Текст книги "К долинам, покоем объятым (сборник)"
Автор книги: Михаил Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
Слыша нарастающее биение сердца, он думал о католическом обычае, требовавшем сохранять кресты над безвестными могилами, и так, разбросанные по земле, они стоят многие столетия. Вместе с этими размышлениями и пришло всегда являвшееся ему в минуты нервного возбуждения видение вырастающей средь болот крепости и города, обернувшего свой лик к самой Европе. Город, как Атлантида, поднялся из глуби северных трясин, и сколько – господи, прости мою душу! – людей, мужиков пропало, сгнило в болотах. Никто не ставил им крестов, и сами могилы ушли в земное лоно, под основы зданий, под брусчатые стены адмиралтейства, кронверка, подзорного дворца, под каменные опоры крепости.
– Боже, о своей ли славе пекусь, не о могуществе ль России! – выговорил он мысль, в которой только и находил успокоение.
В эту минуту перед, ним почему-то с невыразимой ясностью встали два декабрьских дня, два его парадных въезда в Москву. Первый – семь лет назад, в честь взятия Нарвы. Тогда сквозь сооруженные к торжеству триумфальные арки везли в русскую столицу шведского генерала Горна, не пожелавшего добром сдать крепость и обрекшего войска и горожан на бесполезные жертвы, за что и «удостоился» в еще не утихшем после боя общем возбуждении тяжелой царской оплеухи… Вели генерала Горна, вели полторы сотни плененных офицеров, несли сорок знамен и четырнадцать морских флагов неприятеля, везли восемьдесят пушек… Вон когда только поняли принимавшие его за антихриста головы цену бремени, навлеченного им на Россию – во имя ее же могущества!
И был другой декабрь – уже трехлетней давности, последовавший за выигранной им Полтавской битвой, принесшей и ему, и России пожизненную славу. Тогда снова и окончательно была поставлена на колени Швеция, и как доказательство тому снова брели пленные шведские генералы и офицеры в Москву, снова были повержены на русскую землю вражеские штандарты; жаль, упустили самого короля Карла, который при известии о поражении упал с качалки – его увезли к Днепру, и он бежал с жалкой частью разбитых войск в Турцию… Снова Петр возвращался в Москву под пушечную пальбу, под колокольный звон, под музыку и барабаны. И слышал, кажется, самим изболевшимся о России сердцем слышал, как кричал народ: «Здравствуй, государь, отец наш!» Значит, прощен перед историей!
И вот теперь в его ушах еще звенит «здешняя музыка» – торжество, которое было устроено в честь его прибытия в Карлсбад, – вон он лежит перед ним, протянувшись по реке своими острыми, как зубья пилы, крышами, вон башня, с которой лились фанфары! Было бы все это, не будь его ломающих старье реформ, не будь его флота, не будь его побед?! Шведов побили, а вон посланник императора при шведском дворе низко кланялся… Сам лично вручил дар императора…
Короткие стрелки усов на округлом лице Петра дрогнули от невольной улыбки: царь снова пережил тот момент, когда на глазах у собравшейся под Замковой башней богатой депутации встречающих, при неописуемом восторге горожан несколько запряженных цугом пар лошадей «внесли» на площадь огромную бочку. Петру объяснили, что Карл Шестой, император австрийский, в знак особого уважения к московскому царю дарит ему тысячу вылитых в бочку бутылок превосходного рейнвейна…
Царя поселили в одном из лучших домов Карлсбада – в доме «Красный орел». После на этом доме появится надпись: «Здесь жил Петр Великий»… Но и бочке с вином, много пить которого царю не позволялось по несовместимости с лечением водами, суждено было войти в карлсбадские летописи.
