Текст книги "Вельяминовы. Начало пути. Книга 1"
Автор книги: Нелли Шульман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
– Ну что сказал, – раздраженно ответил Михайло, – мол, чего венцом-то торопится, что Матвей, что Мария – как есть дети еще. Пущай их порезвятся, на то, мол, и юность, чтобы гулять».
– Федору-то Васильевичу хорошо, – вздохнула Прасковья, – дочерей нет пока у него. Вот ежели родит ему Федосья дочку-то, так и поймет, что такое девица заневестившаяся. Вот уж истинно сказано: «Девичий умок легок, что ледок».
– А ты, Прасковья, за Марьей-то присматривай, – сказал Воронцов. «Девка-то, конечно, со двора не сбежит, но вдруг еще придет ей в голову грамотцы какие Матвею спосылать. Люди узнают – ославят на всю Москву».
– Ох, – вздохнула Прасковья, – и с чего ей этот Матвей в голову впал – не понимаю. Правда, что на лицо он пригож, – но ведь дите дитем еще. Выдать бы Марию замуж за кого достойного, сватаются не последние ведь люди».
– Ну, может, еще и придется ей кто по нраву, – попытался успокоить жену Воронцов.
«Подождем, даст Бог, забудет она про Матвея».
Потопив воск, и вдоволь посмеявшись над загадочными его очертаниями в чашке с водой, девицы новое гадание затеяли.
Взяли четырехугольную доску и на края ее положили кусочек каравая, глину печную, уголек и кольцо. Доску прикрыли платом, четыре девицы взялись за углы и принялись трясти ее, напевая:
– Уж я жировку хороню ко святому вечеру, к святому васильевскому. Жировка маленька, окошка велики, косящатыё, решещатыё, не могла блоха скочить, коза скочила, рога увезила, хвост заломила. Вы берите свой уголок!
Приподняли плат, и Марьюшка разжала пальцы. На узкой, нежной ладони лежал черный осколок угля. Девушка, высоко подняв голову, отбросила его, не обращая внимания на перешептывание подруг.
– К смерти это, Марьюшка, – сказала Анна Захарьина, наступая каблуком башмачка на уголь – да так, что только крошки от него остались на полу горницы.
– Все в руке Божьей, – ответила ей Марья и прислушалась – скрипели ворота, на двор въезжал возок родителей.
Когда Прасковья Воронцова вошла в светелку, там уже было все прибрано, и девицы чинно сидели на лавках вокруг стола, углубившись в вышивание.
– Что ж ты, Марьюшка, угости подружек-то, – сказала Прасковья. «Орехов, али пряников не хотите, девицы? А то сейчас ряженые придут, с ними и не погощуешь как следует».
– Ряженые? – подняла голову Мария, и, увидев это, Анна Захарьина толкнула локтем соседку и прошептала: «Смотри, как раскраснелась-то Марья, недаром слухи, видно, ходят».
Из-за ворот послышалась залихватская песня:
Прикажи, сударь-хозяин, ко двору придти,
Прикажит-ко ты, хозяин, коляду просказать,
Виноградье красное – зеленое!
А мы ходим, мы ходим по Кремлю городу,
Уж ищем мы, ищем господинова двора.
Девушки, едва вздев шубки и повязав головы платками, порскнули на двор. Ворота с усилием открылись, и толпа ряженых – в масках, вывернутых наизнанку тулупах, с раскрашенными лицами, кто и с коровьими рогами на голове, – хлынула на усадьбу, продолжая петь:
А среди того двора, что три терема стоят,
А среди того двора, что три терема стоят.
Что в первом терему красно солнце,
Красно солнце, то хозяин в дому.
Что в другом терему светел месяц,
Светел месяц, то хозяйка в дому.
Прасковья с Михайлой поклонились ряженым, и протянули им на серебряном блюде гостинцы – орехи, сахар и пряники. Тут же вынесли второе блюдо – с дымящимися на морозе чашами горячего сбитня.
– А скажи-ка, хозяин, – раздался звонкий голос, исходящий из-под маски с коровьми рогами, – девицы-то гадали сегодня у тебя на дому?»
– Как не гадать в Святки-то? – ответил Михайла.
– Ну, так, пойте, ряженые, подблюдную песню – приказало существо. «Пущай девицы послушают, может, коей и по сердцу придется!»
– Хлебу да соли долог век.
Слава!
Боярышне Марье боле того.
