчас так поучу, что ты у меня как шелковая будешь, – прошептал ей Федор. «Что сейчас, что потом, – как шелковая, поняла, Федосья?»
Марфуша заглянула в дверь поварни. Ключница Василиса хлопотала над огромным блюдом, где лежали саженные осетры.
– Тятенька с маменькой разрешили пряника, – выпалила Марфа, подбегая к Василисе.
«Маменька ‘казала что заради аменин можно!»
– Ох, боярышня, куда тебе пряников, ты ж сама ровно сахарная! – рассмеялась ключница, отмыкая поставец и протягивая девочке сладости.
– Я не ‘ахарная, – серьезно ответила Марфа, «я ‘ладенькая дочка тятина, так он говорит».
– Это уж точно, – сказала ключница. «Ну, беги, а хочешь, посиди тут, с пряником-то».
– А ты мне дай чего помочь, – обсасывая пряник, сказала Марфуша, – а я потом тятеньке
‘кажу – это я для тебя приготовила! Он и радый будет».
– Да уж он радый, только глядючи на тебя, – Василиса нежно привлекла к себе девочку и поцеловала в румяную щечку. «Ты же у нас умница-красавица!»
– А я пряник и доела, – сообщила Марфа, облизывая розовые губки. «Таперича готовить чего хочу».
– Ну что ж с тобой делать, – вздохнула Василиса. «На тебе орехи-то, полущи».
Марфа склонилась над решетом орехов, а Василиса, посмотрев на нее, как всегда подумала: «И уродилась же на свет милая такая!»
Бронзовые косы, зеленые глаза, щеки – будто лепестки розы, длинные ресницы – как в годик начала говорить боярышня, так и не остановить ее было после. Сейчас, в три года, она уже бойко читала, считала на пальцах, и Феодосия начала учить ее письму.
– Ох, и свезло ж боярину Федору на старости лет, не сглазить бы только, – подумала ключница. «Жена красавица, вот уже четвертый год, как повенчались, а смотрит-то на него боярыня как в первый день брака – ровно никого, кроме него, и нет на свете. И дочку, какую ему принесла – пригожую да разумную. Ох, дай-то Бог, чтоб вот так все и шло – чтоб все здоровы были. Вот еще Матвея оженить на Марье по осени – да и ладно будет».
За трапезой Марфа внимательно смотрела на родителей – у маменьки щеки были румяны, а батюшка, глядя на нее, чуть улыбался в бороду.
– Вот, тятенька, – сказала Марфа, забравшись к отцу на колени, – и протянула ему деревянную, раскрашенную ею коробочку, – с аменинами тебя!
– А что внутри-то, Марфуша? – ласково спросил ее отец.
– А ты открой да по’мотри! – хитро сказала Марфа.
Внутри была крохотная – в детскую ладонь, переплетенная аккуратной Федосьиной рукой, книжечка. Внутри рукой Марфы был переписан любимый псалом Федора: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых».
– Это я сама, вот и внизу, видишь! – указала девочка на подпись: «Писано Марфой Вельяминовой в лето от сотворения мира 7071».
– Ох и разумница ты у меня, боярышня! – сказал Федор, привлекая ее к себе. «Ну, спасибо, угодила ты мне подарком!»
– А ты, тятенька, – серьезно сказала Марфа, «ты книжечку мою береги. Маменька говорит – как идешь куда, повторяй п’альмы царя Давида, и Го’подь с тобой пребывать будет. Ну и как по’мотришь на книжечку, так и обо мне в’помнишь!»
– Я, Марфуша, никогда о тебе не забываю, – сказал Федор, целуя ее. «Ты же моя дочка единственная, богоданная, я всегда о тебе помню, что бы ни делал я!»
– Ну, я побегу, – сообщила Марфа. «Маменька говорит, будто на конюшне у кошечки котятки народили’ь, уж так глянуть охота, так охота!»
– Беги, доченька, – ласково отпустил ее Федор.
Феодосия тихо вошла в горницу и опустилась на низкую скамеечку рядом с креслом мужа.
– Что, любовь моя? – спросил Федор, гладя ее по голове. «Али тревожишься?»
– Все про свадьбу думаю, – ответила Федосья. «Матюша, хоть и пасынок мне, но твой, же сын, твоя кровь родная, как не тревожиться мне?»
