Текст книги "Вельяминовы. Начало пути. Книга 1"
Автор книги: Нелли Шульман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
Феодосия, стоявшая в одной нижней рубашке, жарко покраснела, и, чтобы скрыть смущение, потянула из рук Василисы Аксаковой шелковый летник нежного зеленого цвета, с изумрудными застежками.
Старая боярыня Голицына стала расчесывать Феодосии волосы. «Муж-то твой, Федосья, – глухим шепотком промолвила она, наклонившись к уху боярыни, – хорош по всем статям. Я Аграфене, жене его покойной, крестной матерью доводилась. Так та и через двадцать лет после свадьбы каждую ночь с ним была, да и днем, случалось, своего не упускала!»
Боярыни, окружавшие Феодосию, сначала зарумянились от смущения, а потом, отворачивая лица, стали тихонько хихикать.
– Что скалитесь-то? – прикрикнула Голицына. «Небось, девок тут нету, все на Божьем суде были, с мужьями живете и детей рожаете – не святым же духом сие происходит!»
– Ай да Евдокия Васильевна! – захлопала в ладоши Анастасия. «Вот уж истинно, как правду скажет, так скажет! Вот тебе бы, Федосеюшка, тоже деток мужу народить – Матвей-то уже совсем взрослый, все с царем Иваном Васильевичем, а так бы еще больше радости в дому было» – царица потянулась, выставив свое, уже набухшее, чрево.
– На все Божья воля, – улыбаясь, тихо ответила Феодосия.
– А ты, Федосья, на Бога надейся, да сама не плошай, – ворчливо сказала Голицына, вдевая в уши невесты тяжелые серьги с индийскими смарагдами. «Знаешь, как говорят – водою плывучи, что со вдовою живучи».
Тут уже все боярыни, во главе с самой Анастасией Романовной, не смогли сдержать смеха.
Когда Феодосию одели – три летника, тяжелый парчовый опашень, и унизали пальцы перстнями, принесли подарки от жениха. В драгоценной золотой шкатулке лежали жемчужные ожерелья, кольца с яхонтами, лалами и аметистами, в другой – серебряной, сканного дела, – лакомства и сласти.
Венчались вдовец со вдовицею, поэтому служба была самая простая, венцы возлагали не на головы, а на правое плечо новобрачных. Свадебный пир был тоже небольшой – в городской усадьбе Вельяминовых собралось лишь десятка три самых близких сродственников и друзей.
Матвей, несший в церкви перед невестой образ Богоматери, и сейчас сидевший напротив своей новой мачехи, исподтишка смотрел на ее скромное, словно у Владычицы на иконе, лицо. Она сидела рядом с мужем, опустив глаза, и все щипала тонкими пальцами каравай хлеба на серебряном блюде.
Федор Вельяминов еле сдерживал себя. Согласно обычаю, он не видел Феодосию со времени сговора и рукобитья – вот уже больше месяца, и сейчас, вдыхая свежий, травяной аромат ее волос и кожи, незаметно, под столом, рвал тонкий шелковый плат. Невместно было сейчас, на глазах у всех, коснуться даже ее малого пальчика, а в церкви, меняясь кольцами, он едва устоял на ногах, почувствовав мягкую податливость ее руки.
На виске у нее вились мелкие завитушки белокурых волос, сейчас, в свете заката, окрасившихся в червонное золото. Она чуть слышно вдыхала, только небольшая грудь едва двигалась под шелками и парчой венчальной одежды. Федор краем глаза видел ее чудно вырезанные губы и длинные ресницы.
Когда внесли последнюю перемену блюд, стольник Михайло Воронцов, – посаженый отец, – встал, поклонился молодым и протянул им завернутого в льняное полотенце жареного лебедя:
– Не пора ли гостям ехать со двора, не пора ли молодым идти почивать?
Новобрачных с шутками и пением проводили в спальную горницу, устланную драгоценными мехами, на пороге обсыпали конопляным семенем. В комнате было темно, дрожали только огоньки свечей по углам, да лился из окна серебряный луч полной луны.
Глаза Феодосии сверкали кошачьим блеском. Она шагнула к высокой кровати, но Федор вдруг остановил ее: «Подожди!». Он прислушался – на дворе уже было тихо, последние гости разъехались.