Кому мы спели, тому добро.
Ряженые, вертясь и подпрыгивая, повалили за ворота, а девицы, пристукивая ногами от холода, поспешили вслед за четой Воронцовых в горницы.
Одна Марьюшка осталась на дворе. Сполз платок с ее черных кос, и снежинки на них казались ранней сединой. Смотрела она вслед удаляющимся по Рождественке ряженым, и все не могла найти в их толпе коровьи рога.
Внезапно она вздрогнула – кто-то закрыл ей глаза холодными ладонями. Она повернулась, высвободившись из сильных рук, и в прорезях маски увидела ореховые глаза, обрамленные темными, длинными ресницами.
– Не пужайся, боярышня, – шепнуло ей существо с коровьими рогами, и Марьюшка на мгновение почувствовала, как к ее губам прижимаются теплые мужские губы.
– Матвей! – ахнула она, но юноша уже был за воротами двора Воронцовых – поминай, как звали.
Эпилог
Москва, 1550 год
Шатры для царской соколиной охоты раскинули под Звенигородом – царь, у которого было уже две дочери, ездил на богомолье в Саввино-Сторожевский монастырь – просить Всевышнего о сыне и наследнике.
Над крутым берегом реки вольный ветер полоскал царские стяги над шатрами. Сам Иван Васильевич, хоть больше и любил охоту зимнюю, особенно травлю медведей, наслаждался сейчас полетом хищных птиц в высоком, ясном небе.
Царское кресло стояло у выхода из шатра, рядом были разбросаны шкуры и бархатные подушки, на которых сидели ближние царю бояре.
– Батюшка-то твой, Матвей, охотник знатный, – сказал Иван Васильевич, наблюдая за тем, как Федор Вельяминов напускает вверх ловчего сокола. Птица поднялась в поднебесье «великим верхом», так, что глазу казалась едва заметной точкой, и, внезапно, кувыркаясь, полетела вниз, настигая цаплю.
– А ты сам чего не на коне? – спросил царь, положив руку на золотистые кудри Матвея.
«Пойди, кровь разгони-то».
– Я б лучше зимой, на медведя, – улыбнулся Матвей. «Тут что, – и добычу не сам берешь, и крови вовсе не видно».
– Крови, – протянул Иван Васильевич. «Ишь, ты какой, Матюша, крови возжелал – не рановато ли тебе?»
– Так государь, в двенадцать лет я первый раз на медведя пошел с батюшкой, – ответил Матвей. «Приобык я больше к той охоте. А батюшка что – ему любая охота по нраву».
– Однако ж смотри, – царь приложил ладонь к глазам, – уж третью цаплю вельяминовский сокол сбивает. Ну что ж с тобой делать, Матвей, – для тебя съездим, как снег встанет, потравим медведей. Чего не сделаешь ради любимца, – и царь нежно погладил Матвея по голове.
– И то я удивляюсь, – заметил Иван Васильевич после недолгого молчания, – как это твой батюшка на охоту выехал, жену молодую одну оставив? Говаривала мне царица, что непраздна мачеха-то твоя, правда ли, Матвей?
– Да, – неохотно ответил подросток. «С осени еще».
– Ох, же и молодец боярин Федор – усмехнулся царь. «Везде успевает. Вроде стар уже, а посмотри-ка на него – жену молодку обрюхатил. Да, небось, не в последний раз».
– На все воля Божья – тихо сказал Матвей.
– Да ты что, – царь погладил его по щеке. «Взревновал, что ли? Дурачок ты, Матюша. Ты ж Головин по матери-покойнице, богатства в вашем роду не считано, не обделит тебя батюшка, я уж присмотрю за этим».
Федор Вельяминов спешился, потрепал по холке своего вороного жеребца и, – как был, – с соколом на рукавице, подошел к креслу Ивана Васильевича, поклонившись земным поклоном.
– Сколько набили-то, боярин? – спросил царь.
– Цапель штук с двадцать, да куропаток и другой мелочи без счета – ответил Вельяминов.
– Ну, значит, и потрапезуем славно, – рассмеялся царь. «А то монашеская братия хоть и вкусно ест, да постно – три дня на горохе да рыбе провели, хватит нам яств иноческих!»
– Поднеси-ка сокола, Федор, – приказал царь. Птица, державшаяся за ловчую рукавицу боярина, была крепко привязана к ней, – за ноги, – ременным должиком, продетым в суконные опутенки. Голова сокола была покрыта бархатным клобучком, изукрашенным золотым шитьем и драгоценными каменьями.
