Текст книги "Избранное"
Автор книги: Мулуд Маммери
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)
– А мать?
– Мы сделаем все возможное, остальное в руках аллаха.
Доктор взглянул на Ба Салема, и Ба Салем понял, что Уда должна умереть.
– Сегодня нет посещений, но нельзя ли мне повидаться с ней?
– Конечно, – ответил доктор.
Ба Салем отослал Бубекера, старшего своего сына, которого он брал в переводчики (доктор не говорил ни по-берберски, ни по-арабски), и пошел к Уде. Та, вцепившись зубами в край простыни, крикнула:
– Ступай… Уходи отсюда!
– Я один, – сказал Ба Салем, – со мной нет ребятишек.
– Тогда подойди, – сказала она.
Он неуверенно подошел к белой кровати, которую всегда боялся испачкать: ведь у него и сандалеты-то были из автопокрышек.
– Когда я умру…
Он хотел что-то сказать. Резким движением высохших пальцев Уда остановила его.
– Когда я умру, не бери себе чересчур молодую женщину. Она не сумеет управиться с ребятишками.
Он смотрел то на свои сандалеты, то на искаженное болью лицо жены.
– Возьми женщину крепкую, чтобы она могла работать в саду. У тебя самого нет времени: то ахеллили, то подсолнухи.
Тогда Ба Салем сжал руку Уды в своей.
– Ты лучше меня знаешь женщин в нашем селении, скажи, кого мне взять.
Губы Уды свело судорогой, она отвернулась к стене, засунув в рот край простыни, потом боль отпустила ее.
– Возьми женщину крепкую и не слишком молодую. Такую, чтобы не очень увлекалась ахеллилями, а то, если вы оба…
Ба Салем гладил огрубелую руку, на которой четко проступали все жилки.
– А как ты думаешь, твоя сестра Мерием…
– Женщина, которая не любит ахеллилей.
На крик Уды явились доктор с санитаркой и попросили Ба Салема уйти.
Она умерла на рассвете, так и не разродившись, ее похоронили на большом кладбище Сиди Османа, у входа в старинный город. Провожающим надо было только улицу перейти. Через день Ба Салем взял мотыгу, корзинку, кусок сухой лепешки и вместе с ребятишками пошел в сад поливать овощи, иначе они погибли бы.
Подождав три месяца, он отправился просить руки Мерием.
– Что же это такое, – сказал тесть, – ты просишь руки моей дочери, как будто приносишь соболезнование. Аллах так порешил. Велениям аллаха не противятся. Моя дочь Уда умерла, моя дочь Мерием заменит ее ребятишкам, если на то будет воля аллаха. Забирай ее, когда пожелаешь.
Мерием сразу же дала согласие. Она до безумия любила ахеллили, но никогда, даже в самых невозможных своих мечтах, не могла вообразить себе, что увидит Уду мертвой, а сама станет женой Ба Салема. Теперь она будет ходить с ним с одного праздника на другой, и вся жизнь ее станет сплошным ахеллилем.
Три дня в доме Ба Салема правили ахеллиль по случаю его женитьбы на Мерием. Сам он не принимал в нем участия. Мерием в течение двух дней проявляла сдержанность, как и полагается новобрачной, затем, на третий день, сама руководила хором тажеррабт – это ахеллиль для узкого круга.
– Я покинул Тимимун на другой день после праздника, – сказал Мурад, – и ни разу с тех пор туда не возвращался.
Амалия встала.
– Это печально, конечно, но не так уж безнадежно. Может быть, теперь Ба Салем счастлив с Мерием. Может быть, они ходят с одного праздника на другой, и в тот вечер, когда мы приедем, оба они встретят нас на ахеллиле.
Войдя к себе в палатку, Буалем увидел желтый конверт, который принесли в его отсутствие.
От учителя, его почерк.
Он долго смотрел на письмо. Что понадобилось этому никчемному квадратику желтой бумаги в краю Лекбира и Ахитагеля? Буалем устал, ему хотелось лечь и сразу же заснуть. Он сунул письмо в карман (прочтет его завтра) и рухнул, не раздеваясь, на раскладушку, которую поставил перед уходом.