Он снял с Феодосии шуршащую твердую парчу, оставив ее в одном мягком шелковом летнике. Женщина торопливо сдернула кольца, вынула серьги – самоцветы градом застучали по доскам пола. Высокая бабья кика полетела на кровать, и Федор чуть не застонал, когда почувствовал рядом с собой мягкий лен жениных волос. Феодосия быстро замотала косы платком.
Выходили, таясь, по крутой боковой лестнице. Неприметный возок уже стоял во дворе, запряженный невидной лошадью. Федор сел на козлы, и с гиканьем помчал по узким улицам вниз, к перевозу на Москве-реке.
Темная вода мягко плескалась, качая простую деревянную лодку. Феодосия ловко перебралась на скамью и опустила пальцы в теплую волну. Тихо было в слободе на крутом берегу реки, только изредка взлаивали собаки, да скрипели уключины весел. Ниже по течению, над темной массой заливных лугов, вздымались купола Новодевичьего монастыря.
Федор быстро греб, стараясь не смотреть на тонкий профиль жены. Платок ее спустился на плечи, светлые волосы разметались по спине. Она вся ровно была отлита из лунного света, и неловко было, не знающему страха боярину даже прикоснуться к ней.
– Господи, Иисус всемогущий и всемилостивый, – мысленно молился Федор, работая веслами и с радостью ощущая, что тело его все еще сильно, а душа жаждет радости. «Убереги венчанную жену мою, Феодосию, от всякого зла и напасти, сохрани ее в мире и спокойствии, ибо Ты знаешь – жизнь свою я за нее отдам, каплю за каплей».
Феодосия смотрела на мужа, как будто первый раз в жизни, как тогда, майским вечером в горнице у Воронцовых, где его синие глаза встретились с ее, серыми, и где она поняла, что пойдет за ним в счастье и печали, в беде и празднике, до самого края земли и неба. Его темные волосы трепал свежий речной ветер, сильные губы почти незаметно шевелились, будто говорил он сам с собой. Лодка мягко уткнулась в песчаный берег.
Над ними вздымался дремучий бор, а у дороги, ведущей вверх от переправы, у коновязи тихонько заржали два коня – вороной и белый. Федор подал жене руку, помогая выбраться из лодки, и изо всех сил стиснул зубы – темная река за ее спиной пошла рябью, волосы Феодосии разметало и мстилась она Федору русалкой, наядой, подобно тем, о ком он читал в старинных книгах.
Кони, почуяв человека, вскинули головы. Драгоценный белый иноходец под женским седлом, тайно купленный Федором в Литве и привезенный в Москву всего за три дня до свадьбы, потянулся нежными губами к Феодосии. Она протянула к нему узкую ладонь, погладила по холке.
– Твой, – приблизив губы к ее уху, сказал Федор. «Садись». Феодосия птицей взлетела в седло, опершись на руку мужа. Она вспомнила, как в юности скакала с отцом по бесконечным северным равнинам, под низким, могучим небом, ощущая на лице влажное дыхание ветра с Варяжского моря.
Здесь было все иное – крутой откос реки, тихий лес, усыпанное звездами полночное небо, сладкий запах уходящего лета, доносящийся со скошенных лугов. Федор осадил своего коня, и, наклонившись к Феодосии, коснулся губами ее волос. Рука об руку, они пустили коней шагом, приноравливаясь к их ходу, а потом, разняв пальцы, пустились быстрой рысью, через поля, на юг вдоль реки.
Спешились на маленькой поляне. Узкий ручей журчал в устланном камнями ложе, быстро стекал вниз, к реке. Феодосия почувствовала совсем рядом дыхание мужа, и, потянувшись, привстав на цыпочки – как бы высока она ни была, но Федор был выше, – медленным и сильным движением обняла его.
Федор смотрел на нее, выступившую из шелковых одежд, со струящимися по спине волосами, отливающую жемчугом в лунном свете, и чувствовал ее всем телом – жаркую, близкую, зовущую.
Не разнимая объятия, они опустились на еще хранящую дневное тепло траву. На краю поляны белый иноходец поднял голову и тихонько, грустно заржал, тоскуя по оставшейся в родных краях подруге.