Царь быстрым движением снял клобучок и погладил сокола по шее. Птица застыла, раскинув крылья, отвернув голову, и помстилось Вельяминову на мгновение, будто царь напоминает ему хищную птицу – четкий очерк профиля, горбатый нос, жесткие, спокойные глаза.
– Хорош у тебя сокол-то, Федор, – заметил царь. «Долго ль учил его?»
– Да вот уж больше года, – ответил Вельяминов. «А тех кречетов, что мне тесть на свадьбу в подарок прислал, – с Белого моря их доставили, – тех еще учу, а как готовы будут – вам, государь, в дар преподнесу. Сегодня уж выпускали их, на куропаток».
– Ну, спасибо тебе, боярин, уважил ты меня. А я тебя тоже уважить хочу, за сегодняшнюю охоту-то, – улыбнулся Иван Васильевич. «Правду ль говорят, что боярыня Феодосия в тягости?»
– Божией милостью, – ответил Вельяминов
– Ну, кроме Господа всемогущего, думаю, там кто-то еще постарался, а, Федор Васильевич? – улыбнулся царь. «Когда срок-то боярыне?»
– В начале лета ожидаем, с Божьей помощью, – ответил Вельяминов.
– Как опростается Федосья, зови на крестины, – сказал Иван Васильевич. «Восприемником буду».
Вельяминов в благодарность опустился на колени – честь великая для боярина, всем завидная, коли сам государь в крестные отцы к нему идет.
На ужине, когда стольники внесли блюда с жареными цаплями, Матвей Вельяминов наклонился к сидящему рядом Степану Воронцову.
– Как царь почивать уйдет, скачи в рощу, Степа, разговор у меня до тебя есть.
– Здесь бы и поговорили, – недоуменно сказал Степан, – для чего коням копыта бить?»
– В тайности разговор-то, – ответил Матвей, – а тут ушей чужих много. Тихо, царь на нас смотрит, – и оба отрока принялись за еду.
В полночь Матвей отвязал своего гнедого жеребца и пустил его рысью через поле в рощу.
Внизу, под обрывом, серебрилась река, ухал филин, легкие, быстрые облака набегали на полную луну. Пахло росой и цветущей степью, – с юга, оттуда где лежало Дикое Поле, – тянуло теплым, уже почти летним ветерком.
Гнедой под Матвеем чуть слышно заржал, почуяв рядом другую лошадь.
– Что у тебя? – перегнулся с седла Степа Воронцов.
– Погоди, спешимся, – Матвей легко соскочил на землю.
Хоша они были и ровесники, но Степан рядом с невысоким, худощавым Матвеем казался взрослым мужчиной, а не подростком.
– Грамотцу Марье передашь? – спросил Матвей, глядя в голубые глаза Степана, сейчас, в лунном свете, отливавшие серебром.
– Да ты, Матвей, никак разума лишился, – зло сказал Степан. «Потащил меня ночью за три версты, чтобы о какой-то грамотце молвить!»
– Дак Степа, – взмолился Матвей, – рассуди сам, куда ж за ужином про такое говорить, когда батюшки наши напротив нас за столом! Как есть невместно, ибо ежели узнают – Марью, быстро замуж спихнут в Пустозерск какой-нибудь, али куколем голову покроют! Ты что, Степа, этого для сестры единственной хочешь? Не говоря уже о том, что батюшка с меня три шкуры спустит!
– Да хоть бы и десять, мне-то какое дело, – ехидно ответил Степан. «Смотри, Матвей, ежели обиду Марье, какую причинишь – не жить тебе, знай это. Не посмотрю я, что царь тебя привечает – спуску не дам.
– Степа, – торопливо сказал юноша, – если бы дело за мной было, я бы хоша сейчас сватов заслал. Куда мне, еще шестнадцати не исполнилось. Сам-то, небось, тоже из родительских рук смотришь, Степан Михайлович, так что не будь так крутенек.
– Мне и сватов засылать не к кому, – усмехнулся Степан.
– А что ты этим хвалишься? – Матвей поднял бровь. «Инок нашелся, схимник какой! Не пришлась тебе еще девка по сердцу, так и сиди, помалкивай. А мне пришлась. Мне, Степан, без Марьи не жить. Другое дело, что молоды мы, и при царе я еще побыть должен. А так я б хоть завтра под венец с Марьей».