Темнота была относительной: стояло полнолуние, и видно было все почти как днем. Лежа в полумраке на спине с широко открытыми глазами, Буалем пытался усмирить стук своего сердца. Он вновь видел Лекбира, как тот, закрыв глаза, играл на свирели, видел Ба Хаму, дрожавшего в своем бурнусе, Суад, изображающую разные фигуры танца алжирских предместий, и в особенности меч Амайаса, рассекающий воздух перед лицом Амалии с неподвижно застывшей на нем улыбкой.
Он пытался отогнать эти странные образы. Передышка длилась каких-нибудь несколько секунд, затем видения, еще более яростные, возвращались, преодолев силу его сопротивления. Вдруг в сознании Буалема забрезжил свет: скверна! он осквернен! Сатана завлек его в свои тенета, и напрасно он отбивается. С каким безудержным рвением предавался он этим разнузданным танцам, сладостная нега и бешеный ритм которых все еще отдавались во всем его теле, но что общего у этих обрядов с буквой закона? Ему следовало бы помнить: наслаждение и радость часто – нет, всегда – суть орудия дьявола. Буалем знал это, но забыл, и вот теперь враг рода человеческого был тут, ибо образ этой женщины, а она из неверных, поселился в его душе, и никакими силами нельзя было выдворить его; сам же он уподобился тем неосмотрительным путникам, что, ступив по неосторожности в соляную топь, медленно увязают в ней: любое усилие, которое они пытаются сделать, чтобы выбраться из песка, затягивает их чуть-чуть глубже, и у них хватает времени почувствовать, как приближается смерть. Ненавистное и сладостное видение завладело всеми его помыслами, каждое биение его сердца было наполнено им. Он был одержим.
Чтобы избавиться от скверны, ему требовалось очищающее купание. Сам он, следуя завету учителя, ни разу не был на пляже, однако ему случалось видеть, как другие резвятся в море. Вот что ему требовалось. Всей душой он пламенно жаждал волны, которая, опрокинув его, смыла бы все миазмы, истому, порчу. Но где найти воды в этом краю, обреченном еще в царствии земном адскому огню?
Буалем вспомнил вдруг про желтое письмо. На ощупь в потемках он отыскал свою куртку и вытащил из кармана помятый конверт. Включил карманный фонарик. Пальцы его дрожали. Сначала буквы прыгали у него перед глазами, и ему пришлось перечитывать каждую строчку по нескольку раз, чтобы уловить ее смысл. Но мало-помалу он успокоился. И в конце концов стиль учителя, ритм его фраз, их образность, внутренняя увлеченность, которую Буалем ощущал в каждой строке, снова завладели его рассудком, и снова он впал в экстаз, веруя во все безоглядно.
Письмо было длинным. После положенных приветствий учитель писал:
«Помнишь ли ты, наш любимый ученик, истинную цель твоей экспедиции? И хотя ни один человек не может похвастаться тем, что постиг предначертания творца (хвала ему! Поистине аллах велик, ему принадлежит все, что на небесах и на земле!), вполне возможно и даже несомненно, что не напрасно отправил он тебя в те земли, где явились все откровения, и главное, самое последнее – откровение Пророка, после которого нет больше пророка. Нефть – дело преходящее, помни об этом и не забывай: единственное, что достойно жизни как в нашем, так и в ином мире, – это слово творца, да ты и сам это знаешь.
А посему предоставь заботы о нефти нефтяникам, сам же ступай к творениям всевышнего, к людям пустыни пророков. Если у них сохранилось воспоминание о знамении, а я думаю, что это так, возрадуйся вместе с ними, восславьте творца, возблагодарите его за то, что он ниспослал вам эту встречу на земле, прежде чем наступит несказанная встреча в ином, блаженном мире вечности. Если они забыли, напомни им о том. Но не может быть, чтобы всякая искра угасла в этих сердцах, более наших склонных к наивной вере безгреховного времени, ибо всевышнему угодно было поселить в самых бесплодных местах людей, близких ему по духу. Зерно, посеянное тобой сегодня, завтра взойдет во славу господа, чья благость растит все зерна…
Что же касается тебя, – писал в заключение учитель, – мне нет нужды напоминать тебе, что все женщины, в особенности из неверных, поставлены на пути верующих, дабы те оступились. Из всех гибельных орудий они, несомненно, самые надежные, и посему неотступно следи за той, что рядом с тобой, но берегись ее, остерегайся, как стерегутся гадюки и огня. Прощай!»