– Сговор был, по рукам ударили, рядная запись сделана, чего ж еще? – пожал плечами Федор. «Сейчас Успенья дождемся да и повенчаем, и дело с концом».
– Мнится мне, Федор, что все ж зазря мы их томили, – тихо сказала Федосья. «Свенчать бы было в тот год, что я Марфу принесла, и дело с концом».
– Думаешь, пересидела Марья в девках-то? – Федор хмыкнул. «Может, оно, и так, однако же, Матвей за это время разумней стал, не ветер в голове более у парня, со срамными девками не водится. А то ж что хорошего – не догулявши венчать, стал бы Марью позорить, Боже упаси, еще б и хозяйство по ветру развеял бы, на баб да зелено вино. Все ж серьезней стал Матвей, тише».
– Ну, дай-то Бог, – вздохнула Федосья. «Марью жалко мне – томится ж она».
– Томление, – оно и к лучшему, – рассмеялся Федор. «Думаешь, я не томился, тебя ожидая?
Стыдно сказать – сны снились, ровно мальчишке какому».
– Сколько ж ты томился-то, боярин, – рассмеялась Феодосия. «Два месяца – это тебе не два года с лишком».
– Однако ж и того было много, – ответил Федор. «А ты томилась ли, скажи мне, Федосья?» – он посадил жену на колени. «Ты не красней, боярыня, а отвечай прямо».
– Да еще как, – Федосья, ровно кошка, потерлась головой о плечо мужа. «Тоже ты мне снился. Ладно, успокоил ты меня, пойду с Марфой заниматься, а то ежели ее от котят не оторвать, так она там и заночует».
– Федосья, – неохотно сказал Федор, когда жена уже открывала дверь. «Опосля стола ты присмотри, чтобы нам никто не мешал, ладно? Люди ко мне придут, поговорить с ними надобно».
– Мне-то скажешь, о чем разговор? – улыбнулась Феодосия.
– Скажу, как понадобится, – Федор посмотрел на жену, стоявшую на пороге горницы, и, помолчав, добавил: «А, может статься, и ты нужна будешь в сем деле. Посмотрим».
Феодосия вышла, а Федор, поднявшись, отпер поставец, от коего ключи он никому, даже жене, не доверял, и углубился в чтение грамот.
– Маменька ‘казала, как кошечка котяток откормит, можно будет одного в терем забрать! Вот этого, черненького, – две детские головы – одна с бронзовыми косами, другая – с темными кудрями, – склонились над лежащими в соломе котятами. – Петруша, а ежели ты хочешь, так тоже забирай котеночка, мне не жалко! – радушно предложила Марфа.
– Мне батюшка щеночка дарит на день ангела, – гордо сказал шестилетний Петя Воронцов. – У его охотничья собака сейчас щеночков носит, как раз на мои именины родит. Я уж имя ему придумал – Волчок. А ты, Марфуша, как котеночка назовешь?
– Ежели мальчик, то Черныш, а ежели девочка, – то Чернушка. Видишь, – подняла Марфа мяукавшего котенка, – он же черный ве'ь, даже единого белого пятнышка нетути.
– Детки, бегите-то в горницы, – позвала их Феодосия, заглянув на конюшню. – Вам там пряников принесли, заедок разных, оставьте котяток-то, пусть спят.
Марфа в последний раз потерлась носом о мягкую шерстку котенка и аккуратно опустила его в сено.
Воронцовы приехали на именины боярина Вельяминова по-семейному, со всеми детьми.
Хоть, по обычаю, и не след было жениху с невестой видеться после рукобитья, но были Марья с Матвеем сродственники, и родители махнули на это рукой – пусть себе встречаются, если уж за почти три года не остыли парень с девкой, так за два месяца ничего не случится.
Тем более, что сейчас Матвея в Москве и не было – царь Иван, уехав на богомолье в Кирилло-Белозерский монастырь с женой и недавно рожденным наследником, царевичем Дмитрием, взял любимца с собой.
После именинного стола Феодосия увела Прасковью с дочерью к себе. Марья за это время вытянулась, грудь у нее налилась, округлились бедра, и Феодосия, глядя на нее, подумала, что самое время венчать девку – ровно спелое яблоко была боярышня.
