355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мулуд Маммери » Избранное » Текст книги (страница 7)
Избранное
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:34

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Мулуд Маммери



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)

Мы оставили у очага его спутников, которые за все время не сказали ни слова, и пошли в комнату Идира.

Я тихонько толкнул дверь.

Уали зажег электрический фонарик, отыскал в потемках постель и направил луч света на Муха. Увидев больного, он невольно вздрогнул от ужаса.

Мух лежал на спине, запрокинув голову. Он был как скелет, его худое тело еле угадывалось под одеялом. Рот был раскрыт, а лицо словно покрыто маской – жесткой, гладкой, неподвижной, как у мертвеца. На нем не было печати умиротворения, все черты выражали страдание, и на него тяжело было смотреть.

С губ больного срывались невнятные звуки; порою, однако, удавалось различить несколько слов – то были преимущественно имена покойных членов нашей семьи, иной раз умерших очень давно. Пастух звал их по многу раз, одного за другим, с таким отчаянием, будто никто из них не хотел ему ответить.

Уали растерялся; его ужасало это лицо, искаженное страданием, лицо, которое он знал таким прекрасным. Он решил обратиться к больному.

– Здравствуй, Мух! Здравствуй!

Но вместо ответа Мух стал призывать каких-то незнакомых нам людей. Уали был смущен. Он уронил несколько пузырьков с лекарствами, которые стояли на столике у кровати, и сразу же предложил мне уйти. Мух на мгновение умолк. На пороге мы опять услышали, как он зовет проносящиеся перед ним призраки – зовет долго, безнадежно.

* * *

Уали разбудил меня еще до рассвета. Ему пора было уходить. Всю ночь шел дождь, снаружи доносилось его бесконечное, однообразное шуршание. Как ни старались мы не шуметь, отец проснулся и вскоре пошел к нам.

Пока Уали и его спутники собирались в дорогу, отец заглянул к Муху и сразу же вернулся обратно.

– Тебе надо съездить за врачом, и чем скорее, тем лучше, – обратился он ко мне. – Возьми бурнус из верблюжьей шерсти, оседлай мула и отправляйся немедленно.

Врач колониальной администрации жил в восемнадцати километрах от Тазги. Было еще темно, а дождь, ливший уже целые сутки, вероятно, размыл все дороги.

Но все равно – надо было ехать, так как состояние Муха ухудшилось.

– Если ты соберешься быстро, Мокран, мы можем отправиться вместе: нам по пути, – сказал Уали.

Я пошел за своим толстым коричневым бурнусом. В комнате у меня догорала лампа. Аази спала, сидя возле очага, прислонясь к стене головой. Вероятно, ждала моего возвращения, а потом уснула. Я осторожно открыл большой ясеневый ларь, достал из-под кучи одеял бурнус и на цыпочках вышел из комнаты.

Отец уже оседлал двух мулов. Мы сразу отправились по размытой, каменистой дороге в северном направлении, долго ехали молча. Уали впереди, с автоматом наготове, я за ним, а его товарищи замыкали шествие. Еще только начинало светать, когда на одном из поворотов я с удивлением заметил, что силуэт Уали вдруг исчез в кустарнике повыше дороги. Я обернулся: те двое тоже сгинули. Я только услышал, как три голоса попрощались со мной и поблагодарили за гостеприимство.

Сначала доктор отказался было ехать в такую «собачью погоду». Он стал уверять меня, что здоровые часто зря беспокоятся о больном, который не так уж плох. Мне пришлось подробно описать ему состояние Муха, настаивать; господин Никозиа наконец соблаговолил внять моим мольбам, однако, несмотря на все мои старания, выехали мы лишь через добрых два часа – это время доктор провел в своей комнате, как он выразился, «готовясь к визиту».

Весь путь мы проехали под тем же мелким, упорным, частым, назойливым дождем. Часа через три перед нами показалась Тазга. Дороги были безлюдны. За все время доктор всего лишь раз открыл рот, чтобы выругаться:

– Ну и погодка, черт побери!

На площади, у наших больших ворот, я застал мальчика-подпаска, который заменил Муха. Он притулился к воротам и дрожал от холода, а по щекам его текли крупные слезы.