Феодосия будто плыла, ровно и вправду обернулась она чайкой над Волховом. Исчезло все вокруг, и она не знала более, где верх и где низ, где твердь земная, и где пространство небес. Сильные руки Федора удерживали ее на самом краю – еще шаг, и рухнет она в небытие, туда, откуда нет возврата, туда, где, только темная кровь, стучащая в висках, хмель и забытье.
– Отпусти, – шепнула она Федору, на мгновение, разомкнув с ним губы. «Не бойся, муж мой. Отпусти нас».
До сих пор он молчал, обменявшись с Феодосией лишь несколькими словами, но сейчас, услышав ее нежный голос, ощущая ее влагу, сладость, мягкость ее волос, ее запах – будто напоенное солнцем поле, он едва слышно застонал.
Даже в мечтах своих не смел, представить Федор того, что стало сейчас самой целью и сутью жизни для него. Одно он знал уверенно – нет, и никогда уже не будет для него кого-то другого, кроме нее, – лежащей сейчас в его объятьях, тянущейся к нему, будто изнемогая от жажды, его венчанной жены.
Феодосия и не знала, что бывает так. Словно все, что наполняло ее жизнь до этого мгновения, исчезло, растворилось в ночном воздухе, и остались только они вдвоем – никого и ничего не было вокруг, да и не могло быть. Будто только что был сотворен мир – для них, для Феодосии и Федора, и сам Всевышний осенил их своей милостью, – создал лес и реку, устелил землю цветами, зажег звезды в глубине небес.
– Всякое дыхание да славит Господа, – подумала Феодосия, прежде чем забыть и слова, и языки, и всю себя – чтобы раствориться, слиться с мужем, стать единым целым, и не расставаться более, никогда.
Боярыня Феодосия обустроила свои горницы в московской усадьбе зело причудливо. Книги, что доставили по ее приказу из тверских владений Тучковых и отчего дома в Новгороде, были сложены в особых шкапах. На стене там висели чудесные часы с боем немецкой работы, а в сундуках вдоль стены хранились сушеные травы и готовые лекарские снадобья.
Работала Феодосия за высокой конторкой – там она растирала травы, смешивала ингредиенты, или, задумавшись над рецептом, покусывала гусиное перо. В особой, рукой Феодосии переплетенной книге, ее мелким почерком были записаны лечебные сборы: «от лихоманки», «от почечуя», от «грудницы».
Для отдыха в горнице стояла тонкой работы шахматная доска с фигурами из рыбьего зуба и янтаря. Федор подарил ее Феодосии, – оба они хорошо играли в шахматы.
Пахло в горнице приятно – будто бы лесом или солнечным лугом.
– Как хорошо-то у тебя тут, матушка Феодосия, – напевным московским говорком протянула боярыня Воронцова, опускаясь в покойное, обитое бархатом кресло. «И тепло как, словно в раю. И что же, сколько книг-то у тебя, будто в либерее у царя Ивана Васильевича!»
Побывать в либерее – знаменитой библиотеке царя Ивана, начало которой положила еще царица Софья Палеолог, – было давней мечтой Феодосии. Там, по рассказам, сохранялись рукописи из разрушенной Александрийской библиотеки и старинные карты.
– Ну, уж! – рассмеялась Феодосия, быстро расставляя на столе разные взвары и заедки – пряники, огурцы и тыквы, вареные в меду, дорогую диковинку – колотый сахар. «У царя Ивана книг-то, говорят, полные палаты, а у меня – десятка три наберется».
За трапезой Прасковья несколько раз внимательно глядела на Феодосию, примечая изменения в лице подруги – чуть втянувшиеся щеки, тени под ясными серыми глазами, и то, как боярыня посреди беседы вдруг замирала на мгновение, будто прислушиваясь к себе.
Ничего сладкого Феодосия не ела, велев подать себе самого простого ржаного хлеба с солью.
– Зубы что-то ноют, а от сластей еще больше, – отмахнулась она от расспросов Прасковьи.
– Понесла, – уверенно подумалось Прасковье. «Господи, оборони от беды, первого ребеночка-то в такие года рожать. Петя-то у меня третий был, так и то чуть не померла».
Прасковья даже поежилась, вспоминая те страшные два дня – Петя был крупный, шел спинкой, как ни старалась повивальная бабка, а ручку младенцу все же сломала, да и сама Прасковья после родов еще месяц не вставала.