– Матвей рядом с ней все одно, как ребенок, – вздохнула Феодосия. – Почти осмьнадцать лет парню, а так в рост и не пошел. Остепенился, это Федор прав, спокойней стал, вот сейчас с царем на богомолье уехал. Все ж в монастырь, а не в кабак какой.
– Так как ты располагаешь, Федосья, – отвлекла ее от размышлений Воронцова. – Может, спосылать в подмосковную за стерлядями, али обойдемся теми, что на базаре найдутся?
– На базаре еще снулые какие будут, – покачала головой Феодосия и обе женщины погрузились в обсуждение тонкостей свадебного пира.
Марья, не обращая внимания на разговор, от скуки лущила орехи.
– А ты бы, дочка, – сварливо сказала Прасковья, – тоже б послушала. И как ты своим домом жить будешь – не разумею. Одно тебе – только б на качелях качаться, да семечки с орехами щелкать. Я в твои годы уж двоих родила.
– И я бы, маменька, родила, – ядовито ответила Марья, – коли б вы повенчали нас, как мы обручились. Так что не началь меня теперь – не я выбрала почти три года в девках-то сидеть.
– За три года хоть бы на поварню раз заглянула, – вздохнула Прасковья. – С какого конца корову доят – и то не знаешь.
– Не ты ль, маменька, мне говаривала, что растили меня не для горшков да ухватов? – усмехнулась Марья.
– Язык-то свой укороти! – прикрикнула на нее мать. – А то не посмотрю, что ты невеста – по щекам так отхлещу, что муж под венцом не узнает.
Марья только зевнула и опять взялась за орехи.
Воронцовы уехали рано – Петя, наигравшись с Марфой, задремал прямо на полу в ее светелке. Феодосия, уложив дочь, прошла в свои горницы и, наложив засов на дверь, встала на молитву.
Редко ей удавалось это делать – при муже или дочери молиться было невозможно, но, сейчас, зная, что Федор говорит чем-то в крестовой горнице с людьми, что остались после празднования именин, Феодосия чувствовала себя спокойно.
– А, может, и всю жизнь так проживу – подумала она, раскрывая Псалтырь. – Бог – он ведь в душе человеческой, что ему эти доски, раскрашенные да камни, главное – чтобы не забывали мы Его, а как тут забыть, коли нет и дня, чтобы Он о себе не напомнил.
– Вот ты, Матвей Семенович, – донесся до Феодосии снизу, через половицы, громкий голос мужа, – говоришь, мол, холопов на волю распустить. Как же без холопов-то? Сказано ведь: «Сим молитву деет, Хам пшеницу сеет, Яфет власть имеет». Получается, это что, мне, боярину, самому за соху встать?
– А еще сказано, Федор Васильевич, – услышала Феодосия другой голос, звонкий, будто мальчишеский, – возлюби ближнего своего, как самого себя. Разве нет? А мы Христовых рабов у себя рабами держим, а Христос всех братией называет.
– И, можно подумать, ты, Матвей Семенович, отпустил своих холопов? – рассмеялся Вельяминов.
– Я так им сказал, – ответил неизвестный Феодосии боярин. – Были у меня на вас кабалы полные, так я их изодрал. Кому из вас у меня хорошо – живите, а кому не нравится – идите, куда хотите.
– И сколько у тебя осталось? – вмешался чей-то еще голос.
– Кое-кто остался, а кто ушел, не в этом же дело. У нас же как – мы ж не только с полными кабалами людей в рабстве держим, но и с нарядными, а кто и беглых людей в холопы обратно записывает. Грызем себя и терзаем, остается только и смотреть, чтобы не съели друг друга. Иисус разве это заповедовал?
Феодосия, сняв сапожки, босиком, тихо прокралась по лестнице и приникла ухом к двери.
– Говорил я с двумя латынниками, так читали они мне писания покойного Мартына Лютера, и сказано там, что благое благодеяниями прирастает. Я и записал это.
Боярыня услышала, как тот же звонкий, ломкий голос, запинаясь, читает: «Квиа пер опус каритатис кресит каритас…»
– Э фит хомо мелиор, – закончила она, распахнув дверь. «Ибо благодеяниями приумножается благодать и человек становится лучше».