– Озяб? – спросил я.

– Нет.

Он упорно избегал моего взгляда. Я взял его за подбородок.

– Посмотри на меня.

Он бросил на меня быстрый, уклончивый взгляд, влажный, как у побитой собаки, и в душу мне запал страх: я понял его. Я осмотрелся по сторонам: во дворе ни души, ни единого звука, кроме глухого, назойливого шума дождя. Тут сомнения мои окончательно рассеялись, я понял, что Муха, моего маленького приятеля Муха Шаалала, как звали его дети, уже не стало.

Пастушок стоял все на том же месте, а я повел доктора в комнату, где оставил больного. Передняя была полна народу – мужчины и женщины стояли молча, кое-кто сидел. Лишь двое-трое медленно подняли головы, когда врач прошел мимо них.

– Мы, кажется, опоздали, – сказал господин Никозиа.

Возле кровати, где Мух спал последним сном, мой отец тихим, спокойным голосом читал молитву: нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед – пророк его. Рядом с ним стояла моя мать, она приложила к поджарым губам указательный палец, а свободной рукой перебирала четки. Аази тихо плакала.

Отец поблагодарил доктора за то, что он приехал, несмотря на такое ненастье, а потом обратился ко мне:

– Позавтракай с господином Никозиа, а потом опять возьми мула и отправляйся к буадду за матерью покойного, чтобы она успела проститься с сыном. А господина Никозиа проводит подпасок.

Племя буадду живет километров за сорок от нашего. Мне пришлось взять мула у соседа, так как наших отдали доктору с провожатым.

Дождь перестал, зато сильно похолодало. На капюшон, которым я плотно закрыл голову, падали крупные градины и затем скатывались на бурнус. Несколько раз мне приходилось спешиться, чтобы размять окоченевшие ноги, ибо по мере приближения к горе становилось все холоднее. Когда наконец в сумерках я завидел вдали деревню Муха, в воздухе уже плясали редкие, неторопливые снежинки.

Мать Муха, Тасадит, сморщенная, согбенная старуха, опирающаяся на узловатую палку, хотела отправиться в путь немедленно. Я ей объяснил, что изнемогаю от усталости, да и вообще нечего даже думать о поездке ночью и в такую стужу. Она порывалась ехать без меня, и пришлось созвать всех соседей, чтобы они уговорили ее подождать до утра. Вечером она заставила меня раз десять повторить рассказ о болезни и смерти сына; она то упрекала меня, что я не сообщил ей о болезни раньше, то бранила меня, то, наоборот, бросалась целовать мне руки, когда я уверял, что ее сын ни в чем у нас не нуждался и жил весело и беззаботно. Временами она умолкала, а затем снова принималась стонать, раскачиваясь над очагом жалким старческим телом и то и дело прикладывая пальцы к своим иссохшим векам.

Усталость не давала мне крепко уснуть. Я то и дело просыпался и всякий раз сквозь полусон видел, как мерно раскачивается старуха, до меня доносился ее чуть слышный скорбный голос.

Она разбудила меня еще до рассвета, приотворила дверь и вернулась, в отчаянии вздымая руки. Я подбежал к порогу: на дворе лежал снег толщиною метра в полтора. О поездке не могло быть и речи.

Старуха заламывала руки, кричала, что все равно поедет, пусть даже ее занесет снегом. Я успокоил ее с большим трудом. Скорбь ее была безмерна. Я решил сделать для нее все, что в моих силах. В их селении жил некий человек лет сорока, который долгое время работал у моего отца. Это был здоровенный рыжий детина, славившийся как своим ростом, так и незаурядной силой. Я отправился к нему и спросил, не согласится ли он взять моего мула и проводить к нам мать Муха. Он ответил, что очень рад случаю повидаться с моим отцом.

Утром они уехали, а я остался один в домике Тасадит. Еды у меня было очень мало. В единственной комнате старухи день и ночь разгуливал ветер, врываясь через щели и двери (в окнах щели были заткнуты тряпьем). Я затопил очаг, и вскоре вся комната наполнилась едким, густым дымом, который разъедал мне глаза. Время от времени я приоткрывал дверь, тогда дым, подхваченный ветром, клубами вырывался наружу.