Уже садясь в возок, Прасковья вдруг быстро притянула к себе Феодосию и прошептала: «А ты все же матушке – заступнице, Богородице, молись, боярыня…». Вельяминова улыбнулась и на мгновение приложилась прохладными губами к щеке Прасковьи.
– Зубы, как же, – усмехнулась Прасковья, откинувшись на подушки возка. «Да ни у кого на Москве таких жемчужных зубов нет, чему там болеть-то! А все же хороша матушка Феодосия, хоть и ученая, а хозяйственная, и травница справная!»
И Прасковья, перебирая в руках атласные мешочки со снадобьями, что дала ей Феодосия – Пете от кашля, мужу Михаилу – от болей в давно раненой ноге, Маше, что недавно заневестилась, – по женской части, – незаметно задремала под ровный ход возка.
Феодосия постояла еще во дворе усадьбы, кутаясь в соболью шубку, и ежась под ноябрьским, пронзительным ветерком.
«Прасковью не обманешь, – подумала она, глядя в низкое, серое небо. «Троих родила, глаз у нее наметанный».
По расчетам Феодосии, был уже третий месяц, как она понесла. Чуть болели едва набухшие груди, да по утрам, почуяв запах кушаний из поварни, она стискивала зубы и едва удерживалась от рвоты.
Федор пока ничего не приметил – боярыня так же скакала на своем белом иноходце, когда выбирались они одни, без слуг, на прогулку в подмосковной, так же узки были ее бедра, и лицо, чуть похудевшее, все так же сияло белоснежной кожей.
– Сказать бы надо, – подумала Феодосия, легко взбегая вверх по узкой лестнице в свои горницы. «Матвея сегодня не будет, у царя он, вот и скажу».
За три месяца замужней жизни Феодосия едва три раза видела своего пасынка – после их свадьбы муж выделил Матвею отдельные горницы, со своим входом.
Юноша был вежлив и приветлив, но, мнилось Феодосии иногда, взгляд его был совсем не отроческим – холодные, спокойные глаза были у Матвея, и смотрел он так, как будто размышлял – что за человек передо мной и чем он мне полезен?
«А ежели мальчик?» – подумалось Феодосии. «Второй наследник, и Матвей еще возомнит себе, будто соберется его отец обделить, упаси Господи».
К приезду мужа Феодосия всегда переодевалась – если ужинали они по-домашнему, вдвоем, она снимала бабью кику, и закручивала светлые косы тяжелым узлом на затылке.
На белой шее переливалось подаренье Федора – драгоценное ожерелье из алмазов и индийских сапфиров, и одевала Феодосия расшитый серебром лазоревый опашень.
Каждый раз, ловя на себе взгляд Федора, она смущалась – покойный ее муж смотрел на Феодосию всегда ровно, – нежно и ласково, – а тут, сидя напротив Федора в крестовой горнице, она чувствовала, будто нет на ней ни скрывающей фигуру одежды, ни аккуратно убранных волос.
Она и не думала, что так бывает – почти восемь лет прожив с мужем, Феодосия была уверена, что известно ей все, про то, что случается между мужчиной и женщиной в брачной постели. Оказалось же, что знает она мало, и каждый раз Феодосия отдавалась на волю Федора и позволяла вести себя все дальше, по тем дорогам, что были ее ранее неведомы.
Федор Вельяминов торопился домой, подхлестывая коня.
За три месяца брака он вспомнил позабытые давно чувства– тепло очага, и женщину, которая каждый раз встречала его улыбкой и объятием – красивую и молодую свою жену, что каждый раз смотрела на него так, что Федору немедленно хотелось отнести ее на руках на брачное ложе и остаться там с ней навсегда.
С покойницей Аграфеной было совсем по-другому. В последние годы брака, перед смертью ее, Федор испытывал к рано состарившейся, болезненной жене, жалость, а не желание. И даже то, что соединяет мужчину и женщину в брачной постели, стало для него источником тревоги, а не наслаждения – зная, что не живут у них дети, Федор всякий раз чувствовал, что подвергает свою жену почти смертельной опасности.
После ужина Федор пересел в большое кресло, а Феодосия, как это было у них заведено, принесла из своих горниц книгу, и устроилась у него на коленях. Сейчас они читали фабулы Эзопа и Федор с наслаждением слушал мелодичный голос жены, четко выговаривающий греческие слова.