– Что в грамотце? – хмуро спросил Степан. «Смотри, Матвей, ежели ты Марью, на что невместное подбиваешь – я ж узнаю, и тогда тебе не только с твоим, но и с моим батюшкой иметь дело придется».
– А ты меня не пугай, Степа – задиристо ответил Матвей. «Сестру твою на невместное мне склонять не к чему – для сего срамные девки есть на Москве».
Юноша увидел, что Степан Воронцов покраснел и отвернулся.
– Ты что ж, не скоромился еще? – усмехнулся Матвей. «Айда с нами, как в Москву вернемся – иль ты девство до брачного венца решил хранить? А, Степа?» – и отрок игриво подтолкнул Воронцова.
– Кончай брехать-то, – угрюмо ответил Степан. «Вот же пустомеля ты, Матвей, и чем только ты Марье приглянулся – не разумею»
– Тем и приглянулся, Степа, что язык у меня хорошо подвешен, – рассмеялся Матвей. «Девки это ой как любят. Ну что, берешь грамотцу?»
– Давай, – помолчав, ответил Степан.
Он засунул грамоту в притороченную к седлу переметную суму, и, гикнув, поскакал обратно к шатрам. Матвей долго смотрел ему вослед.
Прасковья Воронцова сидела в крестовой горнице со старшей дочерью. Степан вот уже второй день был в отлучке с отцом – после царской охоты, едва побыв дома, они сразу уехали в подмосковные вотчины, – и, уложив Петю, боярыня вдруг подумала, что было бы хорошо посидеть с Машей, поговорить всерьез о сватовстве – еще прошлым Покровом заневестилась девка.
– Боярыня Голицына приезжала, – сказала Прасковья, искоса взглянув на Машу. Та сидела за вышиванием, низко склонив темноволосую голову. «Сватается к тебе наместник смоленский, боярин Иван Андреевич Куракин. Семья богатая, царь их привечает, что скажешь, дочка?».
– Не гонюсь я за златом-то, – пробормотала Марья.
– Так, дочка, не разумею я, что надо тебе? – Прасковья присела на лавку рядом с Марьей и попыталась ее обнять. Та только дернула плечом и отодвинулась.
Воронцова вздохнула. «Сватались к тебе и молодые, и постарше, и кто богаче, и кто бедней – так всем отказ был, ровно шест. Смотри, Марья, такой переборчивой быть тоже не следует – будешь так женихами бросаться, да никто и не захочет тебя брать – кому такая жена нравная нужна?
– Ну и ладно, – независимо сказала Марья. «Не найдется жениха по душе – иночество приму».
– Смотри, какая инокиня-то нашлась, – съязвила Прасковья. «Как что не по ней – сразу ангельским чином грозится. Думаешь, в монастырь тебя только за глаза твои красивые, лазоревые, возьмут? Матушки – они сначала смотрят, побрякивает у послушницы в ларце-то, или нет».
– Батюшка не обделит, – поджала губы Марья.
– А это уж батюшкино дело, ты к родителям-то в кису не заглядывай, захочет – уделит тебе что, не захочет – в одной рубашке в монастырь пойдешь. – Прасковья поднялась и зашагала по горнице. «Ты ж, Марья, белоручка, боярская дочь, не для черной работы тебя растили, не для горшков и ухватов».
– А ты меня, матушка, не пужай, – Марья отложила вышивание и прямо, дерзко посмотрела на Прасковью. «Надо будет – и за ухват возьмусь».
– Дура ты, Марья, и дурь, эту некому из тебя выбить, – спокойно сказала Прасковья. «Чего ты от женихов нос-то воротишь, не кривые, не косые, не убогие какие сватаются. Смотри, досидишься в девках – за вдовца старика только и возьмут, задницы его чадам подтирать».
– А что же? Вона Федосья Никитична – вышла ж замуж за вдовца старика, однако же, как я погляжу на нее, так, мнится мне, с Федором Васильевичем лучше ей живется, чем с молодым мужем, – ответила Марья.
– Молоко у тебя еще на губах не обсохло – о таком судить, – пробормотала Прасковья, а про себя подумала: «Ох, и глаз же у девки – ничего не скроется!»
– Так маменька, оно ж само видно – вона Федосья Никитична непраздна сейчас, а если посчитать – получается, как они повенчались, так она и понесла, – улыбнулась Марья.