Буалем перечитал письмо несколько раз. Фразы постепенно нанизывались одна на другую, и за каждой из них ему слышался голос учителя, отчего все преграды, казавшиеся до той минуты непреодолимыми, стали рушиться, словно песчинки на дюне под порывами ветра. Под конец он ощутил, как в душе его растет тот самый восторг, который распирал его грудь, когда учитель вспоминал деяния сподвижников пророка, то самое страстное желание ответить на призыв творца, ратоборствовать, а если понадобится, то и погибнуть на пути, предначертанном им.
Остается одно – взять в руки острое лезвие, изрезать им гладкую кожу Амалии на тонкие лоскутки, медленно разрывать ее, распарывать, кромсать. Сатана… Сам сатана изойдет кровью голубых вен Амалии. Тогда он перестанет, наконец, подсовывать взорам верующих свой торжествующий довод – гордо вздымающуюся грудь Амалии.
– Буалем, спокойно!
Три белые вспышки прорезали тьму.
– Ты похож на ангела смерти. Что ты там читаешь?
Буалем оторопел. Он не слышал, как она вошла, и не мог прийти в себя от изумления. Голос Амалии был певуч, словно свирель Лекбира. Кожа казалась особенно белой на фоне черного облегающего спортивного костюма. Взгляд Буалема блуждал, запечатлевая бедра, волосы, грудь, тонкие губы Амалии.
Она подошла совсем близко. Он очнулся, оцепенение прошло. Письмо дрожало в его руке. Он вспомнил о нем, потом вдруг все – сатана, лезвие, меч Амайаса – все смешалось в его сознании.
– У тебя жар?
Она коснулась рукой его лба, шеи, рук. Влажное тепло исходило от нежной кожи Амалии. Тоскливо плакала свирель. Они были одни в этом безмолвии, и еще эта дудочка, да луна, да шелест пальм.
Она прижалась к нему. У него похолодело внутри. Он старался не смотреть на нее. Свирель на что-то жаловалась луне.
Возле плеча он ощутил горячую округлость груди Амалии. И снова все смешалось: гнев учителя, молчание Ахитагеля, мягкие переливы свирели, затем над всем возвысился голос учителя: как гадюки и огня! Слова жалили, подобно крохотным свинцовым осколкам с зазубренными краями, рассекавшим его кожу: сатана, огонь, сера, кровавые реки. Свирель свистела, словно змея в листве.
Нежная упругая грудь по-прежнему касалась его спины. Буалем попытался унять дрожь в коленях. Он ненавидел Амалию и в то же время хотел выпить ее без остатка или упасть к ее ногам. Он взвыл:
– Изыди!
Она заколебалась:
– Ты в самом деле этого хочешь?
– Уйди, говорю тебе, прочь, уходи сейчас же.
Она медленно поднялась и неторопливо, шаг за шагом направилась к двери. Черный облегающий костюм колыхался в лунном свете. Свирель умолкла.
Буалем спал тревожно: всю ночь Ба Хаму, карабкаясь по стволу пальмы, пытался поймать Амалию, проплывающую мимо него на ковре-самолете. Какая-то красавица, бывшая одновременно и Амалией, и Суад, и матерью Ахитагеля, танцевала у подножия дюны, а шакалы тем временем дожидались, когда она упадет, чтобы тут же сожрать ее. И вот самый старый из шакалов готов уже броситься на Амалию, опьяненную усталостью и танцем, а Буалем, взобравшись на дюну, громко кричит:
– Амалия!
Проснулся он весь в поту. Вокруг него луна проливала на песок бело-молочные полосы.
– Ты звал меня?
Буалем не сразу сумел отличить Амалию от видений, являвшихся ему во сне. Она сидела у него в ногах, на краю кровати, скрипевшей под ее тяжестью. Наконец он разглядел ее – распущенные волосы вились по ее плечам, словно огненные языки. Он отвернулся и снова взвыл не своим голосом:
– Изыди! Прочь отсюда!