Прочла она басню про льва и лису, и усмешливо взглянула на Федора:
– Вот так же и я, Федор Васильевич, смотрела на тебя вначале – не смея заговорить.
– А теперь привыкла? – он взялся руками за ее косы и распустил их так, что ее льняные волосы упали ниже талии.
– Привыкла-то, привыкла, – рассмеялась Феодосия, – а все ж остерегаюсь иногда – кто я перед львом?
– Львица, вот кто, – пробормотал Федор, открывая ее белоснежную шею и целуя то место, где, словно дорожка камешков, начинался позвоночник.
– Или то, что я вчера ночью слышал, помстилось мне? А, Феодосия? – он начал расстегивать ее опашень – медленно, аккуратно. «Потому что никто, кроме львицы, на такое не способен, боярыня».
Она приблизила губы вплотную к его уху и тихо, но ясно сказала: «Разве ж стала бы я львицей, ежели бы не лев, что рядом со мной?».
Каждый вечер Федор давал себе обещание, что велит сломать лестницу, что вела в их брачный покой – такой долгой казалась ему дорога наверх.
Она лежала в его объятьях, и обнаженное тело ее казалось Федору изваянием языческой богини, что видел он на картинках в рукописях, по которым учился. Светлые волосы золотились на подушке, губы были раскрыты в истоме, голова покоилась на его плече. Он аккуратно, нежно, совсем не так, как несколько минут назад, поцеловал ее сомкнутые, затрепетавшие под его губами веки.
Не открывая глаз, Феодосия сказала: «И кто из нас, боярин более молод? Каждый раз думаю – все же ты, а не я».
– Знаешь, как говорят? – он провел пальцами по ее щеке, бархатистой, нежной, словно лепесток цветка. «Молодого вина выпьешь, и скоро протрезвеешь, а старое – пьянит надолго. Ну, так как, боярыня – молодого тебе вина налить, али старого?»
– Да уж выбрала я, Федор, напиток, что мне по душе – не изменю ему до конца дней своих, – усмехнулась Феодосия.
– Вот и я тоже выбрал – он стал медленно, едва касаясь, целовать ее полуоткрытые губы, и сначала даже не понял, что жена ему шепчет.
Феодосия отвернулась и даже в полутьме почувствовала, что заливается вся жаркой краской.
– Понесла я, – еще раз прошептала она, спрятав лицо от Федора.
– Что? – он оторвался от ее губ и приподнялся на локте. «Что ты сказала?»
– Дитя у нас будет, Федор. Третий месяц как я непраздна, – Феодосия села, обхватив колени руками.
– Ты уверена? – он вдруг испугался, вспомнив, как это бывало у Аграфены – боль, муки, подурневшее, усталое лицо, и кровь, кровь умиравших в ее чреве младенцев.
– Да, – тихо ответила Феодосия. «Потому и не говорила тебе, что хотела удостовериться».
– Иди ко мне, – глухо сказал Федор, и, когда она одним легким, плавным движение оказалась рядом, он зарылся лицом в ее распущенные, еще пахнувшие летом волосы.
– Не бойся, – проговорила Феодосия, почувствовав всем телом своим, всей душой и его страх, и его надежду. «Доношу я нам здоровое дитя до срока, муж мой».
Федор вдруг, будто очнувшись, провел рукой по ее высокой груди и еще плоскому животу.
– Бог да благословит дитя наше, Феодосия, ибо истинно – зачато оно в любви, и в ней же рождено будет, – Федор вдохнул ее запах – миндаль, и цветущие травы, и шепнул Феодосии:
«Знаешь, чего бы я хотел сейчас?»
– Того же, чего и я, боярин? – Феодосия прильнула к нему, словно не было у нее иной защиты и опоры, и тихо сказала: «Возьми меня, муж мой, отец дитя нашего, возьми, ибо нет у меня другого счастья, кроме, как, когда ты желаешь меня».
Потом она заснула, а Федор почти всю длинную, осеннюю ночь лежал, баюкая ее, сомкнув руки на ее стройном теле там, где было еще незнакомое ему, но уже такое возлюбленное дитя.
Святки Вельяминовы провели в своей московской усадьбе. Хоша и легко Феодосия носила свое чрево, но Федор, раз и навсегда поклявшись себе, что будет оберегать и дитя ее от любых, пусть даже самых малых опасностей, не захотел ехать в подмосковную на праздники.