– Она еще и считает, бесстыдница – Прасковья остановилась и вздохнула. «Ты Федосью Никитичну с собой не ровняй – вдова она была, не девка».
– Может, мне и повенчаться с кем, подождать, когда он преставится, да и выйти замуж за нареченного своего? – улыбнулась Марья.
– Совсем ты, дочь, умом повредилась, как я погляжу, – Прасковья взялась кончиками пальцев за виски. «У меня голова разболелась – с тобой говорить. И что это за нареченный у тебя возьмется, с неба свалится, али королевич иноземный к нам на Рождественку на белом коне приедет, встанет на колени, да и зачнет тебя молить – мол, выходи за меня, Марья, замуж?»
– Не с неба, и не на белом коне – улыбнулась Марья. «На гнедом коне, с Воздвиженки».
– Как есть, разум тебя покинул. – Прасковья села, облокотившись на стол. «Сколько раз уж тебе, что я, что батюшка говорили – не для тебя Матвей Вельяминов!»
– Не для меня? – Марья прищурилась. «А ежели я тебе, маменька, скажу, что я ему кольцо и ленту из косы спосылала уже? Обручены мы, матушка, нравится вам это с батюшкой или нет!»
– Что! – закричала Прасковья. «Срамница ты, Марья, как еще у тебя язык повернулся – семью так позорить!»
– Что ж тут позорного, матушка – недоуменно сказала Марья. «Девство свое я храню – ровно сейчас из купели крестильной, а что обещались мы друг другу с Матвеем – то дело наше.
Ты вона сама говаривала, что батюшка с матушкой, тебя венцом не неволили – мол, кто по сердцу придется, за того и выходи. Что ж плохого в том, что мне Матвей по сердцу, а я – ему?»
– Да потому что батюшка твой Михайло Степанович ко мне путем посватался, как положено, не в обход воли родительской!
– Какая разница-то, не пойму? – Марья выразительно закатила глаза.
– Вот сейчас отец вернется, он тебе задаст – сказала Прасковья. «Так задаст, что забудешь, как звали тебя, и обрученье твое вылетит у тебя из головы-то, вместе со всей дурью остальной, что там есть. В Смоленск взамуж поедешь!»
– Не поеду! – выпрямилась Марья, ровно струна. «В омут головой нырну, в инокини пойду, но ни за кого иного, окромя Матвея, вы меня не выдадите!»
– Поедешь! – приступила к дочери Прасковья.
– Не поеду! – повторила Марья, прикусив алую губу.
– Кто куда не поедет? – недоуменно спросил стоящий на пороге горницы Михайла Воронцов, переводя взгляд с жены на дочь, что стояли друг напротив друга, ровно кошки перед дракой.
Семейный совет решили собрать на Воздвиженке, у Вельяминовых. Марью оставили дома, под присмотром Степана и строгим наказом – на двор ни ногой.
– Может, спосылать за Федосьей? – спросила Прасковья у Федора Вельяминова.
– Ты что, сестра, – удивился Федор. «Не буду я жену на сносях из подмосковной сюда тащить. Упаси Господи, рожать еще в дороге вздумает. Нет, пусть сидит, где сидела, чрево бережет».
Прасковья только вздохнула, и подумала, что без Феодосии крику тут будет – не оберешься.
Федор Вельяминов посмотрел на стоящего посреди крестовой горницы Матвея и вздохнул.
Отрок, на удивление, виноватым не глядел – гордо вздернув голову, он посматривал на сидевших напротив Воронцовых и даже улыбался.
– Ум-то у тебя есть в голове, Матвей, иль лишился ты его? – устало спросил Федор. «Так девку ославить. Ты ж понимаешь, что ей теперь взамуж ни за кого достойного не выйти».
– Так, батюшка, для того и обручались мы, чтоб повенчаться с друг другом, а не с чужими какими – ответил Матвей. «Не нужно нам с Марьей никого иного».
– Обручились они! – Федор стукнул кулаком по столу так, что зазвенела посуда. «Молоды вы еще, обручаться-то без родительского благословения».
– Ну, вот и дайте нам его, – улыбаясь, сказал Матвей. «Ежели надо подождать с венчанием – так мы с Марьей подождем, время-то терпит».
– А про царя Ивана Васильевича ты подумал? – поинтересовался Федор. «Как он-то посмотрит на свадьбу твою?»
– А что это меняет, батюшка? – спросил Матвей. «Ты ж сам ближний боярин у царя, однако, ведь женат, и потомства сейчас ожидаешь».