На другой день они отправились на себибу лишь около полудня.
Их сразу же ошеломило изобилие красок и звуков. То был праздник и для глаз, и для слуха, привлекающий своей необычностью, однако видели они только внешнюю его сторону: некому было рассказать им смысл происходящего. Амайас был занят руководительницей женской группы, которая била в тамбурины изогнутыми палочками. Он называл ее Фанду. В те промежутки, когда она не играла, оба они громко смеялись, держась за руки. Харатин[111]111
Харатины – оседлое население в оазисах Сахары.
[Закрыть], совсем еще молодой, цеплялся за черное покрывало Фанду. Он смотрел на нее взглядом побитой собаки – его желтые глаза неотступно следили за ней.
Танцоры изображали начальные этапы битвы, непрерывно повторяя одно и то же. На голове у них возвышались ярко-красные шлемы, закрывавшие полностью лица, только для глаз были оставлены прорези. На двойных, крест-накрест, перевязях висели пустые ножны для мечей. Две шеренги воинов стояли на противоположных сторонах дороги и, пританцовывая, двигались навстречу друг другу. Они встречались посередине и вступали в жаркую схватку, размахивая своими длинными мечами и копьями, затем к ним приближался, следуя тому же ритму, марабут, увенчанный огромным тюрбаном. Скрестив на груди руки, он вставал между двумя рядами воинов, которые делали вид, будто собираются продолжать битву, и только потом расходились, направляясь на свою сторону дороги, где они снова выстраивались. У каждой из этих двух сторон была своя группа женщин, бивших в тамбурины, – одни в белом, другие в голубом одеянии, стремительный ритм их ударов, пронзительные крики, которые они испускали, зажав кончик красного языка меж черными губами, подстрекали воинов, толкая их на битву и соразмеряя их продвижение вперед.
Фигуры танца повторялись снова и снова, менялись, следовали одна за другой до самого вечера. Амалия с Сержем неустанно запечатлевали для читателей «Плезир де Франс» не очень понятные, но красочные образы. Поздно вечером, когда солнце, давно уже скрывшееся за горизонт, освещало только самый гребень шедшей вдоль уэда возвышенности, воины и зрители разошлись. На дороге, истоптанной за день, остался налет сглаживавшей все линии золотистой пыли, которую ветер носил из конца в конец отведенной для празднества площадки.
Они отправились в Джанет вместе с Амайасом, Фанду и харатином с ласковым взглядом. Широкими рукавами своего платья Фанду вытирала краску, размазанную по лицу потом. Не отставая от нее ни на шаг, харатин следовал за ней нетвердой походкой. Вид у него был усталый, он не говорил ни слова.
– Послушай, Месауд, – сказала Фанду, – отнеси мой тамбурин домой.
Месауд вяло протянул руку. Он чуть было не уронил тамбурин.
– Это все киф, – заметила Фанду. – Он курит, чтобы забыть.
– Забыть кого? – спросила Суад.
– Женщину, разумеется.
Послышался смех Амайаса:
– Женщину? Уж не тебя ли?
Фанду засмеялась вместе с ним:
– По возрасту я ему в матери гожусь, но если бы захотела…
– Он ходит за тобой, словно тень.
– Надеется, что я верну ему ту женщину.
– Она ушла от него?
– Давно уже.
– Она его разлюбила?
– У Месауда больше не было денег, не стало ни силы, ни дома.
– А у него был дом?
– Он его продал… чтобы купить женщине драгоценности.
– Где же он спит?
– У меня, когда ведет себя как положено. А если мне надоедает смотреть в его печальные глаза, он идет спать в пальмовую рощу.
– Под открытое небо?
– Не знаю. Ничего не поделаешь, таков уж он уродился. По счастью, у него есть киф… и всевышний.
Буалем вздрогнул. Старая колдунья все смешала, она ставила на одну доску и киф, и всевышнего. Ему хотелось затолкать ей в пасть кощунственные слова – угостить бы ее хорошим тумаком, но в то же время он горел желанием узнать продолжение.