Истинным центром тогдашней городской жизни было Собрание общества стрелков, учрежденного когда-то для обучения горожан азам «огневой обороны» – на случай нападения вероломного врага. В этой связи надо снова вспомнить о том, что многие города Богемии венчались каменными крепостями, – они имели то же назначение, что и наши русские кремли. Не будем говорить сейчас о побудительных причинах и масштабах сражений, о разнице в звучании оружейных громов и о масштабах кровавых испытаний, выпавших на долю наших – тех и других – предков-славян. Над старыми чешскими городами пронеслась тридцатилетняя война, их опустошали и жгли и императорские войска, и попеременно набегавшие шведы, баварцы, французы, – и недруг, и друг, едва ли не в одинаковой степени… Типичная картина царившего междоусобья – она-то и породила общество стрелков в городе, основанном Карлом.
Но официальный его «паспорт» с течением времени все-таки утратил свою суть: росли государства, рождались армии, и «воинство», ставшее не нужным для города-курорта, превратилось в своеобразный клуб тартаренов, оглашавших выстрелами и наполнявших пороховым дымом долину Теплы отнюдь не в военных кампаниях: там устраивались празднества – иного слова не подберешь – непрерывных состязаний в стрельбе… И снова царила традиция! Традиционными были мишени, для которых устанавливался срок хранения, дабы всегда иметь возможность «восстановить истину», традиционными призы – и просто дукаты, и ружья, бокалы, то есть изделия мастеров, слава о которых распространилась далеко… Бывало, что на поле приводился бык, и часто победитель состязания, оказавшись его обладателем, жертвовал свой «живой» приз для общего увеселения – быка закалывали, жарили и съедали тут же при звуках музыки и звоне стаканов…
Трудно ль теперь догадаться, что шумная жизнь карловарских стрелков сразу и целиком поглотила Петра. Это было то, чего просила его душа, что напоминало юность, «потешную» крепость на берегу Яузы, «потешные» полки, даже Тепла казалась ему похожей на ту подмосковную реку… Не сложно понять и ликование стрелков, в «строй» которых стал великий русский государь, удостоив их неслыханной чести. Тут же его произвели в почетного члена общества…
Вскоре Петр самолично принял участие в стрелковых состязаниях.
Для него изготовили «личную» мишень и, когда она была установлена, укрепили на ней флажок: по заведенному у стрелков правилу, в случае поражения мишени «показчик» снимал флажок. Дело было за призом. Его установил русский царь. Это была… бочка с тысячей бутылок рейнвейна, подаренная ему императором Карлом. Такого тоже не было за всю историю существования общества!
Сохранилась молва о происшедшем на этих состязаниях «забавном» казусе…
Стрелял Петр. Он целился точно и бил наверняка. Во всяком случае сам он был убежден в этом. Все замерли, когда к мишени стал подходить «показчик». Царь тоже внимательно наблюдал за человечком в маленькой шапочке, камзоле и светлых чулках. Вот он подошел к мишени, потом, делая руками непонятные знаки, стал удаляться от нее. Как?! Почему не снят флажок?! Совершенно уверенный, что выполнил пустяковое для него «упражнение», попал в цель, Петр был оскорблен, взбешен. Еще бы секунда, и стрелки могли убедиться в отличительной черте его характера, каким он и вошел в историю – в полной неуправляемости в минуты гнева. Петр вскинул ружье, готовый сразить «обидчика», но в эту секунду человечек в белых чулках прямо-таки «оленьим прыжком» достиг мишени и сорвал флажок. Потом выяснилось, что волнение от исполняемой обязанности – стрелял-то царь! – отбило ему рассудок и память: Петр действительно попал в самый центр мишени… На старой картине запечатлен момент всеобщего ликования при победе Петра на состязаниях: он стоит в ботфортах, в царском мундире, с широкой лентой через плечо, в поднятой руке – «счастливое» ружье…
Так что же, бочка вина вернулась к нему?