Каждый день я собирался на следующее же утро отправиться домой, однако снег медленно, но упорно все валил и валил. Когда он переставал, ветер, проникая сквозь щели, что-то шептал мне то ласково, то гневно.

Вскоре у меня появились тут друзья, и прежде всего старуха – подруга матери Муха; она запросто поселилась вместе со своей собакой в моем новом обиталище и занялась хозяйством. Днем я колол дрова, поджаривал сладкие желуди, помогал старухе носить воду; вечера проводил среди родных нашего пастуха, где засиживались до поздней ночи, рассказывая о старине. Я так приладился к жизни моих новых друзей, словно родился среди них. Я даже перенял их говор и обороты речи.

От них я узнал, что во время вчерашнего бурана сюда пришел еще один человек из моего племени. Он назвался Мохандом у-Шаабаном. Мне как-то показали его на площади, но уже стемнело, и я не мог его разглядеть, тем более что он был закутан в широкую коричневую джеллабу, доходившую ему до пят, а лицо он прикрыл низко опущенным капюшоном. Мне пришлось окликнуть его:

– Эй ты, в коричневом!

– Что? – отозвался он, не поднимая капюшона.

– Добро пожаловать!

Он подошел ко мне, откинул капюшон ровно настолько, чтобы я мог узнать в нем Уали, а когда я чуть было не вскрикнул от удивления, он поспешил сделать мне знак, чтобы я молчал, и сказал громко:

– По твоему говору я вижу, что ты из моей местности. Но я тебя не знаю. Я Моханд у-Шаабан из Аурира.

– А я – Мокран из Тазги.

– Я ехал за зерном к арабам, по ту сторону горы, – продолжал он, – а в дороге меня застиг снег. Как только он растает, я отправлюсь дальше. Надеюсь, мы с тобой еще увидимся.

И он пошел прочь. Вечером, с глазу на глаз, Уали признался мне по секрету, что пришел сюда, чтобы выполнить поручение Уэльхаджа.

Так прожил я целую неделю. Я с удовольствием ел грубый ячменный кускус, приготовленный старухой: от холода у меня разыгрывался аппетит. Толстые шерстяные одеяла, которыми я укутывался, ложась спать прямо на землю, казались мне мягкими, как пух. Мое беспечное существование лишь изредка омрачалось воспоминанием о Мухе, ведь его детство прошло в этой местности. Я жил незатейливой жизнью среди простых, грубоватых крестьян, среди природы, пленившей меня своей суровостью, и старался гнать от себя все призраки, заглушать все воспоминания. Здесь я легко забывал, что где-то есть место, есть люди, с которыми жизнь моя связана неразрывно, непоправимо, и что в мире существуют грозные опасности, идут гигантские кровавые столкновения и мне не удастся их избежать.

Через неделю снег подтаял, дороги очистились. На целые две недели я обо всем позабыл в этом горном местечке. Последние дни я каждый вечер отправлялся к источнику и навьючивал фляги с водой на осла, с которым очень подружился. Я прихватывал также две-три охапки дров, чтобы истопить печку и приготовить еду.

На четырнадцатый день, около полудня, в то время как я уже седлал осла, вернулся человек, с которым Тасадит ездила в Тазгу. Отец решил не отпускать ее домой, пока не растает снег. Тасадит осталась у нас; моя мать тоже удерживала ее:

– Живи у нас сколько хочешь, хоть до последнего своего дня, и мы похороним тебя рядом с Мухом.

Я должен был в тот же день отвести нашего мула домой.

Позавтракав, я отправился в путь. Стоял солнечный весенний день. Мои деревенские приятели захотели проводить меня, и я расстался с ними лишь там, где кончается земля их племени; они напутствовали меня добрыми пожеланиями.

* * *

В мое отсутствие произошло много перемен. Аази дома не было; отец сказал мне только, что она очень устала и поэтому он проводил ее к матери, чтобы она немного отдохнула. Мне показалось странным, что Аази может отдохнуть у Латмас, в доме которой не только нет достатка, а, наоборот, царит нужда. Но решения отца всегда были бесповоротны. К тому же у матери ей по крайней мере будет спокойнее; я решил непременно навестить ее попозже.