– Не потому я запрещаю это, Федосья, что не хочу, будто ты радовалась, – мягко сказал он, сообщая ей о своем решении. «Сама знаешь, зима в этом году поздняя, дороги еще не укатанные, лед….», – тут он осекся и замолчал, выругав себя втайне, – совсем некстати было напоминать жене о том, как погиб ее первый муж. «Дорога в подмосковную длинная, ежели что случится, – кто нам поможет? Даже если взять в дорогу бабку повивальную – все равно опасно».
Феодосия лишь вздохнула – понятно было, что не стоило даже упоминать о прогулках верхом или катании на санях с горки.
Оставшись в Москве, Федор каждый вечер приезжал домой пораньше – невместно и опасно было боярыне в тягости разгуливать одной по Москве. Короткая санная прогулка – кучер, по приказанию Федора, заботился о том, чтобы кони еле переставляли ноги, – и опять домой, в горницы.
– Мнится мне, Федор, – язвительно сказала Феодосия раз за воскресным обедом, – что, как по тебе, будто сделана я из глины, да и разбиться могу ненароком. Здоровье у меня хорошее, дитя растет, как ему и полагается, – что случится, ежели, скажем, я к боярыне Воронцовой съезжу? Однако ж ты меня теперь одну никуда не отпускаешь.
Муж, молча, отодвинул блюдо, стоявшее перед ним, и вышел из горницы, от души хлопнув дверью, – так, что затряслись косяки.
– Ровно бешеный, – вздохнула Феодосия. «Как сказала я ему, что понесла, так изменился он – не узнать. Будто я сосуд драгоценный – завернули меня бережно и поставили на полку». Она уткнула лицо в рукава опашеня, и вдруг почувствовала рядом Федора.
– Прости, – сказал он, садясь рядом с ней, и привлекая ее к себе. «Прости, Федосья. Не повторится более это. Не хотел я тебе говорить, да, видно, придется».
– Что такое? – Феодосия посмотрела в лицо мужу и ужаснулась – никогда еще не видела она Федора таким.
– Вот ты носишь дитя наше, дай Бог, не последнее, Федосья, и для тебя оно – первое. Не хоронила ты, упаси Боже, младенцев, не видела, как страдает кровь и плоть твоя, и страдает-то как – ни словечка сказать не может! – Федор на мгновение прервался, и Феодосия побоялась взглянуть ему в глаза.
– Берешь его, маленького, беспомощного, на руки, и слышишь, как вздыхает он в последний раз, и сердечко его бьется все реже, и видишь – слезки у него на глазах, потому, хоть он и младенчик, но боль-то она одна – что у взрослого, что у ребенка.
А потом гробик этот крохотный, будто кукла в нем, и курят ладаном, и поют, а ты стоишь и думаешь – Господи, да меня лучше возьми, какой же родитель за свое дитя не пострадает, боль не потерпит?
Что ж ты, Господи, младенчика-то невинного так мучаешь, за что это ему? И, стыдно сказать, проклинаешь Бога. А потом все заново. И так восемь раз, Федосья, восемь раз стоял я у гроба детей своих.
Никогда не видела Феодосия своего мужа плачущим, и сейчас он сдерживался изо всех сил, сцепив, зубы, сжав лежащую на столе руку в кулак.
– Федя, – шепнула она. «Федя, родной мой, прости меня».
– Потому и берегу я тебя, Феодосия, что, кроме тебя, и дитяти нашего не рожденного, нет у меня более никого. – Федор, обняв ее, поцеловал в теплый лоб, – там, где начинались соломенные, мягкие волосы. «Матвей что – он ровно отрезанный ломоть, и не в дому уже вовсе, а вы со мной до конца дней моих будете.
Немного их, тех дней, осталось, любимая, – увидев, как Феодосия хочет что-то сказать, Федор мягко приложил палец к ее губам, – и хочу я, чтобы ты провела ты их со мной в радости и веселии, прославляя Всевышнего, а, не проклиная Его».
– Не знала я, Федор, что так бывает, – задумчиво сказала Феодосия.
– Про что не знала? – спросил Вельяминов.
– Не знала я, муж мой, что может женщина так любить мужчину, как я тебя.