В крестовой горнице наступила тишина, только трещали фитили свечей, да было слышно неровное, взволнованное дыхание застывшей на пороге женщины
– Не говорил ты мне, Федор Васильевич, – нарушил молчание боярин с мальчишеским голосом, – русоволосый да голубоглазый, небольшого роста, – что дочка твоя по латыни разумеет.
– Жена это моя, – буркнул Вельяминов. «Федосья, говорил же я тебе – присмотри, чтобы не мешали нам!»
– Так разве я мешаю? – пожала плечами Феодосия. «Послушать-то интересно».
– Не твоего ума это дело, – проворчал ее муж. «Шла бы к себе лучше».
– Не моего ума! – прищурилась Феодосия и Федор, глядя на нее, понял, что сглупил.
«Ты уж прости меня, Федор Васильевич, но кто из вас тут латынь-то знает, окромя меня? А уж тем более язык немецкий. А ведь Мартын Лютер, он ведь не только свои тезисы написал, о коих ты, боярин, – чуть поклонилась она в сторону незнакомца, – говорил сейчас, но и Библию на немецкий язык перевел!»
– Права-то жена твоя, – повернулся боярин к Вельяминову. «Можно будет, как я думаю, ей послушать, вот только…» – он замялся.
– Ежели по тайности что, – обиженно сказала Феодосия, – так я уйду, вы только скажите.
– Да вот как раз, – замялся Вельяминов, помолчал и вдруг – все собравшиеся вздрогнули, – стукнул кулаком по столу: «Что это за жизнь, когда от своей жены прятаться надо! Смотри, Федосья, не проговорись только, Прасковье, али еще кому. Женщина ты разумная, а в деле этом нам одним не справиться».
Феодосия опустила голову и почувствовала, что жарко покраснела. «Хорошо хоть, темно в горнице, не видно, – подумала она. «А я от него таюсь, и дальше таиться буду. Не таиться – изломают на колесе или сожгут в клетке. Ох, Федор, Федор, а ты-то мне самое, сокровенное доверяешь».
– Это, Федосья, Башкин, Матвей Семенович, – указал ей муж на русоволосого незнакомца, – боярин московский. «Ты, Матвей Семенович, обещал рассказать-то про исповедь свою великопостную».
– Так вот, – начал Башкин, – пришел я Великим Постом к священнику Благовещенского собора отцу Симеону, и сказал ему, что надобно не только читать написанное в евангельских беседах, но и выполнять на деле. Потому что как я думаю – все сперва исполняйте сами, а потом и учите. Ну и про холопов тоже ему сказывал.
– А что «Апостол», забрал его у тебя отец Симеон? – спросил Башкина неизвестный Феодосии боярин.
– Да, показал я ему «Апостол» свой, что воском от свечи размечен в местах, которые я толковал, так отец Симеон его и взял. У царя теперь тот «Апостол», – ответил Башкин.
– У царя… – протянул Федор Вельяминов. «Царь-то нынче в Кирилловом монастыре, далеконько отсюда будет», – он испытующе глянул на Башкина.
– О сем, Федор Васильевич, я уж говорил с тобой, и повторяться не хочу – резко ответил ему боярин и вдруг, – Феодосия даже не поняла, как это произошло, – почувствовала она на себе взгляд Башкина – смотрел он на нее, будто увидел в первый раз, будто хотел запомнить ее лицо навсегда – до могилы и после нее.
– Скажи нам, боярыня Феодосия, – все еще не отрывая глаз от нее, спросил Башкин, «а сможешь ли ты с русского на латынский переложить?»
– Может, и неровно, да переложу, – ответила ему женщина. «Ты уж, Матвей Семенович, не обессудь, я хоша и училась латынскому, да недолго совсем. Но понятно будет».
– Ты что же, Матвей Семенович… – начал Вельяминов.
– Так если без грамотец тот человек поедет, то вельми сложно будет ему, – ответил Башкин.
Вельяминов нахмурился. «Ты, Матвей Семенович, ровно думаешь, что это так просто – из монастырской тюрьмы человека вызволить. Даже и мне».
