Текст книги "Вельяминовы. Начало пути. Книга 1"
Автор книги: Нелли Шульман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
– Бог даст, – сказал он, и Феодосия почувствовала, как слезы текут по ее щекам. Она высвободилась из рук Федора и повернулась к нему.
– Бог не даст, – сказала женщина, глядя в глаза мужу, – в неверном свете раннего утра они казались влажными – будто плакал он. «Но Федор никогда не плачет, – вдруг подумала женщина.
– Ты не можешь этого знать, – нарочито тихо, сдерживаясь, сказал ей Вельяминов. – Про то лишь Богу ведомо».
– Знаю, – упрямо продолжила Феодосия. – Сказано в Писании: "И благословен будеше паче всех язык, и не будет в вас безчадный, ниже неплоды». Нет на нас благословенья Божьего, Федор, – нет, и не было».
Он внезапно подмял ее под себя – так, что женщина ахнула от неожиданности и глаза ее – серые, прозрачные, – наполнились золотыми искрами огня.
– А ты помнишь, что еще сказано, – он вдохнул ее запах, и успел еще прошептать: – "Возвеселися, неплоды, нераждающая, яка много чада пустые паче, нежели имущая мужа».
Но даже когда ее лоно, – влажное и жаркое, – раскрылось перед ним, будто цветок, даже когда с каждым толчком, – все глубже, все сильнее, – он шептал: «Ты не можешь этого знать!», даже когда она, чтобы не кричать, вцепилась зубами в его руку, даже когда его семя, – как сотни раз до этого, – наполнило ее всю, до краев, – в глубине души Федор знал, что его жена права.
Она склонила голову, на его плечо, тяжело дыша. Он легко поднял ее и посадил на себя, так, что ее волосы рассыпались и накрыли их обоих светлым шатром. Целуя ее, обняв ее так, что она не могла высвободиться, он сказал:
– Ты мне Марфу принесла, а Господь мне тебя дал, чего мне еще просить у Господа?
Они задремали, лежа в объятьях, друг друга, и Феодосия спала, – в первый раз за долгое время, – спокойно, без снов.
Гнедой конь, – быстрый ровно птица, не было у Федора плохих коней, – мчался на северо-запад. Степан поеживался от холодного ветерка, не дававшего ему дремать, и смотрел на мокнувшую под мелким дождем равнину.
Где-то там, на горизонте, там, где все было затянуто пеленой тумана, – лежал Новгород.
Царица поежилась – над Васильевским спуском гулял злой ветерок. Сверху, в тумане, были видны начатые стены Троицкой церкви, в деревянных лесах, справа – белая громада Кремля.
Река была серой, тяжелой, Замоскворечье терялось во влажной мгле, где-то там, внизу, около помоста шевелилась темная, шуршащая, вздыхающая, толпа – на казни всегда сбегались посадские и слободские, купцы с близлежащих торговых рядов, нищие, юродивые и просто шальные людишки, коих на Москве всегда было пруд пруди.
Анастасия посмотрела на спокойное лицо Феодосии Вельяминовой, сидевшей рядом, и подавила вздох – поверх парчового опашеня на ближней боярыне сияло алмазное ожерелье – подарок царя Ивана в благодарность за излечение любимца.
Сам Матвей был около царя – тонкий, с падающими на плечи, не прикрытыми шапкой золотыми кудрями, его холеная, в перстнях, рука уверенно сжимала поводья чуть гарцующего гнедого жеребца.
– Хорош конь-то у твоего пасынка, Федосья, – наклонившись, прошептала царица.
– У Федора Васильевича других нету, – ответила боярыня. «Сейчас Матвей на Рождественке обустраивается, отец ему выделил лошадей, – мало ли, какие там клячи у Воронцовых стоят, наши-то не в пример лучше будут».
Лицо Феодосии было спокойным – будто не мутит его ни единая забота, али хлопоты, серые глаза – широко раскрытые, окаймленные золотистыми, длинными ресницами, – с интересом смотрели на все, что творилось на помосте.
Уже заканчивали устанавливать деревянный столб для порки кнутом. Ходили слухи, что царь, разгневавшись на побег Степана Воронцова, – окольничий Басманов, все еще не оправившись от ожогов, лежал дома, – велел забить Прасковью насмерть, но Анастасия Романовна на коленях умолила его не делать этого.