– Васю, – Феодосия застыла на мгновение, и, встряхнув головой, продолжила, – «Васю покойного я совсем по-иному любила. А ты мне будто глаза раскрыл – просыпаюсь я и радуюсь, что ты рядом со мной, днем вспоминаю тебя – все ли ладно у боярина, здоров ли он, какие у него дела и заботы, вечером вижу тебя, и сердце мое спокойно. А ночью… – тут Феодосия замолчала и залилась краской.
– Ну, уж, боярыня, сказавши слово, скажи и второе, – рассмеялся Федор. «Начала, так не отступай».
– А ночью думаю – милостив Бог ко мне, что оказалась я удостоенной такого мужа, – твердо глядя в глаза Федору, закончила Феодосия.
Он хмыкнул и, подняв ее за подбородок, вгляделся в серые, с прозеленью глаза.
– Ты что ж, боярыня, думаешь, что Господь свои милости только по ночам оказывает? Бог, – Он, Феодосия, – как сказано в Псалмах Давидовых, – «не спит и не дремлет». Бывает, и днем удостоит людей Своего присутствия.
Феодосия почувствовала, что покраснела не только лицом, но и телом. «Невместно же…» – слабым голосом сказала она.
– Ах, какая боярыня скромница, – поддразнил ее Федор, и Феодосия почувствовала, как руки мужа искусно проникают туда, куда ходу им было пока – только ночью. «Добродетельная боярыня, разумная. Да та ли это боярыня, что вчера…. – на этих словах Феодосия, не в силах смущаться далее, закрыла мужу губы поцелуем.
Федор легко подхватил ее на руки и понес наверх. Наложив засов на дверь, он прижал Феодосию к себе покрепче и прошептал: «Знаешь, боярыня, при дневном свете многое видно, что я давно хотел поближе рассмотреть».
Вечером приехали к ним Воронцовы – одни, без детей. Матвей Вельяминов и Степан Воронцов с вечера уехали на охоту по свежевыпавшему снегу, а на исходе дня собрались, вместе с другими отроками из хороших семей, ходить ряжеными.
Маша Воронцова собрала подруг на Рождественке, и они гадали под присмотром старой боярыни Голицыной, дальней сродственницы Воронцовых. Так и получилось, что Воронцовы, оставив почти трехлетнего Петю на попечение мамок, одни, будто молодожены, приехали к Вельяминовым.
После ужина Феодосия с Прасковьей ушли на женскую часть. Боярыня Вельяминова сбросила сафьяновые сапожки и забралась с ногами в кресло.
– Что-то уставать я стала, Прасковья, к вечеру-то, – пожаловалась она.
– Так не девчонка уже, – улыбнулась Воронцова. «Я, когда близнецов носила, чуть поболе пятнадцати годков была, так не поверишь – с Михайлой на охоту ездила, и речку переплывала за две недели до родов. А с Петей полсрока пролежала – не было сил двинуться, годы-то не те».
– Да и Федор еще, – Феодосия вздохнула, – носится со мной, будто я больная какая. Хотела объяснить ему, что с дитем все в порядке, так он не слушает. Вот и сижу здесь.
– Ну, ты, матушка, строго его не суди. Все же Аграфена-покойница у него перед глазами, а та, не про нас будь сказано, то ли порченая была, то ли еще что – не жили у нее младенцы.
Восемь раз они с Аграфеной детей хоронили, и это только тех, что она живыми рожала, а уж мертвых и выкинутых у нее было еще больше. Так что Федор и боится, шутка ли сказать, мало ли что с тобой случится. – Прасковья внимательно взглянула на Феодосию и серьезно сказала:
– Ты, Федосья, не в укор тебе, все же молода еще. А Федору Васильевичу шестой десяток скоро пойдет. Читала ж ты Библию, помнишь про царя Давида и девицу Ависагу-сунамитянку? Вот так же и ты для Федора Васильевича – утешение на старости лет-то. Так что ты с ним не спорь, хоша ты и новгородка и за словом в карман не полезешь.
– Всем бы такую старость лет, как Федору, – подумала про себя Феодосия, и – как ни старалась, – покраснела. Прасковья Воронцова, посмотрев на нее, усмехнулась и сказала:
«Так-то, боярыня, дай Бог вам с супругом брака честного на долгие годы».