Натура, страшная в гневе, могла быть чрезвычайно благодушной в приливе радости. Он отказывается от приза! Он жертвует его тому, кто будет самым метким после него. Этим счастливцем оказался некий Франц Брейттенфельдер, который в свою очередь дарит приз обществу стрелков. На поляне, где шло состязание, начался кутеж… К счастью, нашлась светлая голова, в которой родилась блестящая мысль: продать вино, а доход вложить в городское казначейство «в вечное воспоминание о Петре Великом и на пользу будущим поколениям»…
Тот же доктор Гаттер утверждал два века спустя, что и в его время городская рентная касса Карлсбада ежегодно выплачивала из «фонда царского вина» обществу стрелков 58 крон 20 геллеров «для увеселительных затей».
Лечащий врач, девически стройная и строгая пани Марта Вахтфеидлова, сидя в белоснежном халатике и таких же брючках за столиком своей светелки, которою выглядит ее кабинетик, заставленный и завешанный русскими сувенирами – матрешками, соломенными лошадками, деревянными лакированными картинками, обращает на вас внимательное и вместе с тем прелестное врачебное око. Пани Марта тщательно изучила вашу курортную карту, ваши анализы, пани Марта лично и пристально освидетельствовала вас и, не первый уж год принимая в «Империале», все же задумчиво постукивает о стол карандашиком. Не торопится в назначении источника, колеблется между двумястами и двумястами пятьюдесятью граммами воды, между пятью– и десятьюминутным отстоянием друг от дружки двух кружек, которые вам трижды в день предстоит выпивать «мелкими и медленными» глотками, между тридцатью и сорока пятью минутами, в которые должен пролечь ваш жизненный путь от источника до обеденного стола. И, конечно, с величайшей осторожностью принимает пани Марта ваши заверения б переносимости «бочки». Все исследовано, выверено, взвешено, все новейшие выводы курортологии «приложены» к данным запросившего побережения организма…
Государя московского лечили не так.
Собственно, в такое уж время попал в Карловы Вары Петр.
Основоположником научного метода лечения карловарской водой по праву считается локетский врач Вацлав Пайер, еще в 1522 году в книге «Рассуждения о курорте Карла IV» определивший и диету пациента, и продолжительность купания, и наиболее подходящее для этого время суток. Он же впервые предложил употреблять воду внутрь, предписав вполне разумную, не так уж и разнящуюся с нынешней дозу: от трех до семи стаканов в день… Так, видимо, и строился бы лечебный процесс в Карловых Варах, если бы через пятьдесят лет «Рассуждения» Пайера не были «опрокинуты» Фабианом Суммером, который в своей книге, к сожалению, принятой за новейшее слово в медицине, предлагал выпивать в день до шестидесяти стаканов воды, «купель» же должна была продолжаться в течение десяти часов! «Чтобы потрескалась кожа и сквозь трещины болезнь вышла наружу». Что самое интересное, варварство это все же давало положительные результаты, и слава курорта росла…
Нечто подобное довелось испытать и Петру, приезжавшему в Карловы Вары дважды – в 1711 и 1712 годах.
От какой болезни лечился император – неизвестно. Есть лишь предположения о пользовавшем его докторе. Исходя из того, что Петр увез с собой в Россию врача по фамилии Шобер, получившего звание доктора за трактат о холере, можно думать именно о нем. Доктор Шобер уехал с Петром в качестве лейб-медика, и в России, кстати, тоже продолжал исследовать минеральные воды, особенно кавказские… Упомянут он и Пушкиным в его «Истории Петра I», правда, вскользь – к жизнеописанию царя, касающемуся 1713 года: «Он (Петр. – М. Г.) повелел доктору Шоберу издать описание целительным водам терским»; и – 1722 года: «Петр осмотрел минеральные терские воды, освидетельствованные доктором Шобером…» Трудно установить сейчас, входили ли в процедуры царя купания. Очевидно, да. Правда, вряд ли с рекомендованной Фабианом Суммером продолжительностью: день Петра, отличавшегося большой подвижностью, был заполнен куда более интересными и многочисленными занятиями… Но вот как государь пил воду – известно доподлинно.