– Мне, Матвей, шестой десяток, а тебе сколько? Забыл? – Федор подвинул к себе кувшин с квасом и жадно отпил. «С тобой говорить – ангельское терпение иметь надо, а я не ангел»
– Поэтому и объясняю я тебе, батюшка, – скромно сказал Матвей, «что с венчанием можно не торопиться. Войдем в возраст, так и повенчаемся».
– Три года, – внезапно сказал молчавший до этого Михайла Воронцов.
– Что три года? – удивился Матвей.
– Три года ждать будете?
– Долгонько как-то, – протянул Матвей.
– Он еще и торгуется – повернулся Михайла к боярину Вельяминову. «Нечего сказать, Федор Васильевич, хорош сынок-то у тебя».
– Ты, Матвей, совсем стыд потерял, – жестко сказал Федор. «Скажи спасибо, что я тебе спину кнутом не ободрал, за наглость твою. Мало того, что пьешь ты и гуляешь со своими дружками, с бабами срамными введешься, так еще и девицу из хорошей семьи вздумал опозорить!»
– Вот те крест, батюшка, – сказал Матвей, глядя прямо в глаза отцу, – не трогал я Марью даже единым пальцем. Чай, не дурак я, не понимаю я, что ли. Если и ждать будем венчания – так тоже друг друга не тронем».
– Если ждать будете! – Михайло Воронцов встал и широкими шагами подошел к окну. «Не «если», Матвей, а будете. Ты посмотри-то на себя, посмотри внимательно – какой отец, что дочь свою бережет, за тебя ее отдаст? Ты уж прости меня, Федор Васильевич, – повернулся он к Вельяминову, – хоша ты мне и сродственник по жене, но не сказать я этого не могу!»
– Да уж говори, – Федор махнул рукой. «Отца-то он не слушает, так, может, тебя хоть послушает!»
– Тебе ж еще шестнадцати не исполнилось, Матвей, – продолжил Воронцов, – ты ж как есть дитя еще. И Марья тоже – девка она хоть и видная, но разума у нее в голове нет, – ветер один. Что ж хорошего, детей венчать? Чай, не война сейчас, не мор на Москве. Да и потом – ты ж, Матвей, ровно баба, прости Господи, – перстни на пальцах, волосы завитые, на каблуки свои посмотри. Будто ты Иосиф Прекрасный, а не боярский сын».
– Что ж плохого, если… – начал Матвей.
– Ты помолчи, помолчи, послушай, что тебе разумные люди говорят, – тяжелым голосом прервал его Федор.
– Так вот, – через два Покрова на третий, ежели вы оба не передумаете за это время – повенчаем, – сказал Михайла. «Однако ж узнаю, что ты опять с девками и вином балуешься, Матвей – не видать тебе Марьи, ровно своих ушей. Я лучше своими руками на нее иночество вздену, чем такому никчемному парню ее отдам. К тому же в этом году у тебя брат, али сестра единокровные народятся, – у отца твоего и так забот достаточно будет, окромя свадьбы».
Феодосия, потянувшись, огладила ладонями свое набухшее чрево. Носила она на удивление легко, живот лишь чуть выдавался вперед, и со спины вовсе и не было заметно, что боярыня в тягости. Ее девичья талия лишь чуть-чуть раздалась, да округлились узкие бедра. Феодосия чуть усмехнулась, вспомнив, как Федор все никак не мог насытиться этими самыми бедрами и ее налитой, торчащей вверх грудью. Ей же самой было немного грустно – «вот и не девчонка уже более», – подумала Феодосия, «настал бабий твой век».
На Воробьевых горах было тихо, лишь чуть шумел ветерок в нежной листве дубов да жужжали ранние пчелы. Боярин Вельяминов отправил возок с женой сюда, в подмосковную, сразу после Пасхи. В городе было душно, и многолюдно, да еще и ходили слухи, что с юга, с Волги, вверх по Оке идет в Москву моровая язва.
Неуютно было на Москве, нищие не давали проходу на папертях церквей, скалили гнилые зубы, подлые людишки, не стесняясь самых родовитых бояр, лезли под копыта лошадей, наглыми голосами требуя подаяния.
Феодосия, хоть и не стала перечить мужу, однако же, с тоской сейчас смотрела сверху на плавающую в теплом полуденном мареве Москву. Федор приезжал только к вечеру, усталый, а днем она все сидела одна над книгами и рукописью своего травника, и лишь изредка к ней выбирались Прасковья Воронцова или Василиса Аксакова.