Внизу, в крестовой горнице, Михайла Воронцов внимательно взглянул на боярина Вельяминова и сказал:
– Так что ты, Федор Васильевич, насчет брака для Матвея располагаешь?
– Помилуй, Михайла Степанович, шестнадцатый год отроку, – рассмеялся Федор, – отцов наших и тех в так рано не женили. Пусть его еще погуляет, торопиться некуда. Опять же, ты знаешь, – Матвей при царе, Господь его знает, как Иван Васильевич на это посмотрит. Нет, погожу я еще, тем более, что Матвей теперь все больше во дворце, а не здесь.
– Я к тому, Федор Васильевич, что Мария наша, ты знаешь, в Матвееву-то сторону давно поглядывает. А тут ей пятнадцать исполнилось, свахи стали ездить. – Михайло вздохнул.
«Оно, конечно, мы бы и не против отдать ее за Матвея – все ж сродственник, тем более, что девка-то она у нас нравная – пока никто ей, кроме него, не приглянулся.
– Так зачем вам торопиться? – недоуменно пожал плечами Федор. «Девка молода, пускай ее еще под родительским крылом побудет, что ж вы ее под венец гоните?»
– Мы-то не гоним, – задумчиво ответил Михайло, «однако же, ты сам знаешь, Федор Васильевич, кровь юная в ней бродит. Степан – тот в Прасковью, тих да разумен, а Мария – смотрю на нее и ровно вижу мать свою покойницу. Та ж волошанка по матери была, как что не по ней – сразу в крик. Вот и Мария такая же».
– Ну, Господь даст, повенчаем, – сказал Федор. «Не этим годом, так следующим. Федосье в начале лета срок настанет, ежели все хорошо пойдет, так что в этом году и так хлопот будет много. Дай Бог, главное, чтоб дитя здоровое народилось».
– Рад-то, Федор Васильевич, что Федосья понесла, а? – Михайло улыбнулся.
– Сказать тебе честно, свояк, не ждал я этого. Все же, сколько она лет с мужем-покойником прожила, и деток не нажили, да и я, сам знаешь, уже не юноша годами, а вот Господь как решил – когда я уж, не чаял, меня и порадовать. – Федор помолчал и добавил. «А все же, конечно, правду говорят – на костях мясо слаще, а под старость жена милее».
На Рождественке, в усадьбе Воронцовых, гадали девицы. Конечно, выйти на улицу они не могли – невместно было это девам из боярских семей, однако же, во дворе, защищенном высоким дубовым частоколом и воротами с тяжелыми засовами, можно было и послушать собачий лай – звонкий – к жениху молодому, глухой – к вдовцу али старику, да и башмаки, снявши с левой ноги, можно было перебросить через колодец – в какую сторону носком уляжется, оттуда и быть жениху.
Маша Воронцова, как не бросала башмачок, все не была довольна – не укладывался он носком в ту сторону, откель ей хотелось.
– Видно, Марьюшка, не ждать тебе жениха с Воздвиженки-то, – дразнили ее подруги.
Мария только встряхнула черными косами:
– Откель мне ждать жениха, только мне самой известно, – ответила она. «А вы, девы, лучше б не болтали попусту, а пошли бы в терем – а то батюшка с матушкой вернутся, не по нраву им будет, что мы на дворе одни стоим.
– Да уж знаем мы про женишка-то, – рассмеялась рыжеволосая Анна Захарьина. «Вся Москва уж болтает, Марьюшка, будто нравная ты, да отказливая – а все из-за молодца некоего, что на тебя и смотреть не желает».
– То пустое брешут! – гордо подняла голову Мария. «Пойдемте, девы, взаправду в горницы, воск топить. Холодно на дворе-то».
После сиротского декабря начало января на Москве выдалось студеное, и возок Воронцовых еле продвигался в наметенных за день на улице сугробах.
– Перемолвился я словом с Федором Васильевичем-то, – после долгого молчания сказал боярин Воронцов жене. «Ох, Прасковья, ну ради чего подбила ты меня на этот разговор?
Будто я для дочери жениха выпрашиваю».
– А что же, – ответила боярыня, – и так уж вон – взгляни на Марию. Лица на девке нет, по утрам подушка – хоть выжимай. Так что Федор-то сказал?»