Вскоре я, как и мои сверстники, получил повестку о вторичном призыве. По горькой иронии судьбы, прислали также и повестку на имя Муха.

Но он уже покинул мир, где шла война. Похоронили Муха у нас, хоть земляки и хотели на руках отнести его в родное селение. Хоронили Муха, как он того заслуживал: никогда еще не было в погребальной процессии так много молодежи. В первых рядах шли марабуты и старики, они пели поминальные песни, а за ними толпились молодые люди, оспаривавшие друг у друга тяжелый дубовый гроб с хрупкими останками Муха. Юноши собрались здесь словно по кличу, и пришли не только его ближние знакомые, но и те, которые знали его лишь по вечеринкам. Пришли даже с того берега реки. В толпе мелькнули Уали и Идир. Они не могли оставаться долго, так как опасались нескромных ушей и глаз. По существующему у нас обычаю, перед тем как начать молитву, шейх открывает лицо покойника, чтобы его друзья и все другие простились с ним в последний раз. Когда шейх подошел к гробу, где покоился Мух, к нему бросилась целая толпа. Забыв о приличиях, молодые люди расталкивали стариков. Уали, Менаш, Равех и Идир, стоявшие ближе всех к покойному, никак не соглашались уступить место другим, они не сводили взгляда с его застывших черт. Глаза Муха были закрыты, но лицо, несмотря на перенесенные страдания, было все так же прекрасно. Зная, что шейх вот-вот задернет саван и лицо Муха – пусть окаменевшее – навсегда скроется от взоров, люди задерживались у гроба, стараясь запечатлеть в памяти образ умершего. Всю жизнь они будут представлять его себе таким – безмятежным, спокойным, – и никогда им не придет в голову мысль, что весь он превратился в прах, в пепел или стал добычей червей.

Дни проходили один за другим, а я все не шел к Аази. Накануне призыва шейх пригласил меня на обед. Он проговорил со мной до поздней ночи, не считаясь с тем, что глаза у меня прямо-таки слипались от усталости и что мне надо было как следует выспаться на дорогу. Я выпил множество чашек кофе, и они помогли мне побороть сонливость. Я стал слушать шейха внимательно и тут заметил, что он превосходит самого себя. Я уже не мог не поддаваться очарованию его мудрой, размеренной, подкупающей, ласковой и в то же время коварной речи. То была, пожалуй, самая прекрасная, во всяком случае, самая блистательная речь, какую я когда-либо от него слышал, и, когда он кончил, я долго сидел зачарованный, покоренный и не мог оторвать от него глаз.

В этой своей длинной речи он разъяснил мне, что Аази ушла к матери не для отдыха, как сказал мне отец, чтобы не огорчать меня, а что это полный разрыв и я должен об этом узнать, прежде чем вернусь в армию.

Я поблагодарил шейха и ушел, одолеваемый сном, ошеломленный тем, что услышал, и с тягостной мыслью, что Аази покинула меня без сожаления.

Меня, Менаша и Меддура прикомандировали к Первому стрелковому батальону в Блиде. Уали надлежало отправиться в Седьмой батальон, в Сетиф, но каид не мог вручить ему повестку, потому что Уали давным-давно у нас не видели, во всяком случае, его не видел каид.

Впрочем, он уже несколько дней двигался к югу, вслед за разносчиком Уэльхаджем.

Все это я узнал позже, когда возвратился в Тунис, так как вскоре после нашего прибытия в Блиду нас отправили на восток, где американцы пытались остановить армию Роммеля.

Я состоял в пулеметной роте сопровождения. На моих пулеметчиках были гражданские туфли на холщовых подметках, французские штаны, полуфранцузские-полуамериканские куртки, а на голове – в зависимости от случайных обстоятельств и вкусов – каска, кепи или феска. В таком жалком виде мы три месяца мужественно сопротивлялись подразделениям Африканского корпуса. Питались мы когда и как могли, если не считать тех дней, когда мы по счастливой случайности оказывались вблизи какой-нибудь американской части; тогда солдаты тащили все, что плохо лежало, и мне приходилось закрывать глаза на необъяснимую полноту вещевых мешков.