– Аллах карает злых людей, – сказала Фанду, – не обошла его кара и Месауду.
– Так ее зовут Месауда? – спросил Мурад.
– Да.
– Стало быть, они были предназначены друг для друга.
– Возможно, только…
Фанду вздохнула. Она закатила глаза к небу, так что стали видны белки.
– С тех пор, как я бросила ее, она впала в нищету.
– Она безобразна?
– Нет, очень красива.
И добавила с сокрушенным видом:
– Она красива, да только не хотела платить мне.
– И что же?
– Я молилась святым и попросила всевышнего. Она утратила свою привлекательность.
– Оставь в покое всевышнего, – не выдержал Буалем, – и не путай его в свои дела, слышишь?
– И что же, святые тебя услышали? – снова спросил Мурад.
– Святые всегда меня слышат, да я и сама им помогаю.
– Каким образом?
– Я знаю обряды, заклинания…
Мурад кивнул в сторону Месауда:
– Но ведь его-то Месауда привлекает по-прежнему?
– Его? Ну и что? У него нет ни гроша. Ничего и никого, кроме всевышнего.
Буалем схватил Фанду за покрывало и начал в ярости трясти ее. Фанду со смехом пыталась удержать медные ключи, висевшие на одном конце покрывала.
– Отпусти меня, сынок, ты меня расколешь.
Буалем грубо оттолкнул ее. Фанду заливалась смехом:
– Мусульмане должны помогать друг другу. Я, например, всегда стараюсь помочь молодым, потому что они всегда спешат и не умеют взяться за дело. Когда страсть овладевает ими, они становятся похожи на голодных шакалов в пустыне. Они воют, а за дело взяться толком не умеют.
– А ты умеешь?
Фанду пыталась поправить свое покрывало.
– Взять хотя бы вашу француженку – да если я применю к ней заклинание против иноземцев, она будет таскаться за тобой, словно тень, так же, как Месауд за мной. Месауд!
Месауд поспешил на ее зов все с тем же отсутствующим взглядом.
– Поправь мое покрывало. Этот нечестивец сорвал его с меня.
Лихорадка не отпускала Мурада в течение двух дней, которые понадобились им, чтобы добраться из Джанета в Таманрассет. В Таманрассете врач сказал, что это не опасно, но из предосторожности решил оставить его в больнице на несколько дней.
Амайасу такое решение пришлось по душе, так как он собирался заглянуть в Тимьявин, чтобы повидаться с матерью Ахитагеля.
За утро он обошел все лавки, купил чай, сахар, всевозможные пряности, ткани, затем попросился на грузовик, отправлявшийся в Тин-Заватен на борьбу с саранчой.
Остальные воспользовались этим временем, чтобы посетить Там и Азекрем. Хозяин гостиницы «Хоггар» знал всю историю города. Там был центром, который замыслил создать правитель даиры Аджера. Менее шестидесяти лет назад на месте города не было ничего, или почти ничего. Затем появился правитель, которого ужаснула окружавшая его пустота, ибо подвластные ему туареги оказались точно такими же, как те, на которых сетовал супрефект Джанета: они были неуловимы. Он испробовал все: перепись с учетом родословных, строгую организацию, тщательно продуманную субординацию с привлечением традиционных вождей, подкупленных, а потому послушных и надежных, бесплатное распределение продовольствия и тканей. Кочевники принимали дары, обманывали вождей, посмеивались над родословными.
Тогда правитель надумал устроить заманчивую и крепкую ловушку, дабы положить конец блужданиям искателей попутного ветра. Он возвел толстые красные стены, велел посадить вдоль них ряды тамариска и стал зазывать торговцев. То была лишь первая попытка: правитель мечтал раскинуть сети пошире, укрепить их, оснастив всевозможными соблазнами при помощи ловких торгашей. Настанет день, и неисповедимые пути погонщиков верблюдов приведут их сюда. Достаточно, впрочем, одного, ибо стоит только изголодавшимся, неуловимым кочевникам испробовать сладость свежих плодов, и они обязательно сюда вернутся, потом, глядишь, мало-помалу и привыкнут к надежной защите стен, предпочтя их бесконечным скитаниям, чреватым опасностями и лишавшим их верного пристанища.
Прежде кочевникам не доводилось сталкиваться с такими хитроумными ловушками – предвидения правителя оправдались: кое-кто из них попался на крючок. Этих сразу можно было распознать по их несчастному, растерянному виду, с каким они бродили по улицам, с утра до вечера таская по городу, из конца в конец, свою неизбывную печаль изгнанников, не в силах понять, почему у них отняли простор и ничего не дали взамен. Они не работали. Их лишили суданской степи, караванов, везущих соль, верблюдов, лишили боевых стычек и былого могущества. Жили они милостью правительства, наименее отчаявшиеся сопровождали туристов, кое-кто находил утешение в контрабандистских вылазках в Нигер и Ливию, являвших собой слабое отражение былых набегов.
Потом, словно всего этого было мало, начали прибывать беженцы из Мали. Правда, большинство из них задерживалось здесь недолго. В течение нескольких дней они с воинственным или потерянным видом слонялись по Таму, затем двигались дальше, в Джанет и Ливию.
По счастью, большинство из них оставалось близ границы с алжирской стороны, в Тимьявине или Тин-Заватене. В основном это были женщины и дети, питавшиеся просом, которое время от времени посылала им даира Тама. Но жить-то ведь надо было и в промежутках между этими дарами. Женщины ничего не умели делать, знали толк лишь в музыке да в любви. Вот они и стали жить тем, что было им доступно, а называлось это пограничный капкан.
Слух о том быстро разнесся по всей пустыне, и вскоре со всех концов к Тин-Заватену устремились пропыленные грузовики, набитые поденщиками рудников и нефтепромыслов, явившимися искать радости издалека, невзирая на километры песка и непроезжих дорог. Они привозили деньги, взамен им отпускали по сходной цене кусок праздничного пирога. Отправляясь в Тимьявин, Амайас знал это. Он подозревал, что и мать Ахитагеля, подобно всем женщинам ифорас, лишившимся своих мужей, брошенных в тюрьмы или погибших, жила за счет пограничного капкана, и потому не ведал, удастся ли ему заставить ее забыть об этом, хотя бы на то краткое время, пока он пробудет с ней.
На пятый день к вечеру спутники его увидели, как он сошел у отеля «Хоггар» с шаткого грузовика. Как раз в то утро Мурад вышел из больницы, жар спал, и теперь он мог продолжать путешествие вместе с ними. Амайас был неузнаваем. Ради своего возвращения в Там он облачился в праздничную одежду, наверное, перед самым въездом в город, потому что его покрывало цвета индиго переливалось, сверкая, словно его только что вытащили из большого узорчатого кожаного мешка, который Амайас извлек из-под переднего сиденья грузовика. Лихорадочно блестевшие глаза, видневшиеся сквозь прорезь покрывала, ничего не замечали вокруг.
Сначала он не отвечал на вопросы, которыми его осаждали, и только потом разговорился. Да, он видел мать Ахитагеля. Она очень красива (глаза Амайаса, устремленные вдаль, казалось, все еще видели ее где-то за их спинами). Амайас отдал ей просо, чай, финики, пряности и все деньги, которые у него сохранились к тому моменту, когда он прощался с ней. Оставил только себе на дорогу – заплатить за место на грузовике.
– Ну, а капкан? – спросила Суад.
– Я ничего не видел.
Добравшись до места, Амайас сразу же попросил мать Ахитагеля проводить его в кочевье людей, которых он знал. Они провели там несколько дней. Каждый вечер вместе с тамошней молодежью они садились на верблюдов, похожих на тех, каких она помнила еще по тем временам, когда жила в Мали. На четвертый день они возвратились в Тимьявин, к пограничному капкану. Всю дорогу мать Ахитагеля пыталась скрыть от Амайаса слезы, блестевшие у нее в глазах. Она плакала из-за оставшихся в прошлом верблюдов, из-за погибших мужчин, из-за постыдных капканов.
– Она плачет из-за Ахитагеля тоже. Ей хотелось бы повидаться с ним, но страшно. В последний раз, когда он приезжал в Тимьявин, она брала его с собой в пустыню, чтобы он не видел капкана, пограничного капкана. Они долгое время жили в кочевье, потом она отпустила его: боялась, как бы за ним не явились жандармы. Каждую ночь ей снится, что он умер или что какой-то жандарм выкалывает ему штыком глаза.
Амайас откинул с лица покрывало и умолк.
Они направились в гостиничный ресторан. Хозяин рассказывал о своей последней охоте на газелей.
– Я уже сделал из нее чучело. Если бы хоть чуточку повезло, я мог бы заполучить целых двух. Мне досталась только самочка, потому что я целился сначала в нее. Если убивают самку, самец спасается бегством.
– А если начинают с самца? – спросила Суад.
– Самка остается с ним, и вы преспокойно стреляете в нее.
Солнце скрылось за горизонтом, и тут же ветер стал обжигать кожу, словно холодное стальное лезвие. То была их последняя стоянка под открытым небом. По сравнению с недавним путешествием по колдобинам дорога в Ин-Салах показалась им приятной прогулкой. На следующий день, если все пойдет хорошо, они будут уже в Тимимуне, в доме Ба Салема, где Мерием угостит их холодным квашеным молоком.
Звезды пригоршнями рассыпались по небу. Край красной луны прорезался на горизонте, и, по мере того как она поднималась, звезды гасли одна за другой. Раскладушки поставили на плоском дне высохшего уэда, а вещи, разбросанные где придется, придавали ему вид восточного базара. В своем утепленном спальном мешке Мурад никак не мог заснуть. Несмотря на холод, он задыхался, пот лил с него градом. Наконец он не выдержал и, выбравшись из теплого гнезда, где ему нечем было дышать, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить других, надел кеды и направился к горе, встававшей на горизонте.
Шорох его шагов по песку звучал заунывной музыкой. Следуя этому ритму, он, словно молитву, твердил одну фразу, которую видел как-то в пути начертанной на скале на языке тифинаг: «Я – Берзеку, я пасу коз, и я совсем один». Порывы ветра осушили его пот, пронизав ледяным холодом, и засыпали глаза градом мелких песчинок. Вслед за первыми утесами, осажденными со всех сторон песком, гора вздымала непреодолимую преграду обожженного камня. Прежде чем ступить туда, Мурад оглянулся назад: лагерь остался далеко позади, серые пятна раскладушек выделялись на светлом песке уэда.
Вдруг меж камней на тропинке забили тоненькие струйки воды. Их мерцающее сияние наполняло жизнью неизбывное белое безмолвие. По мере того как Мурад поднимался, их становилось все больше, они сливались, растворяясь друг в друге. Потом послышался звонкий смех, заглушаемый торопливыми поцелуями. И вот в голубой чаше расплескалась чистая гладь озера. Над ним, словно ржавая подкова, повис серп луны. Иногда гора скрывала его, и тогда видны были только отблески пожара, освещавшие утесы сзади. Затем ручейки смолкли, а озеро в тот самый момент, когда разгоряченные ноги Мурада вот-вот, казалось, должны были ступить в его прохладную глубь, превратилось в скопление бледно-голубых кристалликов соли. Только где-то за горой смех по-прежнему перемежался с поцелуями. Мурад шагнул в ту сторону, хотя знал, что и смех, и поцелуи исчезнут, подобно озерной глади и серебряным струйкам воды, превратятся при его приближении в шум ветра, рассекаемого острыми каменными глыбами.
Несмотря на ночную прохладу, он весь обливался потом. Ему хотелось пить. Проводя языком по шершавым губам, он только растравлял ожоги. Мурад пожалел, что не захватил свою фляжку, и повернул назад, собираясь вернуться в лагерь. Ему все время приходилось глядеть под ноги, чтобы не наступать на острые камни. Его шатало от усталости… «Я – Берзеку, и я совсем один…» Громкий топот копыт и шум летящих камней заставили его резко обернуться. Он едва успел прижаться к скале, чтобы пропустить стадо диких ослов – серые ослики, подняв уши, вихрем промчались мимо него.
Он глянул в ту сторону, где находился лагерь, но ничего не увидел. А между тем он уже довольно долго шел по дороге к нему. Луна теперь стояла высоко в небе. Воткнув в землю палку, на которую опирался до сих пор, Мурад зашагал быстрее. Обогнул одну из лап динозавра – черного утеса, преградившего ему путь, – наверняка за ним взору его откроется лагерь. Но всюду, до самого края небес, расстилался один и тот же пейзаж, напоминавший мертвый город. Мурад чувствовал сквозь кеды, как сбиты его ноги. Вскоре он вышел на то место, где промчалась кавалькада диких ослов, – палка его, словно веха, торчала посреди дороги. Мурад кружил по кругу.
Однако он был уверен, что все время шел по верному пути. Оглядевшись, Мурад попытался определить свое местонахождение: со всех сторон его окружало нагромождение островерхих утесов, устремлявших свои пики прямо к луне.
Благодаря легкому ветерку Мурада гораздо меньше мучила теперь жажда, зато мокрая от пота рубашка прилипла к спине и все чаще приходилось облизывать языком пересохшие губы. Лучше всего остановиться и покричать. Ночью в горах голос слышится далеко. Эхо волнами разнесло его долгий призыв. Он повторял его несколько раз, взывая к своим спутникам и обращаясь к каждому поименно, но, как только стихал в ночи последний отзвук, снова воцарялась глубокая тишина. У него даже не было с собой карманного фонарика, свет которого был бы виден издалека. Он попробовал обойти динозавра с другой стороны. Надо вернуться туда, откуда он повернул назад, и там попытаться определить, где он находится.
Мурад шел все медленнее: он устал, да и стертые кедами ноги горели, как от ожога. Через какое-то время снова перед глазами возникла торчащая палка, на этот раз тень от нее падала с другой стороны: луна клонилась к горизонту. Мурад сел. Ему вспомнился старинный наказ жителей Сахары: никогда не уходить от лагеря дальше того расстояния, на котором можно услышать голос, даже если ты уверен, что найдешь дорогу назад. Но было уже слишком поздно. Он снова начал кричать – все так же безуспешно, как и в первый раз… «Я – Берзеку…»
Он снял кеды и лег на землю, отыскав уголок, где на него не падал лунный свет. В ушах шумело. Он долго силился не закрывать глаза, но веки опускались сами собой, и снова хотелось пить.
Он попросил Мерием, возвращавшуюся из пальмовой рощи, дать ему попить. Она наклонила свой кувшин, но напрасно Мурад тянул губы, ему никак не удавалось ухватиться за ручку, и так и не пришлось напиться. Ба Салем возглавлял где-то по соседству ахеллиль. Мурад пришел туда вместе с Мерием. Ба Салем пел:
Я украшу браслетами
Руки Уды,
а Мерием (да точно ли Мерием?) отвечала: «Я – Берзеку, я пасу коз…» Тут встала мать Ахитагеля, собираясь танцевать. Она сказала: «Берзеку, я торгую радостью. Сколько заплатишь, столько и отпущу». Она смеялась… а из глаз ее текли слезы. Школьный учитель протянул к ней свои волосатые руки с длинными острыми когтями. Скрюченные пальцы вот-вот вцепятся ей в грудь. Мать Ахитагеля закричала. Ударом меча Амайас отсек руку с крючковатыми пальцами. Послышался голос Амайаса:
– Брат Мурад… вставай!
Мурад не совсем понимал, зачем ему вставать: то ли для того, чтобы защитить мать Ахитагеля, то ли для того, чтобы танцевать с ней. И снова жажда жгла ему губы, гортань. Амайас тихонько звал:
– Мурад!
А сам тем временем протягивал ему фляжку, которую Мурад с жадностью поднес к губам. По запаху он узнал воду из просмоленного бурдюка. Амайасу пришлось несколько раз отнимать у него фляжку.
– Осторожно, Мурад, осторожно. Не следует пить сразу много.
Мурад поставил фляжку и огляделся вокруг: тень от палки стала такой длинной, что доставала до него.
– А остальные? – спросил он.
– В лагере. Это довольно далеко отсюда. Я видел, как ты уходил, ждал, когда вернешься, но ты все не возвращался.