Его будили ранним утром. К этому времени были протоплены печи, и в покоях стояла банная жара. Окна оставались наглухо закрытыми: дневной свет не должен был проникать в помещение – горела лишь небольшая свеча. Прямо в постель Петру начинали подавать наполненные водой кружки. Вода была горяча, пуховые одеяла, в которых он лежал, дышали духотой, и царь начинал обливаться потом – в этом-то и заключалась главная цель. Он пил кружку за кружкой, наполняясь растворенными минералами, и, очевидно, в организме его шла какая-то очистительная работа солей – пот выносил шлаки… Потом он вставал, и вот тут-то, хочется предположить по невольно возникающей ассоциации с той самой, современной, «бочкой», с идущим за ней горячим и холодным бассейнами, Петр и принимал ванну перед тем, как облачиться в свой длинный зеленый халат, в котором он обычно ходил дома. После водопоя, чудовищного в сравнении с дозой, приписываемой пани Мартой, полагалось три-четыре часа отдыха…
А мы представим себе эту ветвь петровской жизни – она осенила и русский небосклон. Как некое развитие, некое движение характера Петра, уверовавшего в целебные силы подземных источников, и даже в этой, далекой от круга его государственных забот, области желавшего славы России, воспринимается предпринятое при непосредственном участии государя освоение отечественных Олонецких вод. Оно увенчается опубликованными в 1719 году высочайшим его указом объявлением о марциальных водах на Олонце и докторскими правилами, «как при оных водах поступать». Тринадцать этих правил, вобравших в себя накопленную к тому времени премудрость курортологии о сроках и дозах принятия воды, между тем имеют свою «окраску», не могущую вызвать сколь добрую, столь и удивленную улыбку потомков, – хотя бы при чтении такого пункта правил: «После окончания пития вод обедать… а перед обедом чарку водки тем, которые обыкли, или которым смутится, выпить позволяется, а особливо анисовой, а за обедом рюмки три вина бургондскаго, или рейнвейну, или легкого вина французскаго… можно выпить, также от жажды полпива или легкого самого пива пить помалу не запрещается. А которые для скудости рейнвейну, бургондскаго, французскаго не имеют (!), тем другую чарку водки выпить позволяется, а не больше; а квасу, кислых щей, такожде браги весьма запрещается».
В наше время оправданного вековой практикой строжайшего режима на своих и чужих водах, да и далеко не единогласного одобрения будто бы бытовавшей у пращуров пословицы, что веселие Руси есть питие, пункт этот кажется сомнительным. И все же обратите внимание на осторожность слога: «позволяется…», «легкого…», «помалу…», «не больше…». Да и в этом указе Петра, утверждающем докторские правила, – упор на здравомыслие соотечественников… Не терпит современный занятой читатель длиннот, но все же хочется привести этот указ целиком. Вот он:
«Понеже Господь Бог, по Своей к нам милости, здесь такую целебную воду явить благоволил (которая прежде незнаема была), которую не только многие больные исцелением своим освидетельствовали, но и Мы Сами со своею фамилией) и многих знатных персон присутствием и употреблением оных вод все пользу получили; и могу сказать, что паче других вод, который Мы двои, а именно: Пирмонтския и Шпанданския употребляли, от сих пользу получили; того ради повелели Мы вышеупомянутые правила Докторам написать, как оные воды употреблять, и какой порядок в житье и в употреблении пищи и питья содержать, дабы неведением, вместо пользы, паче траты здоровью своему кто не принес, и тем бы сей от Бога дарованный дар хулы от неразсуждения простых людей не воспринял. Буде же кто от упрямства своего сих регул хранить не станет, таких до употребления тех вод допускать не велели».
Одна фраза Пушкина из его «Истории» совершенно убеждает нас в мысли о непреклонной вере Петра в то, что утверждал он своим указом… В 1724 году, менее чем за год до смерти, «Петр, издав множество еще указов, отправился в феврале к Олонецким водам и лечился с 1 марта по 15»…
Но тогда, в Карловых Варах, ничто не предвещало ему мученической его смерти, да и думал ли он о ней! Выдюжив при могучем своем здоровье гейзер обрушившейся внутрь его воды, он отдыхал, как было положено. Потом дефилировал по городу и окрестностям. И еще сегодня мы слышим эхо его шагов, видим следы, говорящие о поразивших Карлсбад простоте и артельности петровской натуры.