Я потерял всего лишь двоих: огромного чернокожего парня с юга, который погиб при попытке спасти свой пулемет, и старшего капрала; капрал совершил неблаговидный поступок и, чтобы искупить свою вину, добровольно возглавил патруль, а назад уже не вернулся. Мы дошли до такого убожества, что пришлось отозвать наш батальон в полном составе, чтобы заново обмундировать людей. Я был в полном изнеможении. За эти три месяца я сильно похудел, зато одет был с ног до головы во все американское, так как выменял на бутылку коньяку полное обмундирование американского офицера.

Вернувшись в Блиду, я не нашел там никаких перемен. Гражданские рассуждали о тунисской кампании в зависимости от своих симпатий, явных или тайных, как судят о партии в бридж. Они будто и не подозревали, что на войне умирают; в конце концов и я, и мои товарищи стали сомневаться: уж не снится ли нам все это во сне?

Мне хотелось поскорее разузнать новости обо всех и обо всем. За три месяца, проведенных в Тунисе, я на свои многочисленные письма получил всего лишь два ответа, да и то от посторонних людей. По возвращении в Блиду я находил присланные мне письма в канцелярии батальона, которая все это время оставалась в тылу, в офицерской столовой и даже у вахмистра. Большинство писем было от отца, и в них содержались все те же горячие мольбы к аллаху, убивающему и дающему жизнь, все та же покорность воле того, кто во всемогуществе своем испокон веков определяет судьбу каждого человека.

Мне не терпелось отдохнуть – не столько от усталости, сколько от удручающего однообразия жизни, когда только и думаешь о том, как бы заполнить пустоту. По правде говоря, у меня не было особого желания съездить в Тазгу; я предпочитал отправиться в Айн-Бейду, где жил Акли и куда он приглашал меня вместе с Менашем; кстати сказать, в его письме я легко узнавал мысли и даже выражения Давды. А навестить родных в Тазге я решил в последний день отпуска.

Я был еще в нерешительности, куда поехать, как вдруг получил с родины письмо, написанное незнакомой рукой. В нем не было ни даты, ни обращения. Почерк был детский и неуклюжий. Подпись отсутствовала.

«Мы здоровы. Надеемся, что ты тоже. Вот я тебе пишу. Я знаю, что это дурно и что ты подумаешь: эта женщина – плохая женщина, а она еще была моей женой. Но я должна тебе написать. Ты военный. Я не знаю, вернешься ли ты. Я каждый день молюсь аллаху и Сиди-Ахмеду, чтобы ты вернулся, но сердце мое все-таки неспокойно, и поэтому я тебе пишу.

Не говори: она дурная женщина. Зачем она мне пишет, раз она мне больше не жена? Я знаю, что, если твой отец узнает, он убьет меня, но он не узнает. Муж мой! Через шесть месяцев, а если богу угодно будет, то через пять у меня родится ребенок».

Вокруг меня бесчисленные муэдзины начали звучными голосами призывать правоверных к молитве. Пламя, пылавшее в раскаленной печи, куда спускалось солнце, окрашивалось в лиловые тона.

Я прислонился к стволу шелковицы.

«Но я постоянно молю аллаха, если что-нибудь должно с тобою случиться, пусть это случится с моим ребенком. Я знаю, ты уже никогда не примешь меня в свой дом, но ты только возвращайся живой.

Я тебе больше не жена. Значит, мне нечего советовать тебе, но у тебя есть привычка не укрываться как следует, когда холодно. Сейчас еще не зима, а все-таки ночью ты можешь озябнуть. Надо укрываться теплее.

Уже больше сорока дней я все говорю своему сердцу: я ему напишу. Много вещей обдумала я в своей голове, чтобы написать их тебе, а теперь все забыла.

Я знаю, что ты мне не ответишь, ведь ты меня не любишь; даже когда я жила у вас, не любил. Теперь я для тебя никто, но это ничего.

До празднества остается неделя. Ты его встретишь в казарме, среди руми. Но потом, если на то будет воля аллаха, ты еще много праздников встретишь со своим отцом, с матерью, с Менашем.