Принесли очаг и начали раздувать огонь.
С другой стороны помоста Федор, на вороном своем жеребце, посмотрел в низкое, затянутое тучами небо. Ранним утром, когда на двор подмосковной заехал возок, оно было таким же серым, моросил мелкий, беспрерывный дождь.
Петя плакал. Он плакал всю ночь – тихо, так, чтобы не проснулась спящая в соседней кровати Марфа, обнимая Черныша, который лежал рядом и иногда терся мягкой головой о Петину щеку.
Он, молча, плакал тогда, когда Феодосия пришла его будить – со свечой, еще до рассвета.
Он плакал, когда Вельяминовы вышли с ним на двор. Он цеплялся за край сарафана Федосьи и за руку Федора – упрямо, с неизвестно откуда появившейся в шестилетнем мальчике силой.
И только когда на крыльцо выскочила Марфа, – босая, в одной рубашке, растрепанная, и протянула в окно возка Черныша – Петя, приняв его, разрыдался уже вслух.
Марфа тоже искривила рот, но Федор, – в первый раз в жизни, – сжал до боли ее маленькую ручку и мягко сказал:
– Тихо, дочка, тихо.
Возок тронулся, а Марфа опустилась на землю у ног родителей и беззвучно завыла, заталкивая себе в рот кулачки.
Отец поднял ее и прижал к себе – и сейчас, бесстрастно следя за тем, как раскаляются на очаге щипцы, Вельяминов ощущал на своей щеке касание ее совсем детской, мягкой кожи, запах ее волос, и ее шепот:
– Батюшка, батюшка, почему Петя от нас уехал? Он же хороший!
– Так надо, дочка, – сказал ей Федор и поверх головы Марфы посмотрел на жену – та стояла, будто не замечая никого вокруг, провожая глазами уже не видный в тумане возок.
Прасковья очнулась от холодного воздуха, ударившего ей в лицо. Босые ноги переступали по грубым доскам помоста. Чьи-то руки сорвали с нее рубашку и, развернув лицом к столбу, стали привязывать к нему – грубая веревка колола спину, женщина поежилась.
– Смотри-ка, – тихо сказал царь Иван на ухо Матвею, – и вправду, без разума она».
Воронцова улыбалась распухшими, порванными губами, что беспрестанно двигались – будто пела она, или молилась.
– Сколько ударов-то ей дадут? – спросил Матвей, рассматривая игравший тусклыми огоньками сапфировый перстень у себя на руке.
Синие глаза Прасковьи неотрывно смотрели на него – юноша опустил лицо, чтобы не встречаться с ней взглядом.
– Пять, – Иван раздул ноздри и незаметно взял руку любовника, поглаживая длинными пальцами его мягкую, ровно детскую ладонь. «Ежели больше, – она тут и околеет, а не того я хочу».
– А чего ж ты хочешь? – на мгновение поднял Матвей взгляд – царь жадно смотрел на хлопотавшего у очага палача.
– Чтобы она заживо сгнила в яме земляной, – медленно ответил Иван. «Видел же ты, как волков, на охоте взятых, в неволе держат? Тако же и она – волчице волчья и смерть».
Первый удар кнута располосовал белую кожу чуть пониже лопаток. Вспух и прорвался кровью синий рубец, Прасковья завыла, подняв раскосмаченную, черноволосую голову, ни на мгновение не сводя глаз с Матвея.
– Как есть волчица, – поморщился юноша.
– Вполсилы я велел бить, – сказал ему царь. «Ежели б в полную силу – ее б надвое разрубило кнутом».
Анастасия почувствовала, как влажнеет ее лоно – с каждым ударом палача.
Царица глубоко вдохнула – дымом пах воздух на Васильевском спуске, дымом, сыростью, кровью, свежим, распиленным деревом с лесов Троицкой церкви.
– Ровно жертву приносим, – подумала Анастасия и набожно перекрестилась, отгоняя дурные мысли.
– Сейчас клеймить ее будут, – сказала царица, наклоняясь к Вельяминовой.
Прасковью, потерявшую сознание на четвертом ударе, отвязали от столба, и прикрыв какой-то рогожей, поставили на колени.