– У тех дети, – со вздохом подумала Феодосия, – з аботы, а я все сижу тут в ожидании». По расчетам повивальных бабок, она уже больше недели как должна была родить, но младенец, судя по всему, уютно устроился в ее чреве, и появляться на свет пока что не желал.
– Тело-то почти не изменилось», – поняла Феодосия, – а вот душа…». Едва приехав в имение, Феодосия жестоко, что было у нее совсем не в обычае, поссорилась с Федором. Показывая ей надворные постройки, муж, вдруг покраснев, сказал:
– Вон там мыльня. Как срок настанет, так… – он не закончил, и повел ее дальше.
Боярыня Вельяминова остановилась, где стояла, подобно жене Лота, ставшей соляным столпом.
– Не пойду я туда, и не думай даже, – резко ответила мужу Феодосия. «Я не зверь, какой лесной, чтобы ребенка своего в норе приносить».
– И где ж ты рожать предполагаешь? – изумленно спросил Федор.
– В Новгороде такого нет, чтобы роженицу с глаз людских прятать. Как время ей придет, так в верхней горнице ставят кровать особую, с перекладиной, чтобы держаться. Там и рожает, на свете Божьем, а, не прячась куда подальше. И младенец не темноту перед собой видит, а лица человеческие, и отец его на руки берет, как на свет появился.
Феодосия вспомнила, как они с отцом ходили навещать недавно родивших жен заморских купцов, и как те, в роскошных одеждах, склонялись над разукрашенными колыбелями своих сыновей и дочерей, вовсе не боясь ни сглаза, ни еще каких суеверий.
– И навещают родильницу родственники и друзья, с подарками, – жестко закончила Феодосия. «И ребенка не прячут от чужих глаз, а бывает и так, что и сам муж жене своей при родах помогает».
– Вот же, – Федор, видимо, хотел выругаться, но, вспомнив про чрево супруги, сдержался.
«Что иноземцам хорошо, то нам бывает некстати, Федосья. Тебе бы про это помнить пристало».
– Как попала на Москву, так и помню, Федор, – упрямо ответила боярыня и отошла от мужа, высоко вскинув голову.
– Вот она, кровь новгородская, – угрюмо подумал тогда Вельяминов. «Истинно сказано, вовек ее не истребить».
Феодосия, вспомнив этот разговор, досадливо поморщилась. Вроде и не ссорились с тех пор мужем, а все равно неприятно, какая-то непонятная боль во всем теле, будто что-то схватывает сердце и тут же отпускает.
На западе, над долиной Сетуни, вились дымки деревенек. Огромное, багровое солнце медленно заваливалось за горизонт, а, напротив, над Яузой и Китай-городом уже висело набухшее, темно-серое грозовое облако. Резкий холодный ветер завивал песок на берегу реки, вздувал барашками свинцовую воду. «Пора бы уже и в терем» – подумала Феодосия, и с усилием, стараясь не обращать внимания на слабую боль, встала.
Она тут же пошатнулась, схватившись рукой за ствол дерева. Теплая, прозрачная жидкость хлынула по ногам, собираясь в лужицу на примятой траве.
«Господи…, А Федора нет еще…, И Матвей на Москве. И повивальные бабки все, как на грех у царицы уже третий день».
Ходили слухи, что царица Анастасия, едва оправившись после тяжелых родов на исходе прошлой осени, опять понесла.
Феодосия, пошатываясь, побрела через луг к теремам. На дворе старая ключница, едва увидев ее, ахнула, и, отбросив ведро, подхватила на руки почти обомлевшую боярыню.
– Да что же это такое, боярыня-матушка? Схватывает? – ключница потормошила ее и кликнула других женщин.
– Пошли, кого ни найдешь, Василиса, верхом в усадьбу Воронцовых на Рождественке… – с усилием сказала Феодосия. «И к боярину…, в Кремль». Феодосия вдруг подумала, что Прасковья Воронцова могла уехать с детьми в подмосковную…, а Федор….ищи его по всей Москве.
Она не успела докончить мысль, и, скорчившись от ставшей почти нестерпимой боли, повисла на руках у женщин.
– Ну что стоите-то, тетери, – прикрикнула на баб Василиса. «Несите в мыльню, я сейчас верхового отправлю и вернусь».