Больше я не стану ходить к роднику. Подруги смеются надо мной, потому что у меня нет мужа. В пятницу я ходила с Тасадит. Даади сказала мне при всех: чего ты так заносишься, раз у тебя нет мужа? Я вцепилась ей в волосы. А потом всю ночь проплакала.

Если ты возвратишься, то сожги мое письмо и забудь, что я тебе писала. Если не возвратишься, то прощай. Я буду очень любить твоего ребенка, если аллах сохранит его. И замуж больше я не выйду. Мама хочет, чтобы я вышла, а я не хочу, потому что мне не надо другого мужа, кроме тебя».

На этом письмо внезапно обрывалось. Почерк – вначале прямой и ровный – под конец делался все беспорядочнее. Последние строки прыгали вниз и вверх: то расходились, то, наоборот, набегали одна на другую.

Неужели это помятое, столько раз прочитанное мною письмо лжет? Неужели даже на таком дальнем расстоянии и когда еще неизвестно, вернусь ли я, Аази все еще разыгрывает комедию? Для кого же это делается теперь? Зачем? Разве так поступает любящая женщина?

Внезапно мне стало страшно, что я совершил ошибку, уже непоправимую. Чем более я вчитывался в письмо, тем явственнее возникал предо мной тот образ Аази, который я уже давно забыл, образ Невесты Вечера.

Невеста Вечера… Это было в те далекие времена, когда мы еще звались таазастовцами.

К Аази подошел Менаш, распоряжавшийся танцами.

– Твой черед, невеста Уамера! – (Тогда собирались выдать Аази за Уамера, юношу из ее селения.)

– Ничья я не невеста, – ответила она. – Я Невеста Вечера.

И она широко распростерла руки, словно желая обнять синеву ночи, обнять всю растворенную в воздухе негу.

– Я Невеста Вечера, и однажды, когда луна будет высоко на небе, я спущусь к реке. Я пойду вверх по течению, к горе, и всюду, где журчания реки не будет слышно, я стану останавливаться и скликать подруг, таких же Невест Вечера, как и я сама. Я буду скликать их так…

И Аази, зажав уши, подошла к окну и стала кричать странным переливчатым голосом, будто пела грустную песню или рыдала. И продолжалось это долго, словно те, кого она призывала, находились так далеко, так далеко, что могли ее и не услышать. Менаш передразнил ее клич потешным сдавленным, хриплым голосом, кашляя и сопя; зато Идир, застыв на месте и не сводя с Аази глаз, пылко спросил:

– А дальше что?

– Одна за другой они выходят из источников и лесов. Они бледны и шествуют не спеша. Все они в белых покрывалах, и все молча смотрят на меня. Они трогают меня за руку и улыбаются, но по-прежнему молчат. Они следуют за мной по берегу реки, а ночью вода в ней прекрасна – светла и прекрасна, – она поблескивает в лучах луны и шепчет чуть слышно, но мне ее шепот понятен, понятен он и моим подружкам, таким же Невестам Вечера… И шествие наше продолжается до тех пор, пока луна шествует среди звезд; гора все приближается к нам; когда же багровая луна спустится к утесам и вокруг нас начнет разливаться тьма, мы с подругами направимся в обратный путь, вниз, потому что нам станет страшно. И мы расстанемся на том месте, где я их созвала.

Мы представляли себе, как Аази легкой поступью идет по песчаному берегу; она двигается, окутанная покрывалами, медленно проходит возле воды, сзывает своих подружек, протягивает к ним руки; и лунный свет играет в ее тонких пальцах; она, как вожатый, ведет в ночи шествие своих бледных подруг, а взор ее обращен к луне, которая спускается все ниже и ниже, собираясь скрыться за скалами.

Аази притворила створки окна, и в комнате стало совсем темно, только сквозь щель пробивалась узкая полоска света, вырисовывая наши смутные силуэты; сама же Аази, переходившая из света в потемки, казалась какой-то волшебницей; ее золотые браслеты отбрасывали тусклые блики, а профиль в этом слабом освещении казался еще белее и напоминал своим застывшим спокойствием мумии умерших богов.