Над помостом понесся запах горелого мяса. Толпа внизу задвигалась, зашумела, стала вытягивать шеи.
Федор, стиснув зубы, удерживал на месте заплясавшего, заволновавшегося коня.
Царь протянул руку и крепко сжал уздечку вороного жеребца.
– Конь молодой, государь, ты уж прости, не видел еще людей-то так много, – спокойно объяснил Федор.
– Ну что ты, Федор Васильевич, – Иван улыбнулся. «Вона сын твой – в первый раз на казни, – и то плохо ему, тоже молод еще».
Матвей тяжело дышал, закрыв глаза, хватая сухими губами воздух.
Карие глаза Анастасии Романовны расширились, она подалась вперед, жадно смотря за тем, как палач подносил к лицу Прасковьи раскаленные щипцы.
Хлынула кровь, помощник палача за волосы оттянул голову женщины вниз, так, чтобы сидевшие на помосте увидели ее изуродованное, c вырванными ноздрями, страшное лицо.
Прасковья открыла глаза и, медленно подняв руку, указала пальцем на бледного, едва держащегося на коне Матвея. Она разняла измазанные кровью губы и что-то промычала – обрубок языка шевелился в черной пещере рта.
Если бы не отец, поддержавший его, Матвей бы упал с коня – Федор обхватил его сзади и чуть встряхнув, прошептал:
– Смотри, смотри, глаз отводить-то не смей.
Юноша послушно поднял веки и увидел, как мягко оседает Прасковья на окровавленные доски помоста.
– Федосья, – вдруг ахнула царица. «Дитя-то!»
– Что такое, матушка? – наклонилась к ней боярыня. «Живот потянуло?»
– Да нет же, – Анастасия, улыбаясь, взяла руку женщины и приложила к чреву. Будто рыбка билась там, будто шевелилось что-то, – неуловимое, ускользающее, сомкни пальцы – и нет его.
– Благослови, Господи, – сказала Феодосия и, перекрестившись, добавила: «Даруй ему Всевышний жизнь безгрешную, безмятежную».
Поднялся северный ветер и на помост, на головы толпы, на бархат и шелка стал сеять мелкий, колючий снег – первый снег зимы.
Над свинцово-серой полосой озера заходило тусклое северное солнце. Сухие, вымороженные камыши чуть шуршали под легким ветром. Тихо было в лесу, тихо и безлюдно, только изредка где-то высоко, в небе, кричали птицы, да прыгали белки по ветвям деревьев.
Озеро еще не встало, только у берега виднелся тонкий, будто прозрачный ледок – даже утки не ступали на него, таким ненадежным был он.
Степан Воронцов поворошил палкой угли костра и отхлебнул вина из бутылки, что ему дали в дорогу.
Вельяминовского коня он отпустил на все четыре стороны, не доезжая, десятка верст до Новгорода. «Пеший меньше заметен, чем всадник, – сказал ему Федор Васильевич на прощание.
Степан шел в кромешной ночной темноте, под мокрым, падавшим крупными хлопьями снегом, качаясь, чувствуя, как болит воспаленное, рваное веко, как в глубине груди зреет изматывающий кашель.
Никита Судаков, бросив один взгляд на грязного, изможденного человека, что стоял перед ним, еле держась на ногах, взял грамотцу, что была написана рукой дочери, и чуть сдвинул брови.
Степан уже ничего не слышал – он спал, уронив голову на стол.
Проснулся он от жжения – чьи-то мягкие, но сильные руки промывали его рану.
– Тихо, – пожилая, худенькая женщина удержала его на лавке. «Терпи».
Он закусил губу и посмотрел вокруг – Никита Судаков стоял у окна крестовой горницы, за которым поднимался неяркий рассвет.
– Вот что, Степа, – сказала женщина, – у нее были прозрачные, голубые, еще совсем молодые, странные на морщинистом лице, глаза. «Феодосия Никитична тебе мазь дала, и правильно сделала, но одной мазью тут не обойдешься.
Если сейчас запустить твою рану, то можно и жизни лишиться, упаси Господи».
– А что сделать надо? – спросил Степан. Отец Феодосии все еще не поворачивался от окна.