– Федор Васильевич, – страстно, поднявшись, встав посреди горницы, сказал Башкин, – вот я, например, что – я только вопросы задавать умею. Ну, толкую еще, как мне разум подсказывает. А тот человек – он совсем иной стати. Говорили мы с тобой про Лютера Мартына, как он прибил к дверям-то собора тезисы свои, – так вот этот человек, что сейчас в подвале гниет, в Спасо-Андрониковом монастыре, – ежели не спасем его, все одно лучше б и не начинали мы то, что начали уже!
Феодосия, подняв голову, заворожено смотрела на Башкина – вроде и невидный, невысокого роста, с простым лицом, преобразился он сейчас, и верилось, что и вправду – пройдет по паперти Благовещенского собора и накрепко приколотит к двери лист со словами, что покачнут церковь, не качавшуюся со дня основания ее.
Башкин помолчал и добавил: «Мы без человека этого все едино, что тело без головы».
– Скажи-ка, Матвей Семенович, – попросил его Вельяминов, «молитву ту, что написал ты.
Больно она мне по душе».
– Создатель мира, – тихо начал Башкин, «вот стою я перед тобой, и все помыслы мои известны тебе. Кто я пред тобой – однако же, помнишь ты обо мне, ровно родитель помнит о чаде своем. Даруй же мне терпение, дабы возлюбил я тех, кто проклинает меня, и мудрость, чтобы понимать – только собрание верных Тебе и есть церковь истинная, не в камне она, и не в дереве, а в душах людских. Аминь».
– Аминь, – эхом пронеслось по горнице, и Феодосия почувствовала, как в ее скрытых полутьмой глазах закипают слезы.
– Федор, – Феодосия села и зажгла свечу, «Федор, ты ж не спишь».
– Ну и что с того? – недовольно сказал ей муж. «Сама-то спи, чего вскочила».
– Так не могу я, – женщина обхватила колени руками. «Слышу же, что ты ворочаешься.
Думаешь о чем?»
Вельяминов вздохнул и повернулся к жене.
– Вот скажи мне, Федосья, – слушал я вчера, что Матвей Семенович говорит, и думал – со всем я согласен. Помнишь, сказывал я тебе, что чувствовал, когда дети наши с Аграфеной умирали? Стоишь посреди всех этих ликов, риз золоченых и понимаешь – Бог-то, Он ведь не в этом. В последнем дыхании младенца – есть Он, в слезах твоих – есть, а в этом – нет Его.
Читаю я Псалтырь и прямо слышу – царь-то Давид, он тоже мучился и страдал, тоже радовался, потому что был с ним Бог. А с этими, – Федор помолчал, сдерживаясь, – нет. Но иное меня тревожит.
– Что? – тихо, одним выдохом, спросила Феодосия.
– Вот говорил он насчет холопов, и что все мы, – что бояре, что холопы, – братья во Христе.
Не след, мол, брату на брата идти и уж тем более – мучить и угнетать. Но вот я – я ж, Феодосия, иного не знаю – у отца моего холопы были, у деда, у прадеда, – все людьми владели. А сейчас получается что – всех распустить и самому сеять и пахать?
– Не знаю я, Федор, – ответила ему жена, помолчав. «В Новгороде искони холопов не бывало – каждый сам себе хозяин был, каждый выходил на вече, и ежели был не согласен – то голос поднимал. Даже если человек беден был – все равно не был рабом, был свободен.
– Вот и в Писании сказано, Федосья: «И да вернется каждый в дом свой, и каждый в отечество свое уйдет, – Федор потер руками лицо. «А я народ в рабах держу, уж детей тех, что отец мой покойный закабалил. Что ж делать-то?»
– Я так думаю, Федор, – ответила ему жена. «У кого холопов мало, как у Матвея Семеновича, тот их и распустит, как настанет время. А ты тогда скажешь – кому охота, те идите, а кто хочет остаться – так оставайтесь».
– А до тех пор? – еле слышно спросил ее Федор. «Ох, Федосья, иногда думаю – оставить бы все, забрать тебя с Марфушей, и уйти, уйти от всего этого. От службы царской, от милостей его – потому как сегодня милости, а завтра – как не понравится что государю, так на колу будешь торчать и вороны тебе глаза выклюют. Но ведь не уйти – не для того я тебя в жены брал, чтобы ты страдала».