Как только луна зашла, прекрасное лицо Аази странно исказилось; она распахнула руки, широко расставив пальцы, и в ужасе попятилась от чего-то такого, что нам не было видно: Невеста Вечера боялась темноты. Она испустила резкий, жуткий вопль, призывая своих подружек бежать. Еще немного – и она упала бы в обморок.

Идир сидел верхом на стуле, скрестив руки на спинке и опустив на них голову. Но тут он бросился ей на помощь.

– Не бойся, Невеста Вечера! Я защищу тебя!

Прядь непокорных волос выбилась из-под его белой шерстяной фески и упала на лоб и глаза.

– Кто тебя преследует – человек или зверь? Если это дьявол, пусть только осмелится принять человеческий облик, и я рассеку его надвое.

С этими словами Идир схватил мою длинную линейку и стал размахивать ею в пустоте. Попадая в полоску света, она поблескивала, как лезвие сабли. Можно было не сомневаться: дьявол рассечен.

– Невеста Вечера, где ты?

И он в полутьме искал Аази, чтобы защитить ее, но она забилась в самый темный уголок Таазаста.

– Не прикасайся ко мне, я Невеста Вечера; никто не имеет права ко мне прикасаться. Днем я не живу, днем я Аази, зато я Невеста Вечера, я беседую с рекой и с ветром. Никому не дано права прикасаться ко мне – только речке, ветеркам да моим подружкам, ибо, едва лишь умирает день, я становлюсь Невестой Вечера.

– Позволь мне проводить тебя до речки, до высоких вязов. Возьми меня за руку, и тебе не страшен будет сумрак. Я полюбуюсь вместе с тобой на тихие заводи, на прибрежные сосны и на воду, на светлые, прозрачные ключи. Вместе с тобой я буду скликать твоих подружек, а когда мы повстречаемся с ветерком, ты поучишь меня с ним разговаривать. Мы пойдем к горе, а как только багряная луна спрячется за утесами, мы продолжим наш путь, взявшись за руки. Сверху мы увидим все окрестности по эту и по другую сторону горы, а там тьма будет еще гуще. Пойдем! Позволь проводить тебя.

– Не прикасайся ко мне, я Невеста Вечера, а он ревнив. Он пожирает неверных невест; и когда идешь ночью вдоль речки, вверх по течению, то видишь, как из воды выходят призраки в траурных покрывалах: это те, которых он уже растерзал.

Игра на этом кончилась, но я как сейчас вижу: Идир смотрит на Аази пристальным и вместе с тем рассеянным взглядом, словно он медленно идет под сенью высоких вязов вслед за той, чей образ Аази создала в своих безумных мечтах.

Мы долго звали Аази Невестой Вечера. А затем нападки моей матери, молчание отца, беседы шейха создали в моем воображении иной ее образ. Но когда я читаю строки этого письма, передо мною воскресают былые призраки, и мне хочется воскликнуть, как Идир:

– Невеста Вечера, где ты?

Чем больше я размышляю, тем мое заблуждение начинает казаться мне все очевиднее и несомненнее. Ибо в чем, собственно, мне упрекать жену? Обычай? Сплетни? Жалобы моей матери? Ах, зачем существуют склоны, по которым уже нельзя подняться вверх?

Вот уже несколько месяцев я не раскрывал своего дневника, потому что нечего было записывать. Все это время я ждал отпуска, но приходилось уступать очередь друзьям, потом друзьям друзей, и конца этому не было. Сегодня, двадцать девятого октября, когда я перестал думать об отпуске, настал мой черед. Да и пора: ведь Аази ждет ребенка в ноябре.

Я написал Менашу, чтобы он отпросился одновременно со мной. Соберутся Уали, Идир, может быть, и Меддур, ибо с тех пор, как в Италию стали отправлять все больше и больше войск, отпуск дают очень многим.

Мне хочется в последний раз побывать в Тазге, повидаться с отцом, с шейхом, с На-Гне, с Ку. Я во что бы то ни стало повидаюсь также с Аази, выскажу ей все, о чем так долго молчал, попрошу, чтобы она подождала меня, если мне суждено вернуться, не вечно же будет длиться война, а если не вернусь, то чтобы любила нашего ребенка, даже когда будет замужем за другим.