– Не в мыльню…, в терем… – собравшись с силами, сказала Феодосия и тут же согнулась вдвое от сильной схватки.
Женщины, молча, понесли ее в мыльню. Над Москвой-рекой хлынул тяжелый грозовой дождь.
– Так что вот тебе, Матвей, наше решение – сказал Федор. «По нраву оно тебе, али не по нраву – других слов не жди. Через два Покрова на третий. Тебе к тому времени осьмнадцать исполнится – может и остепенишься».
– А сговор как же, батюшка? – осмелев, спросил Матвей.
– Пшел вон отсюда, щенок! – взорвался Федор. «Еще и сговор ему! Как настанет венчания год, так и поговорим о рукобитье».
– Так, батюшка, а вдруг Марья за это время….
– А это уж Божья воля, Матюша, – сладко сказала молчавшая до той поры Прасковья. «Ты, может, тоже какую девицу встретишь, что тебе больше по душе придется. Тако же и Марья – уж ты, зятек, не обессудь в этом случае. Не могу ж я перед свахами ворота закрывать – слухи пойдут, разговоры ненужные».
Матвей перевел глаза на отца и будущего тестя – те лишь усмехались в бороды.
– Ну и ладно, – горделиво сказал Матвей. «Будь, по-вашему. Все равно нам с Марьей иных не надобно».
В дверь горницы заколотили.
– Кого там еще несет? – нахмурился Федор. «Открой, Матвей».
Запыхавшийся гонец привалился к дверному косяку.
– Боярыня Феодосия…
– Что? – повалив лавку, вскочил Федор. «Что с ней?»
– Рожает….
– Гони за бабкой повивальной – приказал слуге Вельяминов.
– Нетути никого, у царицы все, – развел руками гонец. «Был я в Кремле, говорят, не велено хоть единой бабке куда-то ехать, вдруг нужна будет государыне».
– Я поеду с тобой, – поднялась Прасковья. «А ты, Михайла, скачи домой, невестушку-то нашу порадуй» – язвительно добавила она.
Феодосия корчилась, лежа на лавке, прижатая к ней сильными руками Василисы.
– Встать…, дай, – попыталась сказать она ключнице.
– Да ты что, матушка-боярыня, нельзя вставать-то тебе, – охнула Василиса.
– Открой окно, воздуха дай глотнуть мне! – закричала на нее Феодосия.
– Так мыльня же, откель тут окну взяться, – пожала плечами ключница. «Да еще ливень вон, какой на улице, гром с молниями. А ты дыши, матушка Феодосия, продыхивай схватки-то, не сжимайся»
– Дышала бы, было б чем! – злобно, сквозь стиснутые зубы, ответила ей боярыня и завизжала – неведомая доселе боль обхватила ее поясницу, будто стягивали на ней раскаленное железное кольцо.
– То, матушка, тужит уже тебя – Василиса еще сильнее прижала Феодосию к лавке. «Ты сейчас терпи, дело это не быстрое, потуги-то, будешь торопиться – разорвешься вся, что сзади, что спереди»
– Как терпеть-то, – простонала Феодосия, – когда боль такая! Ровно на дыбе вишу!»
– Иисус терпел и нам велел, – наставительно сказала ключница. «Ева-то в райском саду согрешила, а мы, бабы, по сей день расплачиваемся. Мужик, он что – утерся, да и в сторону, а нам страдать».
– Умру я, Василиса, – слабым голосом сказала боярыня. «Не переживу я боли этой»
– Так, матушка, все сие говорят. Однако ж опростаются, и потом опять с мужьями живут.
Наше дело бабское – рожать да кормить, другой судьбы нам не дадено.
На следующей потуге Феодосия поняла, что и не знала доселе, что такое боль настоящая.
Заглушая ее крики, над рекой били разряды грома.
Посадив Прасковью в возок, Федор сам сел за кучера. Нахлестывая коней, что есть силы, под непрекращающимся дождем, он просил у Всевышнего только одного. «Чтоб жива была, – думал Федор. «Господи, дай только, чтобы живая осталась, куда ж я без Федосьи, Иисусе, что ж я без нее делать-то буду!»
Только здесь, под ливнем, матерясь по-черному, когда колеса застревали в жирной московской грязи, толкая сильными руками возок, Федор понял, что нет у него пути иного, кроме как того, что он выбрал, увидев когда-то, во время, казавшееся сейчас таким давним, сероглазую жену свою.