– Почистить и зашить, – женщина стала раскладывать на чистой тряпице тонкие, – как только пальцами ухватишь, – иглы.
Никита Судаков сел рядом со Степаном и закатал рукав рубашки. Юноша посмотрел на тонкий, – будто ниточка пролегла посреди руки, – шрам.
– Это мне Ефросинья Михайловна, – он кивнул на женщину, – зашивала еще с десяток лет назад. На охоте волк клыками располосовал.
Судаков налил в стакан – до краев, – прозрачной жидкости и подвинул Степану.
– Что это? – сглотнув, спросил юноша.
– Хлебное вино, – Никита взял со стола деревянную палочку и передал юноше. «Как выпьешь – стисни вот зубами, и терпи».
– Пить-то зачем? – воспротивился Степа. «Я и так…»
– Ничего ты не «так», – хмуро ответил Судаков. «Делай, как велят тебе».
Степан, обжегшись, одним махом выпил вино, и изо всех сил сжал зубы.
Когда все закончилось, и Ефросинья Михайловна наложила свежую повязку, она бережно стерла с лица Степана кровь, перемешанную со слезами, и на мгновение прижала его голову к себе. «Молодец, мальчик», – сказала она тихо. «Теперь спи».
Степан проглотил какой-то темный, горьковатый настой и провалился в глубокий, спокойный, – ровно стоячая вода, – сон.
– Что его брат-то? – спросила Ефросинья Михайловна у Никиты Судакова, собирая инструменты. «Везут уж, должно быть?»
– Везут, да не сюда, – ответил Судаков, и женщина лишь чуть пожала плечами – за десятки лет их дружбы, – покойный муж Ефросинии был сродственником Судаковых, – она привыкла к скрытности Никиты.
– Хороший парень этот Степан, – сказала она. «Никак нельзя им в Новгороде, али где еще остаться-то?».
– Никак, – ответил Никита, и, посмотрев на нее, добавил: «Более того, чем скорее его духу тут не будет, тем лучше».
Воронцов услышал, как с южного конца озера, в закатной мгле, проскрипели уключины. Он приставил ладони ко рту и закрякал уткой – ровно как учил его отец, когда ходили они на тягу в ярославском имении.
Хмурый пожилой мужик вылез из лодки, прошлепал по мелководью и сел у костра.
– Ты торопись, – сказал он, снимая рукавицы, и грея руки над огнем, – ветер с востока поднимается. Еще вынесет тебя на камни, упаси Боже, утонешь, али замерзнешь».
– Я плавать-то умею, – поднялся Степан.
– На морозе ночном далеко не уплывешь. Давай, отчаливай, – мужик отвернулся.
– Что там за люди-то? – спросил Воронцов, садясь в лодку.
Рыбак внезапно, – будто лучом солнца, – улыбнулся. «Такие же, как мы с тобой, парень. Все мы создания Божьи, – что тут, что там».
Степан лежал на камнях, ожидая рассвета. Вокруг был только ветер, только непроглядная, черная, без единой звезды, тьма. Как и говорил рыбак, он не справился с вихрем с востока, лодку неудержимо несло на отмель, он бросил весла, не в силах бороться с огромными, – будто и не озеро это было, – а целое море, – волнами.
Одежда промокла, но, – Степан нащупал его пальцами, – на кресте висел кожаный мешочек с грамотцей, что Никита Судаков при нем написал и запечатал своей печатью.
– Вот еще что, – отец Феодосии встал из-за стола и, подойдя к сундуку, что-то достал из него.
«Это тебе на первое время, руки и голова у тебя есть, с голоду не умрешь, а ежели брат твой в сохранности доедет, куда надобно, так о нем тоже беспокоиться не будешь. Однако же устроиться тебе надо, – Никита протянул Степе увесистый кошелек.
– Я отдать не смогу, – попытался отказаться Степан.
– А этого ты не знаешь, – усмехнулся Никита. «Сказано же от Писания: «Яко неиспытани судове его, и неизследовани путие его». Так что, может, и свидимся еще, Степа».
Степан сел, и опустив голову на руки, пытаясь устроиться удобнее на скользких камнях, задремал.
Степану снилась зимняя, чуть покрытая легким снегом дорога. Невидная лошаденка шагом тащила по разъезженной, грязной колее низкие сани. На облучке сидело двое, людей, закутанных в армяки, и что-то темное, шевелящееся, лежало сзади – прикрытое рогожами.
Начиналась поземка.
– Можа, заедем хоша куда? – сказал один из возчиков второму. «Смотри, холод-то, какой зачался».
– Я б довез ее, – второй кивнул на рогожу, – поскорее куда велено, да и домой. Думаешь, мне охота с ней по морозу валандаться?»
– Хорошо бы щей горячих сейчас, да к бабе под бочок, – потянулся первый и вдруг оживился, подтолкнув второго: «Слушай, а что ходить-то далеко? Вона баба-то, в санях у нас лежит».
– Грех это, – хмуро сказал возчик постарше.
– Какой же тут грех, – рассмеялся первый. «Вдова же – как есть человек мирской, муж-то ее, говорят, пытки не выдержал, на кладбище свезли».
– Ты лицо-то ее видел? – второй подхлестнул коня.
– С лица не воду пить, не слышал, что ли, как говорят, – первый зевнул. «Вона, рогожей прикроем, и дело с концом. Боярыня же, хоша и ведьма, и еретица, а сама-то – гладкая да белая, ровно пух. Давай, давай, когда еще боярыню потрогаешь? – возчик захихикал.
– Да отстань ты, вот привязался! – сплюнул его товарищ.
– Ну как хочешь, – первый полез в сани. «Бабу-то в монастырь везем, жалко ее, теперь до смерти ничего не попробует, так хоть в последний раз пусть побалуется».
– При смерти она, – разозлился второй возчик.
– И не расскажет ничего, без языка-то как расскажешь, – не обращая на него внимания, проговорил первый, и завозился в санях, шурша одеждой.
– Погоди, – разохотился второй возчик, и, остановив лошаденку, привязал ее к придорожной березе. «Дай я тоже».
– Говорил я же тебе, – первый обхватил женщину и попытался перевернуть ее. Руки его почувствовали смертный, медленный холод – он втекал в его пальцы, и на мгновение показалось возчику, что сейчас и он сам станет трупом.
Он в ужасе закричал, и сбросил тело с саней. Рогожа размоталась и черное, обмороженное, с вырванными ноздрями лицо уставилось широко открытыми глазами в низкое, вечернее небо. Опухшие губы улыбались.
Прасковья плыла. Будто не было вокруг нее ничего и никого – только цветущий, напоенный солнцем луг в их подмосковной усадьбе. Лениво жужжали пчелы, Марья – еще маленькая, трех, али четырех лет, – копошилась рядом с ней, неуклюже плетя венок из ромашек.
Женщина лежала, положив голову на плечо Михайле, разнежено зевая, держа его за руку.
«А Петеньки-то нет, – вдруг подумала Прасковья и тут же успокоено поняла, что не родила еще младшего сына – вона, близнецы-то маленькие какие еще».
– А Степа-то где? – спросил ее муж, нежно целуя Прасковью. «На реке, что ли?»
– Должно быть, – женщина чуть приподнялась и увидела сына, который махал им с берега.
– Степка реку переплыть хочет, – язвительно сказала Марья, – а силенок-то у него нетути.
– Степа, – крикнула сыну Прасковья, – ты не бойся, ты плыви, сынок!
Михайло встал, и протянул руку жене. Она посмотрела на реку – Степа уже был на другом берегу, и помахала ему рукой. Муж подхватил Марью, и все они вместе пошли вдаль от реки, в глубину луга, медленно растворяясь в жарком, полуденном воздухе.
Степан очнулся от ледяной воды, которая за время его сна подступила к самым камням, и залила ему ноги. Он посмотрел на солнце, и, что-то прошептав, бултыхнулся в глубокую волну. От холода ему сразу перехватило дыхание, запахло озерной тиной, он отплевался и быстро, – что было сил, – поплыл на запад, туда, где, – совсем поблизости, – белела полоска берегового песка.
Степан зашел в маленькую, чистую комнату и сел на деревянный стул, бросив перед собой покрасневшие, обветренные руки. Петька спал на узкой кровати, в обнимку с черным котом, который, увидев юношу, недовольно зашипел и выгнул спину.
Петя открыл синие, еще сонные глаза, обвел ими комнату и вдруг резко поднялся. Кот спрыгнул на пол и потерся о ноги Степана.
– Степа, – сказал мальчик, не вытирая слез. «Степа, это ты?»
– Я, родной, – юноша встал на колени у кровати и обнял брата, – сильно, так как еще никогда не обнимал.
– Все кончилось, – шепнул он на ухо плачущему навзрыд ребенку. «Слышишь, Петька, все кончилось. Я с тобой»
Эпилог
Колывань, апрель 1554 года
Каждое утро Степан ходил к морю. Вдова чухонка, у которой он брал комнату, поднималась до рассвета – подоить корову, сбить сливки, испечь булочки к завтраку. Степан быстро выпивал чашку кофе, – сначала было горько, а потом пришлось по душе, – и шел на берег.
Море – серое, просторное, низкое, – лежало перед ним, и еще спало. Теперь юноша знал, что, когда встанет солнце и разойдутся облака, море заиграет голубым и лазоревым, подует несильный, приятный западный ветер и побегут, сколь видит глаз, белые барашки волн.
В порт заходили ганзейские корабли. Степан смотрел на них снизу – на флаги за кормой, на развернутые паруса, на смуглых, обветренных матросов. Они резво карабкались по вантам, рулевой поворачивал румпель, и корабль, – ровно как по маслу, заходил на гладкую воду порта.
Разгружали тюки с дивными, волнующими запахами, с диковинными печатями, – будто арабскими или индийскими. Там были кофейные зерна и специи. Осторожно спускали вниз ящики с толстыми, зеленого стекла, винными бутылками. Засыпали в трюмы полновесную, золотую пшеницу – оттуда, с востока, в кою сторону Степан даже и не хотел смотреть.
На глазу он теперь носил черную повязку, а шрам от плети, хоша и зажил, но все равно выделялся на щеке. Вдова цокала языком и вздыхала: «Такой красивый юноша, как жалко!»
Однако же колыванские девицы – Степан это приметил, – ровно и не обращали внимания на его рану. Наоборот, бросали они на юношу взгляды жаркие, такие, что с непривычки, и обжечься можно было.
Степе было не до этого – Петенька был пристроен под крыло вдового купца Клюге, – тот, получив грамотцу от Никиты Судакова, с удовольствием взял мальчика в обучение торговому делу, – а Степан дневал и ночевал в порту. Даже снились ему паруса и мачты.
Наблюдая за кораблями, он выучил уже кое-какие команды и названия такелажа, что хриплыми голосами произносили немецкие и английские капитаны.
Мартин Клюге дал ему записи и карты, что остались от его брата, утонувшего несколько лет назад в Северном море, и по ним Степан учил навигацию – мучаясь и проклиная свой пока еще корявый немецкий язык.
За обедом в доме у Клюге хозяин вдруг посмотрел на Степана и сказал:
– Завтра должна прийти «Кларисса» из Гамбурга. Там капитаном товарищ брата моего покойного, если хочешь, я могу замолвить за тебя словечко.
Степан ровно камнем обернулся, – ничего не мог ответить.
– Конечно, – рассудительно проговорил Мартин Клюге, – штурманом тебе, Стефан, рановато еще…
– Да хоть бы и матросом! – горячо сказал Степан. «Да хоть кем, только бы в море!»
– Вот и брат мой, Пауль, упокой Господи душу его, такой же был, – вздохнул купец. «И как вы такие рождаетесь – с солью в крови? Вроде у вас в Московии одно море, и то далече – не иначе, как Господь вас выбирает».
– Степа, – спросил Петенька, – «а ежели тебя на корабль возьмут, ты мне ракушку привезешь из теплых морей?»
– Привезу, конечно, – улыбнулся старший брат.
– Петер скоро лучше меня будет в счислении разбираться, – улыбнулся Клюге. «Я так думаю, через годик в училище надо будет его отдавать, опять же, с другими мальчиками ему веселее будет, да, Петер?»
– Мне бы еще языки выучить, – страстно сказал Петенька. «Латынь-то сейчас не больно уже нужна, я ж не в священники хочу, а вот для торговли одного немецкого не достанет, английский нужен, да и французский тоже».
Степан посмотрел на брата и почувствовал, как на глаза его наворачиваются слезы. Стоило ради этого кору грызть по новгородским болотам прошлой осенью, стоило хлебать тину в ледяном Чудском озере – ради того, чтобы брат его единственный сейчас, спокойно сидя в теплой комнате, так серьезно говорил о том, какие языки нонче надо учить.
– Пойдем, Стефан, покурим на дворе – поднялся Мартин Клюге. «Петеру еще задачи решать надо».
Над Колыванью разливался цветущий, щебечущий голосами птиц апрель. Купец набил трубку и посмотрел на юношу:
– Думаю я, Стефан, если возьмут тебя на корабль, надо нам с Петером года через три-четыре далее перебираться. Хоть и жаль насиженное место покидать, сколько уж столетий тут семья наша живет, – однако не нравится мне, как ваш царь на Ливонию смотрит.
– Не мой он царь, – сердито сказал Степан, затягиваясь вкусным табаком.
– Это да, – Клюге улыбнулся. «Прости, не подумав, сказал. Так вот – если московиты сюда войной пойдут, то ни о какой торговле уже думать не придется – ноги бы унести. А я, тем более, за Петера отвечаю – пока он в года не войдет, и не передам я ему дела».
– А куда ехать-то думаете? – спросил Степан.
– Можно в Гамбург, а можно и в сам Лондон, – Клюге улыбнулся. «Сейчас с Новым Светом пока выгодная торговля, хотя испанцы, паписты эти, все там к рукам прибирают потихоньку.
Ну, посмотрим.
Петеру к тому времени уже лет десять или одиннадцать будет, проще переезжать, когда ребенок не маленький. А ты, Стефан, кабачок, что старый Ханс в порту держит, знаешь?»
– Знаю, – ответил Степан. «Только не заходил туда никогда».
– Ну, так завтра к ночи загляни, – хлопнул его по плечу Клюге. «Капитан «Клариссы» всегда там гуляет после плавания».
Прозрачный вечер опустился на Колывань, месяц, будто тонкий леденец, висел в медленно синеющем небе и всходили над морем бледные звезды.
Степан толкнул дверь кабачка и закашлялся – едкий табачный дым сизыми слоями висел в воздухе.
– А, Меченый, – поднялся из-за столика низкий, коренастый человек с отрубленным саблей ухом. «Иди к нам».
– Ты уж извини, что я тебя так называю – капитан Якоб Йохансен налил Степе пива. «Я, как видишь, тоже – он усмехнулся, – не красавец. Берберы на абордаж брали южней Сицилии.
Однако их капитана рыбы едят, а я ничего – жив и кораблем командую. Что умеешь, Стефан?»
– Ничего не умею, – честно ответил юноша.
– В море ходил когда-нибудь? – вздохнул Якоб.
– Каждое утро смотрю на него, – Степан отпил пива и добавил: «Была б моя воля, так я на суше и не жил бы».
– Глаз-то тебе кто выбил? – поинтересовался капитан. «Дрался, что ли?»
– Царь Московии, плетью, – спокойно ответил Степан. «Я его заколоть пытался – за честь сестры-покойницы мстил, а потом из тюрьмы бежал».
Над столом повисло молчание.
– Смотри, – нарушил его Йохансен и стал чертить угольком по деревянному столу. «Завтра загрузимся зерном, и вернемся в Гамбург. Там возьмем коров, – глаза б мои не видели этот живой груз, грязи от него не оберешься, но деньги хорошие. Пойдем в Ньюкасл, там коров – на берег, берем шерсть, идем в Геную. А там посмотрим.
На борту я царь и бог, если что не так сделаешь, могу и кошкой перетянуть. Плавать умеешь?»
– Умею, – сглатывая комок в горле, сказал Степан.
– Ну, так что, согласен? – Йохансен пытливо глянул на него.
– Да, – твердо сказал Степан.
– Ну, за это выпить надо! – капитан прищелкнул пальцами. «Ханс, дружище, тащи нам еще пива, выпьем за нового матроса на «Клариссе». Прозвище-то как твое, Стефан?»
– Да так, как ты и сказал, – Меченый, – Степан залпом осушил кружку.
– Ну, за Стефана Меченого! – улыбнулся Йохансен. «Попутного тебе ветра!