За другим? Я не хочу задерживаться на этой мысли, не могу с ней примириться.

Когда я думаю об этом, мой ум, мое сердце, мои нервы – все во мне начинает ныть; мне кажется, что посмертная ревность приподнимет плиту или землю, под которой я буду лежать, как только я узнаю, что какой-то другой мужчина… Нет, это немыслимо…

На этом обрываются записи Мокрана. Последние тридцать страниц плотной глянцевой бумаги остались незаполненными. На внутренней стороне переплета нарисован профиль болезненной женщины, под ним – берберское, понятное лишь немногим слово, и это, конечно, ее имя. Но история Мокрана у нас всем хорошо известна, и всякий может вам рассказать ее неожиданный конец.

* * *

В Алжире, где Мокран, Менаш и Меддур должны были встретиться, собралось множество отпускников.

Друзья сразу узнали, что на горе уже выпал первый снег, правда еще неглубокий, и что дорога в Талу в трех местах перекрыта обвалами. Снег угрожал завалить и остальные дороги.

Они решили добраться до Тазги через Мейо. Идти можно будет по Куилальскому перевалу; их уверяли, что даже на горе снежный покров не превышает десяти сантиметров и что к тому же снег почти везде уже растаял.

Итак, они отправились поездом до Мейо, а там некий Арезки предложил провезти их через перевал на своем грузовичке, который он тщательно прятал, боясь реквизиции. Согнувшись над рулем, Арезки разражался бранью всякий раз, как они попадали на ухаб и машину подбрасывало. Друзья жались друг к другу, чтобы согреться. Только Менаш, забившись в уголок, тихо мурлыкал какую-то печальную песню. Все молчали якобы оттого, что очень холодно, на самом же деле они с удовольствием прислушивались к его мелодичному голосу. Вскоре, однако, Арезки повернулся к ним и крикнул по-французски: «Черт побери, да заткнись же ты, певец!»

Дул сильный ветер, хлестал дождь, и слова шофера доносились до них обрывками – то оглушительно, то еле уловимо.

При каждом толчке Арезки громогласно посылал к черту какого-нибудь почтенного святого. Небо было серое, над горою с безумной скоростью неслись клочья растрепанных туч. Не проехали они и пяти километров, как шофер разразился грубым ругательством и резко затормозил. Огромный обвал перекрыл дорогу во всю ширину, на протяжении по крайней мере метров десяти. Ехать дальше было невозможно.

– Живо садитесь! Поедем обратно, – крикнул Арезки.

Все опять взобрались в кузов, один только Мокран медленно отошел в сторону и прислонился к скале.

– Садись, Мокран, – сказал Арезки. – Вид здесь, правда, очаровательный, но все же лучше приехать сюда через месяц. А сейчас – назад!

– Уехать – значит умереть отчасти[20]20
  Цитата из стихотворения французского поэта Эдмона Арокура «Прощальный рондель».


[Закрыть]
, – отозвался Меддур.

Ему казалось, что он сказал нечто весьма остроумное, и он обвел всех взглядом, рассчитывая на одобрение. Но никто, видимо, не обратил внимания на его слова. Он был раздосадован и поднялся в машину.

– Влезай же, Мокран. Мы еще мало намокли, по-твоему?

Мокран не двигался с места. Сказывались ли тут холод и физическая усталость двух изнурительных дней? В нем медленно созревало непреклонное решение. Ничто не остановит его, он пойдет до конца. Он не уверен, что доберется до Тазги, но все-таки пойдет…

Остальные не понимали, что с ним такое.

– Да ты с ума сошел, что ли?

Они стали всячески отговаривать его: это самоубийство, на перевале он погибнет, снег отрежет Куилаль от всего мира. Мокран даже не отвечал. Он только ласково, блаженно улыбался им. Решив, что он лишился рассудка, друзья хотели силой посадить его в грузовичок. Мокран стал бешено отбиваться – брыкался, кусался, осыпал ударами всех, кто к нему подходил. Когда же они отступились от него, он улыбнулся и сказал проникновенно:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю