Текст книги "Избранное"
Автор книги: Мулуд Маммери
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц)
Мулуд Маммери
Избранное[**]**
© Составление, предисловие и перевод на русский язык произведений, кроме отмеченных знаком *, издательство «Радуга», 1988.
[Закрыть]
Заря тревоги, заря надежды
В одной из своих лекций, посвященных Ибн Халдуну, Мулуд Маммери приводит такую мысль великого философа XIV века: «Прошлое и будущее похожи как две капли воды… Если мы судим о чем-либо, не вдумываясь в то, что у нас перед глазами, если не сравниваем прошлое и настоящее, мы рискуем сбиться с пути истины».
Путь истины для человека, с творчеством которого встретится читатель в этой книге, – единственный. Трудный, крутой путь в гору, идя по которому можно задохнуться от усталости, отчаяться, ведь до вершины еще так далеко. Но сдаться, остановиться, повернуть обратно вниз, чтобы укрыться в ласковой прохладной тени розового лавра, – нельзя. Для Маммери смысл жизни – в преодолении. В восхождении.
«Биография писателя, в общем, мало что значит, – говорит Маммери. – Значимо лишь его творчество. Главное – не то или иное событие. Главное – приключение, которое происходит в самом писателе».
И все-таки давайте соберем по разноцветным, разновеликим камешкам жизнь Мулуда Маммери в мозаичное целое, руководствуясь его же скупыми, нехотя оброненными признаниями о самом себе и хронологически зарегистрированными вехами его незаурядной жизни.
Он родился в 1917 году, в той части Атласских гор, что зовется Высокой Кабилией, в прилепившейся к горе деревушке Таурирт-Мимун, о которой он думал и которую помнил всегда, куда бы ни забросила судьба. Маммери будет называть ее в своих романах или Тазга, или Изгер, или Тала, или опять Тазга.
«Мой отец был старостой деревни… Мог читать стихи часами и часами… Его советы являли саму мудрость… Отец – традиция, воплотившаяся в одном человеке…»
Когда Мулуду исполнилось двенадцать лет, его отправили к дяде в Марокко, в Рабат. Там он пошел в среднюю школу, в которой проучился четыре года. Обучение во французской школе нанесло Маммери, по его словам, настоящую травму. Но этот этап своей жизни писатель называет «первым определяющим событием».
Семнадцатилетним Мулуд возвращается в Алжир, где в лицее Бюжо (по имени одного из наиболее отличившихся полководцев французского колониального нашествия) завершает среднее образование. Потом – Париж. Лицей Людовика Великого. Там он готовится к конкурсу для поступления в престижную Эколь Нормаль Сюперьёр, дающую добротное образование выходцам из состоятельных сословий французского общества. Но – «это было вторым событием» – начинается вторая мировая война, и планам Мулуда, успевшего к тому времени опубликовать в Рабате первую самостоятельную социологическую работу «Берберское общество», не суждено сбыться.
В 1939 году его призывают во французскую армию, которая тихо-трусливо капитулирует в «странной войне»[2]2
«Странной войной» называют первые несколько месяцев второй мировой войны, когда немецкая и французская армии не предпринимали никаких боевых действий.
[Закрыть]. Париж пал. Петен продал Францию Гитлеру. Мулуд Маммери демобилизуется и поступает на филологический факультет Алжирского университета. Но мирная пауза недолга. После высадки американских войск в Алжире он опять во французской армии, но уже под знаменами генерала де Голля, и принимает участие в боях на территории Италии, Франции, а потом и самой Германии.
«…На моих глазах произошел взрыв, потрясший все, что я пережил до той поры, – вспоминает Маммери. – Я узнал великое множество людей, рас, народов, и это дало мне возможность углубить мой интеллектуальный опыт».
Об одном из эпизодов пребывания в Германии Мулуд Маммери годы спустя рассказывал мне в Алжире. «Пленный эсэсовец, потерявший ногу на Восточном фронте (что, однако, не вышибло из него убежденность в превосходстве арийской расы), приволок мне однажды гигантский фолиант и, чему-то радуясь, просил прочитать из него целую главу. Я сказал, что по-немецки не читаю. Тогда он принялся переводить мне на ужасный английский. В ученом труде утверждалось, что мы, берберы, жители Северной Африки, происходим от варваров, варвары – от вандалов, а вандалы – какой восторг! – и есть далекие, но основные зачинатели его, эсэсовца, арийской расы… Бедняга ариец ужасно огорчился, когда я, стараясь сохранить самый серьезный вид, высокомерно заявил, что вся эта ученость – вздор и вранье. А мы, берберы, – древнейший в Африке народ, древнее всех его, эсэсовца, прародителей и ничего общего не имеем и иметь не хотим… с его расой, опозорившей весь род человеческий».
Когда война в Европе закончилась, Мулуд Маммери, «сбросив балласт многих иллюзий», вновь изучает литературу в Сорбонне, а в 1947 году возвращается в Алжир и преподает в университете «Вергилия, Демосфена и французскую изящную словесность…».
В 50-е годы Мулуд Маммери публикует свой первый роман – «Забытый холм», сразу же получивший признание. (Советский читатель познакомился с ним в 1966 году, а теперь вновь увидит в этом сборнике.) «Забытый холм» – роман-предвестник, предчувствие, предсказание. В нем происходит обряд обручения художника с алжирской землей, верность которой, нежность к которой он несет через всю жизнь.
…Была каменная деревушка Тазга в каменной расщелине; горы отделяли плодородные приморские земли от величайшей из пустынь – Сахары. Была каменная неподвижность скудного существования, каменная безнадежность, от которой то один, то другой рожденный в камнях в поисках иной судьбы бежали к морю, а то и за море, во Францию. Хотя и эти камни, столько видевшие на своем веку, тоже тогда назывались Францией… И мало что менялось Bi той «Франции». Хотели как-то молодые перекинуть мостик через речку, которая, вспучившись вешними водами, иногда и людей губила, но шейх – кто его ослушается? – остановил: «…Если аллах начертал на твоем челе, что погибнешь в реке, никакой мост тебя не спасет…»
В мире бушевала гроза, а сюда, на камни Тазги, доносился лишь приглушенный рокот. Но жители Тазги различили в нем громовые раскаты приближавшейся второй мировой войны.
«…Ждали войну… Люди словно устали от уверенности, что завтра будет то же, что и вчера… Над Тазгой дул какой-то тлетворный ветер».
Та, не их, война не обошла Тазгу. Юноши получили однажды «по грязно-белому конверту», «оказались приписанными к Девятому пехотному полку», прошли одиннадцать месяцев муштры во время «странной войны», восхищаясь неприступностью «линии Мажино», когда она уже была обойдена… И опять вернулись в Тазгу «терпеть свою нищету, как вол терпит ярмо». Но война продолжалась. О ней говорили, спорили, сидя на каменных скамьях перед мечетью. «В мире… глубоко потрясенном, каждый искал путей к возрождению: одни вспоминали былое величие ислама и мечтали воскресить его с помощью новых средств; другие, работавшие бок о бок с французами, помышляли о всемирном союзе пролетариев; были и те, кто ни о чем не думал, такие, кто копил деньги…»
Чахла и тлела человеческая надежда. Но не умерла, не сотлела вся в голубых сумерках, выползавших из ущелий на деревенскую площадь. Последние слова героя «Забытого холма» Мокрана: «Конечно, мне будет туго, знаю; но я все-таки дойду туда, куда должен. Иначе – нет в мире справедливости».
Мокран гибнет на занесенном снегом перевале. Значит ли это, что он проиграл? Что нет будущего, нет права на жизнь у Тазги, у Игзера (горной деревни, где происходит действие другого романа Мулуда Маммери – «Сон праведника»[3]3
В русском переводе роман называется «Когда спит справедливость» (М., ИЛ, 1960).
[Закрыть]). Нет, конечно, не значит.
И «Холм» и «Сон» посвящены эпохе пробуждения Алжира в годы второй мировой войны от колониального летаргического забытья. Война оказала огромное воздействие на алжирское общество, столкнув многих, кто прежде рождался и умирал, ни разу не покинув своей деревни, с незнакомой жизнью, с другими странами, людьми, с новыми мыслями и взглядами. Алжирцы, часто жертвуя жизнью, помогали колонизаторам воевать, и это заставило их задуматься: разве не должно было равенство на поле боя привести к равенству в мире, в труде, к такой же свободе для алжирцев, как та, какую они помогли добыть в огне французам? Новые надежды оказались мертворожденными, сменились отчаянием и гневом. Гневом, с которого начинается мужество. Герой романа «Сон праведника» Арезки в самый драматический момент своей жизни произносит: «Зарю надо добывать из толщи ночи, даже если поначалу кажется, что заря в эту ночь погрузилась безвозвратно».
«Третьим определяющим событием» в жизни Маммери явилась Алжирская национально-освободительная война, начавшаяся на рассвете 1 ноября 1954 года выстрелами в горах Ореса.
«Освободительная война стала для меня своего рода завершением и преображением всего, что я до тех пор видел, ибо она открывала народу дорогу в то, что называется так просто: жизнь».
…Мы познакомились вскоре после того, как алжирцы добыли свою зарю из толщи колониальной ночи, завоевали свободу, жизнь. Пришел час эйфории, романтического оптимизма, когда, кажется, нет ничего невозможного, потому что земля – наша, небо – наше, море – наше, будущее – наше; одно счастливое будущее, на всех поровну. Потом выяснится, что и на своей земле, под своим флагом жить трудно, что поровну не получается, что будущее не торопится и что оно не совсем такое, каким грезилось в партизанских отрядах, в гротах Ореса и Кабилии. Но пока люди радостно и дружно шагали по широкой тропе, через перевал, очищенный от завалов.
Встречи, встречи, встречи. Тех, кто воевал в горах или городах, тех, кто собирал деньги на революцию на заводах в парижских предместьях и теперь поспешил домой, тех, кого победа уберегла от гильотины в тюрьме Барберус, тех, кто уцелел под руинами университетской библиотеки, взорванной оасовцами[4]4
ОАС – секретная вооруженная военно-фашистская нелегальная организация ультраколониалистов во Франции. Выродилась в террористические группы.
[Закрыть]-фашистами…
Мулуд Маммери вернулся из Марокко, куда был вынужден уехать на третьем году освободительной войны. И вот теперь мы встречались с ним на митингах, на которых первый президент демократического Алжира, переходя то с арабского на французский, то с французского на арабский (был когда-то капралом во французской армии), воспламенял толпы, зовя их – уже! – к социализму. Встречались в редакциях газет, которым не хватало полос для лавины новостей, в университетских аудиториях и коридорах, где его плотно осаждали возбужденные студенты, в возникшем из небытия Национальном театре, в маленьких кафе на улице, названной именем героя революции Дидуша Мурада, где за каждым столиком митинговали. Мулуда знали, казалось, все в этом огромном, шумном, очнувшемся к жизни городе. Люди, знавшие его ближе, чем я, сказали, что он работает над начатым еще в Марокко романом. Это будет первый роман алжирца об алжирской войне. Сейчас писатель бережно собирал рассказы, воспоминания, легенды о войне, в которых сливались нежная любовь к вновь обретенной ценой великой крови родине, скорбь о павших в бою, головокружение от непривычной свободы, презрение к слабым духом, не выдержавшим испытаний, ненависть к карателям, сжигавшим деревни в горах Кабилии, к фашистам из ОАС, которые так и не смирились с утратой «французского» Алжира…
Мулуд Маммери писал роман в единственной уцелевшей после оасовской бомбы комнате своего домика на самом гребне столицы, круто поднимающейся ступенями вверх от моря к небу. Писал, отвернувшись от окна, из которого открывался вид на прекрасную гавань, – чтобы не отвлекала своей волшебной красотой. Писал трудно, сосредоточенно, сдерживая бег мысли, чтоб не ускользнуло главное, чтоб в торопливости не оскудел замысел.
…Маленький книжный магазин на одной из узких улочек, что сбегаются к порту, носивший еще с колониальных времен имя «Доминик», был уже заполнен людьми, когда мы пришли туда с Буалемом Хальфой и Анри Аллегом – директорами очень популярной в то время в стране газеты «Альже репюбликен». Мулуд Маммери стоял за прилавком и еле успевал ставить автографы на только что прибывших из типографии экземплярах своей новой книги.
«Опиум и дубинка» – трагическое, лирическое, мужественное повествование о том, как в тяжких испытаниях алжирцы «добывали зарю из толщи ночи», как мечтали о восходе солнца свободы, как отдавали жизнь, торопя рассвет, как ненавидели мрак неволи, бесправия. Мулуд Маммери уводит нас в героические годы алжирской антиколониальной революции, когда весь народ был вовлечен в ее неистовый кровавый водоворот. Когда каждый стоял перед единственным фатальным выбором «за» или «против». Позорным, без надежды на прощение был удел предателей вроде Тайеба из деревни Тала, где происходит главное драматическое действие романа. Равно как и тех, перед кем он рабски распластался, – французских офицеров – носителей христианской морали.
В эпопею «Опиума и дубинки» мы входим вместе с доктором Баширом Лазраком. Он – alter ego автора? – в центре всех перипетий. Все и всех мы видим его глазами – глазами интеллигента, усвоившего французскую культуру, французский быт, но круто свернувшего назад к истокам, чтобы самоотверженно участвовать в борьбе своего многострадального народа. Конечно, он главный литературный персонаж романа. Но кто главный герой? Это Тала. Убитая бессмертная деревня.
Какова роль литературы в жизни народа, одержавшего победу в битве за свободу, который был поставлен в тот же победный час перед иными задачами: куда и с кем идти, как жить дальше, когда право на жизнь завоевано и неоспоримо? Как им распорядиться этим правом? «Главное – связь времен, – говорит Маммери, – органическая преемственность поколений – того, которое воевало, и того, которому жить без войны. Забота писателя сегодня – рассказать о том, что было вчера. Нет, не в назидание юношам – мол, такого не нужно. Но во имя нашего взаимопонимания с юным поколением. Не важнейшая ли это функция литературы? Конечно, настоящей литературы, у которой есть своя точка зрения…»
Прошли годы. Мы давно не виделись. Обменивались короткими письмами, открытками. Я следил за его судьбой по алжирским и французским газетам. Знал, что он работает, что не все просто и безоблачно в университете, где он преподает, что огорчений и забот хватает… И вот бандероль, несколько слов знакомым почерком… Новый роман.
Мулуд Маммери в этом романе продолжает восхождение к вершинам. Не старея – а ему уже семьдесят! Не располагаясь на длительный привал, не теряя ориентиров, а становясь все проницательнее.
В романе остро стоят вопросы о современной роли религии, ислама, в частности, о политическом, социальном и культурном звучании арабизации, проводимой в Алжире, где треть населения – не арабы, о бюрократизации государственного аппарата, об активизации буржуазного сознания. Может быть, он, мудрый, прозорливый философ, предугадывал, что будет так? Может быть. Он не прячет ни горечи своей, ни сарказма, но и не злорадствует. Его любовь к Алжиру стала за эти годы еще более страстной, требовательной, преданной. Ранимой тоже. Он любуется красотой Сахары, ее жителями, преисполненными гордого достоинства, критически вглядывается в глаза участников перехода: арабов, берберов, кочевников-туарегов, французов, безбожников, которые нашли для себя все и навсегда, верующих, которые ищут своего бога в пустыне и там теряют его. Сахара обнажает каждого в его благородстве. Или в низости. И каждому меняет тропу, которую он торит в жизни.
Это не беллетристика, низводящая личность до функции персонажа – главного, второстепенного, положительного, отрицательного. Это – жизнь. Жизнь на переходе. Зачем переход? Куда переход? Кто, не зная устали, идет впереди, увлекая за собой остальных? Кто ведомые и хотят ли они быть ведомыми? Как отличить мираж от оазиса? А может быть, жизнь не обязательно и не всегда пустыня? Может быть, где-то в ней произрастает ветвистое вечное древо гармонии, добра, взаимопонимания? Древо истины, наконец, жажда которой так мучит в пустыне уходящего времени?
…Мурад, в которого, смею догадаться, перевоплотился Мокран из «Забытого холма», Арезки из «Сна праведника», Башир из «Опиума и дубинки», вместо требуемой в номер газеты заметки на какую-нибудь «культурную тему», пишет свое прозрение пустыни и людского каравана. Без этой поэмы романа бы не было.
«Как обычно бывает в таких случаях, впереди шагали герои. Вдохновенные и одинокие, они целыми днями боролись с бесконечно возникавшими на их пути препятствиями, а ночами считали звезды… позади них плотно слипшееся стадо задыхалось в своей шерсти под палящим солнцем, ревностно следя при этом за тем, чтобы ряды его оставались сомкнутыми. Так уж положено судьбой: герои умирают молодыми и одинокими. Бараны, правда, тоже умирают, но герои, не раздумывая, бросаются навстречу смерти, сгорая, подобно сбившимся с пути метеорам, а бараны цепляются за жизнь до последней капли крови… герои, занятые поисками дороги, расчищают ее или прокладывают заново, а иногда просто считают звезды, никогда не оглядываясь назад…»
По-всякому можно трактовать замысел автора романа «Через пустыню». Каждый найдет в нем повод для раздумий, для споров с Мурадом, Буалемом, Камелем, Амалией, Сержем… Раздумья, возможно, не всегда будут веселыми, но ясно одно – суть всей этой кровью написанной книги в неотвязном вопросе, не дающем покоя Мулуду Маммери: чем кончается, а точнее, чем продолжается революция? Фундаментом какого созидания становится жертвенный алтарь, когда обрывается череда жертвоприношений?
Трагичен финал романа. Но ведь он и пролог чего-то!
* * *
Мулуд Маммери, ставший в 50-е годы одним из зачинателей современной алжирской прозы, – не только романист. Его перу принадлежат новеллы, пьесы. В 1973 году он пишет философскую драму, действие которой происходит не в наше время и не в Алжире. Пьеса называется «Пиршество». А предваряет ее вступление, озаглавленное «Абсурдная смерть ацтеков».
«Цивилизациям известно, что они смертны. Это запоздалое открытие, сделанное разочарованным Западом в период своей зрелости, лежало у ацтеков в основе их концепции судьбы. История была для них последовательной чередой восходов и закатов, рождавшихся в муках солнц, которые, зная с самого момента своего рождения о том, что время, отпущенное им, ограниченно, заставляли людей жить на земле в каком-то яростном исступлении.
…Ацтеки – наше вчера… Их история – наша нынешняя история… Они лишь самый неоспоримый пример трагедии, которая ныне объемлет всю планету. Мы все теперь знаем, что смертны. И что нужно суметь удержать в руках нашу землю, дабы не дать ей разлететься на куски от атомного взрыва, который есть не что иное, как образ взрыва нашего сознания… И если завтра чей-то палец по рассеянности ли, по неведению нажмет на кнопку, всем нам понадобится куда меньше, чем ацтекам, времени, чтобы исчезнуть с лица земли…
Скажут, что игра эта ведется издревле: с тех пор как на земле существуют люди, они только тем и заняты, что убивают друг друга. Это безумие… Не станем воскрешать старые утраченные горизонты. Увидим новые. Проблема, вставшая в наше время перед людьми, проблема, которую нельзя не решать, – созидание их единства. Всеобщего. Всечеловеческого. Это Главное… Люди не хотят больше терпеть абсурда…»
Что там, в лучах утренней зари? Тревога? Надежда?
Виктор Цоппи
Забытый холм*
(Роман)
Весна в наших краях длится недолго. Едва минует холодная зимняя пора, стихнут неистовые ветры, перестанет валить снег, от которого прячутся по углам люди и звери, как наступает теплая весна; и лишь только успеет она окрасить поля в зеленый цвет, как от жгучего солнца уже начинают вянуть цветы, а чуть позже – желтеть нивы. Недолго длится и девичья весна. Когда я уезжал, Аази была еще девчонкой, по прозвищу Невеста Вечера, а когда вернулся, ее уже звали Тамазузт и была она девушкой на выданье.
Моя предстоящая женитьба на Аази, казалось, ничуть не волновала моего двоюродного брата Менаша. Еще недавно он считал бы меня счастливейшим из смертных, но теперь он здорово изменился, не меньше, чем я.
Менаш – кто бы мог подумать? – утратил свою жизнерадостность.
Одевался он все так же изящно, по-прежнему два раза в день менял цветной бурнус, но смеяться он разучился…
Прежде мы каждый вечер ходили к Давде, жене Акли, выпивали не один кувшин молочной сыворотки, а теперь Менаш избегал нашего общества – он брал свою тонкую ивовую трость и отправлялся один на далекую прогулку. Ссылаясь на то, что они с Давдой недолюбливают друг друга, Менаш сторонился нас всех, а если нам все же удавалось залучить его, вел себя очень странно: резко и без причины переходил от глубокого уныния к неестественной шумной веселости.
Как-то ночью, когда духота не давала мне уснуть, я вышел на площадь нашего селения – площадь Паломников, как ее у нас называют, – чтобы подышать свежим воздухом. Луна висела низко над горами – вот-вот спрячется, – но небо было усеяно множеством ярких звезд. В комнате Давды еще горел свет, и сама она несколько раз мелькнула за окном. Я толкнул тяжелую ясеневую дверь, выходившую на площадь. Там кто-то стоял. Увидев меня, человек поспешно прикрыл лицо бурнусом. По сиреневому цвету я узнал, что это Менаш.
На приветствие мое он не ответил.
– Не спишь? И мне не спится… Жара невыносимая… Почему ты не отвечаешь? Не хочешь разговаривать?
– Оставь меня в покое, вот и все.
Голос у него был хриплый, злой; он немного приподнял капюшон. Сиреневая шелковая пола бурнуса упала ему на колени. Лицо его, освещенное лунным светом, поразило меня горестным выражением.
Оно было искажено, словно от острой боли. Губы сжаты, встревоженные глаза непомерно расширились, ноздри дрожали.
– Ступай своей дорогой, – сказал он. – Что тебе тут надо? Со мной ничего, ровно ничего. – У него был очередной приступ черной тоски, но я понял, что она, исказив его черты, ищет выхода. – Я, верно, смешон в твоих глазах? Ты, как и все другие, погряз в пошлом благополучии. Скоро женишься. Станешь счастлив, будешь обожать жену, она – тебя, и у вас народится куча детей.
Я был уверен, что ничем не заслужил такой насмешки. Разве я виноват, что женюсь на Аази, простите – что меня на ней женят? Но в ту минуту, признаюсь, мне было жаль Менаша – какой тряпкой он стал!
Легкий ветерок донес до нас чуть слышные сухие и редкие удары барабана и обрывки плясовой мелодии, которую пело несколько голосов. То был хор ватаги Уали – сехджа[5]5
Гулянье с песнями и танцами, устраиваемое мужчинами.
[Закрыть], как они говорят.
– Вот счастливцы, – сказал Менаш. – Этим-то на все наплевать.
– Что с тобой?
– Со мной? Ничего… А знаешь, у кого я был? У Давды.
– В самом деле?
– Ты, вероятно, заметил у нее в окне свет?
– Заметил.
– Я сидел у нее с самого захода солнца – целый час, а может, и больше… или меньше, сам не знаю.
– Да ведь уж больше двух часов, как зашло солнце.
– Значит, я пробыл у нее больше двух часов.
– А где Акли?
– Пошел на помолвку Секуры и Ибрагима. Я знал, что Акли вернется домой поздно, но думал, что застану там вас всех. В такой день все вы должны были там быть, а никого не было.
– Мы не знали. Что же ты нам не сказал?
– Эх-ха! Ихиа! – гремела вдали сехджа. Теперь можно было смутно различать напевы, которые доносил до нас ветерок.
Менаш, по-видимому, не слышал меня. Он понесся напрямик, как раненый вепрь.
– Я не хотел к ней идти! Я не был у нее ни разу с тех пор, как возвратился из Феса.
Луна скрылась за минаретом. В темноте я не видел ничего, кроме лица Менаша, да и то плохо.
– Она сама меня позвала. Мне надо бы отказаться, но теперь уже поздно об этом говорить. Сначала она попросила продать кому-нибудь ее серебряную брошку, потом разговор перешел на другое. Я остался выпить кофе. Все порывался уйти, но все сидел.
Менаш сам не заметил, как уронил трость. Я нагнулся, чтобы поднять ее.
– Я понимаю, что ты думаешь. Ты думаешь, я негодяй; порядочные люди к молодой женщине не ходят, тем более, когда мужа нет дома. Но говорю тебе: она сама меня позвала.
– И удерживала тебя тоже она?
– Да. Первый раз, когда я собрался уйти, она предложила сварить кофе… А второй раз она… я…
– Так что же второй раз?
– Она стала мыть голову.
Я подскочил. Я вдруг представил себе, как Давда сушит волосы над огнем. Однажды она уже разыграла эту сцену передо мной, поэтому я сразу же раскусил ее затею, прежде чем Менаш объяснил мне, что именно произошло.
– А что в этом дурного? Женщина не должна показываться мужчине с непокрытой головой? Ну а передо мной появилась – и что же из этого? Я не какой-нибудь старый хрыч и считаю, что это дурацкий предрассудок. Да и она так считает.
– Тоже считает, что это дурацкий предрассудок? Поздравляю!
– Она позволяет себе это потому, что я не такой, как другие, так по крайней мере она сказала. Я прикоснулся к ее волосам, Мокран. Ах, какие у нее волосы!
– Что такое?
– У нее есть один седой волосок, и она хотела показать его мне. Ах, какие роскошные волосы!
Прикосновение к волосам Давды произвело на него такое сильное впечатление, что он не находил слов и лишь повторял: «Какие волосы!»
Слабый ветерок принес запах духов. То были духи Акли. Раз муж Давды появился где-то поблизости, благоразумнее было отложить наш разговор, и на этот раз Менаш меня понял.
– Это не от него так пахнет, – сказал он. – Пахнет от меня. Когда волосы у нее высохли, она их надушила, а заодно надушила и мои.
Мне любопытно было знать, как далеко зашел Менаш в своей борьбе с предрассудками, если он даже позволил себя надушить.
Я уже хотел было задать ему этот вопрос, как в темноте послышались торопливые шаги и, еще прежде, чем мы увидели самого Акли, до нас донесся его громкий голос:
– О чем вы тут толкуете, молодые люди?
– О Самсоне и Далиле, – ответил Менаш вызывающе, словно искал ссоры. – Не так ли, Мокран?
– Почти что так, – подтвердил я, чтобы спасти положение и вместе с тем не слишком исказить истину.
Акли не имел о Самсоне и Далиле ни малейшего понятия, но, как истый поборник просвещения, не хотел подать виду, что он чего-то не знает. Он принял мой ответ за тонкую шутку и разразился громким хохотом.
– До чего же ты остроумен, – сказал мне Менаш, раздраженный смехом Акли.
Я поспешил перевести разговор на другое.
– Откуда ты так поздно, Акли? – спросил я.
– Как бы ни был умен человек, все же в его жизни бывают случаи, когда, невзирая на принципы, указующие ему путь, как маяк – кораблю, ему приходится подчиняться требованиям общества; в один день не побороть всех этих допотопных предрассудков, тем более если действуешь в одиночку.
Акли подливал масла в огонь. Я понял это по явному нетерпению Менаша, не выносившего болтовни Акли: тот умел говорить подолгу, ничего не говоря. Я снова сделал попытку отвести грозу:
– Говорят, Секуру выдают за Ибрагима?
– Да. Очень жаль, что у нас еще не искоренен варварский обычай сочетать два существа, чуждых друг другу, – ответил он.
– Почему бы дураку не жениться на умной и красивой девушке? Это случается изо дня в день. Да за примером и ходить недалеко, – вставил Менаш.
Но просвещенный ум Акли был недоступен для такого рода намеков.
– Уже условились о приданом: десять тысяч франков и десять мешков зерна. Свадьбу сыграем в конце осени, – продолжал он как ни в чем не бывало.
Не дожидаясь ответа, он толкнул дверь, и в темноте зазвучали его удаляющиеся шаги.
Тут с Менашем начался прямо-таки припадок.
– Вот болван, вот скотина! – кричал он в исступлении. А когда мы услышали мелодичный голос Давды, которая что-то отвечала вошедшему мужу, Менаш заткнул себе рот краешком бурнуса, чтобы не завопить подобно одержимому.
Я обнял его за шею. Звуки сехджи вдали становились все неистовее. Тамбурин, казалось, вот-вот лопнет от ударов, а голоса тех, кто подзадоривал пляшущих, доносились теперь вполне отчетливо, ибо ватага была уверена, что в этот час их никто уже не слышит.
– Теперь он с нею, – сказал Менаш. – Ничтожество! А все-таки лишь полчаса тому назад она прислоняла голову к моей и смотрела в зеркало – сравнивала наши волосы, цвет лица, очертания губ.
– Ты совсем спятил, Менаш? Ведь она его жена.
– Ну и что? Он сам только что сказал: женитьба у нас – дело случайное. Пусть скажет мне спасибо: пока он там толковал о приданом и разглагольствовал, стоило мне только…
– Менаш, ты плетешь несуразицу.
Он хотел что-то ответить. Я закрыл ему рот рукой. За воротами послышалось шуршание шелка и неровные, глухие шаги босых ног. И тут на нас повеяло запахом тех же духов, какими пахли волосы моего двоюродного брата.
Менаш молчал; он схватил меня за руку и так сжал ее, что чуть не раздавил. Рука у него была влажная и слегка дрожала. Давда кашлянула и заперла ворота, словно не знала, что мы стоим поблизости.
– Акли, – сказал я, притворяясь, будто думаю, что это он, – не запирай. Я здесь.
– Прости, Мокран! – отозвалась она. – Я решила, что все уже спят.
Она опять кашлянула и ушла.
Менаш сделал над собой усилие и сказал своим прежним голосом, переливчатым и певучим:
– Ступай спать, старина! А я еще тут побуду.
Он плотно укутался бурнусом, надвинул капюшон до самых глаз и улегся на прохладные плиты. Сехджа уже умолкла, слышалась только жалобная, медлительная любовная песня, которую кто-то – вероятно, Мух – выводил нежным, ласковым голосом. Луна выглянула из-за минарета.
Я не уходил; дыхание Менаша вскоре стало ровным. Он подложил руку под голову, и по выражению его прекрасного лица с двумя безупречными дугами длинных бровей я понял, хоть глаза у него и были закрыты, что нервы его успокоились и душа вновь возвратилась в свою телесную обитель.
* * *
Когда при На-Гне, старой повивальной бабке из селения Тазга, упоминали о Менаше, она неизменно говорила: «Это ты о сыне Влаида? Так ведь его, беднягу, опоили приворотным зельем».
Менаш спал, а я смотрел на него, вспоминая всю его жизнь, и мне казалось, что На-Гне права.
Я снова увидел его таким, каким мы его знали в ту пору, когда он только еще готовился к выпускным экзаменам. С октября по июнь он жил в Фесе, где его брат торговал шелками. Когда Менаш приезжал в Тазгу на каникулы, от него веяло каким-то особенным обаянием; трудно даже сказать, чем объяснялось это обаяние: то ли изысканным изяществом его нарядов, то ли таинственностью далекой страны, откуда он приезжал, а может быть, и сногсшибательными изречениями, которыми он небрежно сыпал перед нами: «В девятнадцать лет надо брать от жизни все, что только можно…», или: «Дружеской любовью любишь потому, что…», «Страстной любовью любишь, несмотря на то что…» В тот год он привез нам и такое неприкрашенное определение любви (предложенное, по его словам, неким китайским философом): «Утоленное желание превращает любовь в ненависть».
Нельзя не признать, что в отношении Давды он это определение вывернул наизнанку, ибо начал с дикой и вдобавок совершенно беспричинной ненависти. Когда она приехала к нам, Менашу было восемнадцать лет, и он сразу же невзлюбил эту женщину, общепризнанную красавицу, почти его ровесницу, причем даже не брал на себя труда скрывать это чувство.
Он не терпел ее присутствия во дворе их дома; как-то она решилась возразить на одну из бесчисленных колкостей Менаша, но он так ее осадил, что с тех пор она при нем и рта не раскрывала. Он изощрялся в оскорблениях, изо дня в день стараясь задеть ее каким-нибудь обидным словом, намеком, стремясь своим обращением унизить ее в глазах окружающих. Как ни гордилась собою Давда, она, по крайней мере с виду, смирялась, ведь в октябре Менаш снова должен был взяться за свои любимые науки и ей приходилось терпеть его только в течение трех месяцев, которые он проводил в Тазге.