Феодосия потянулась к мужу и обняла его. «Федя, Федя, – покачала она головой, – не из-за богатства твоего я за тебя замуж выходила, не из-за знатности. Куда ты, туда и я. Скажешь сейчас – собирайся, Федосья, так я встану, Марфу возьму да и пойдем за тобой – хоша бы и босиком. Как Руфь праведница говорила: «Куда ты пойдешь, пойду и я, и где ты заночуешь, там и я заночую».
– А помнишь ли ты, что далее там было, в словах ее? – спросил Федор, испытующе глядя на жену.
– Помню, – ответила Феодосия, чувствуя на себе его взгляд. И более не единого слова не было сказано в ту ночь в опочивальне Вельяминовых.
Феодосия была с Марфушей в детской светелке, когда снизу девка прибежала сказать, что, мол, приехал Федор Васильевич и с ним какой-то боярин.
Боярином этим оказался давеча виденный Феодосией Матвей Башкин.
– Вот, привел я тебе Матвея Семеновича, по делу тому, о коем вчера говорили, – сказал ей муж. «Вы оставайтесь, а я поехал – не говорил я тебе, Федосья, дак уж скажу сейчас – царь Иван Васильевич повелел открыть на Москве печатный двор, на манер гутенберговского, коего книги есть у тебя».
Феодосия ахнула и приподнялась.
– Так, Федор, это выходит….
– Именно, – довольно улыбнулся муж. «С божьей помощью, к концу лета напечатаем первые книги – Евангелие и Псалтырь. Есть один мастер знатный, Иван Федоров, диакон в церкви Святого Николая Чудотворца, что в Кремле. Вот он и ставит печатный пресс».
Боярыня раскраснелась.
– Да привезу я тебе Псалтырь, привезу – рассмеялся Федор. «Будет у тебя свой, московской печати».
– Возьмите, – сказал Башкин, протягивая ей грамотцы. «Это б на латынский переложить, боярыня. Хоша чтобы понятно было».
– Ты это писал, Матвей Семенович? – спросила Феодосия.
– Куда мне! – рассмеялся Башкин. «Тот человек, про коего говорил я вчера, его это рука».
– А что за человек-то? – боярыня разгладила скомканные, криво написанные клочки бумаги.
«Все как расплылось – то тут», – добавила она, вглядываясь в слова.
– Так в подвале, при свече единой, чисто не напишешь, – резко ответил Башкин.
– А что, Матвей Семенович, – взглянула на него боярыня, – ты того человека спасти располагаешь?»
– Не только спасти, – Башкин медленно прошелся по горнице и остановился перед иконами.
«Доске крашеной поклоняемся, свечи перед ней ставим, ладаном курим, а потом идем и последнюю рубашку с ближнего своего снимаем. Христиане называемся. На губах одно, а руки иное творят».
Феодосия молчала, смотря на боярина.
– Не след нам спасать человека этого – ведь ежели поймают, то пытки и костер ждут не только нас, но и него, – тихо сказал Башкин. «Нет, Федосья Никитична, бежать ему надо, покуда жив он, и покуда мы можем ему помочь».
– Куда бежать-то? – Феодосия взглянула в окно терема, за которым высилось просторное, светло-голубое московское небо.
– Туда, где услышат его, – твердо, сказал Башкин и распахнул ставни – будто действительно увидел вдали, за горизонтом, свободу.
Коротки летние ночи на Москве. Не успеешь оглянуться, как заря с зарей смыкается, розовеет небо на востоке, начинают перекликаться ранние птицы, да и весь город просыпается потихоньку, потягивается, скрипит ставнями, шаркает подошвами сапог по пыльным улицам.
Поэтому-то неприметную лодку и спрятали в густых зарослях ивняка на низком, правом берегу Яузы еще с вечера. Пригнал ее вниз по течению разбитной темноволосый парень, – примотал веревкой к колышку на берегу, да и был таков. Место тут было глухое, напротив белых монастырских стен паслись коровы, да и те к вечеру, повинуясь рожку пастуха, потянулись по домам, в слободу.
Двое на низких коньках, – вроде купцы, да не первого десятка, поплоше, – заехали на пустошь к вечеру, – кажись, заблудились. Покрутившись немного, они тут, же и уехали.