Напротив Колоннады, по другую сторону Теплы, стиснутый плотным рядом утопающих в барочной пышности домов, стоит сравнительно небольшой скромный домик в три этажа с деревянным мезонином, покрытым простой двускатной крышей. Домик этот, образец крушногорской архитектуры, между тем очень напоминает усадьбу какого-нибудь небогатого русского «дворянского гнезда» – так живо в нем славянское начало. Весь наряд его – в деревянном кружеве, оплетшем фронтон и фасад мезонина с двумя оконцами. Ему будто неловко среди главной, самой фешенебельной, всегда оживленной улицы города. А он мог бы поспорить своей историей с богатыми и высокомерными соседями.
На лицевой его стороне крупными буквами стоит – «Petr»; имя Петра носят кино и ресторан, помещающиеся в нем… Карловарские хроники утверждают, что однажды, возвращаясь из поездки по окрестностям, царь решил пройти пешком до своего жилища и увидел, что строится (по иным источникам – ремонтируется) дом, вот этот самый, – тогда он назывался «Pfau» («Павлин»), принадлежал гражданину Бранделю. На лесах работали каменщики, приветствовавшие Петра поднятыми мастерками. А он взобрался к ним, скинул царский мундир, взял у одного из рабочих металлическую лопаточку, и все увидели, что русский царь привычен к «черной работе»…
Дом «Пфау» был в свое время снесен – когда Тепла, бурлившая под самой Колоннадой, «отодвигалась» от нее, чтоб было просторнее. Тогда на перилах правого берега повесили железную плиту, гласившую: «На этом месте до 1895 года стоял дом «Pfau», в постройке которого принимал участие Петр Великий в качестве каменщика». На «речной» стороне плиты была надпись: «…С каменщиками Петр Великий… был каменщик…» После дом восстановили с примерной близостью к оригиналу, и он получил имя русского самодержца.
Очевидно, этот эпизод послужил мотивом для коренного карловарца, но жившего в Вене академика скульптуры Макса Гиллера, создавшего бронзовый горельеф «Петр Великий как каменщик». На нем – царь с мастерком, его адъютант и с удивлением глядящий на Петра рабочий-ремесленник, вся площадь – в толпах изумленных горожан… Это тонкой работы произведение установлено в каменной нише у подножия действующей и ныне православной церкви обворожительного византийского стиля, в который смог проникнуть архитектор Видеман из Мариинских лазней. При самом Петре церкви еще не было, потому-то он и молился перед старым католическим крестом…
Откровенно сказать, и ныне хочется вникнуть в побуждения государя России, поднимавшие его на строительные леса дома ничем не знаменитого карлсбадца Бранделя. Что это было? Неуемность характера, изнывавшего в однообразной чреде лечебных процедур? Этакое русское удальство – все могу? А он в самом деле, как мы знаем, все мог: и править, и воевать, и строить крепости, корабли, дворцы, И мог под видом некоего совсем незаметного Петра Михайлова выехать в свите «великого посольства» в Англию и Голландию, где, руководя инкогнито ухищреннейшими дипломатическими маневрами, досконально изучал и тайны кораблестроения… Допустим даже и некую долю игры, забавы, думается, простительную для человека, который при отсутствии «систематического» образования, именно благодаря удивительному практическому складу, врожденной сметке, не только изучил целый ряд ремесел, стал корабельным мастером первой руки, но и к концу жизни освоил мудрость математики, навигационного дела, военного искусства…
Мог ли он, оказавшись в деревне Пиркенгаммер, получившей свое название оттого, что в ней был «железный молот», то есть кузница, не заглянуть под продымленные, пропахшие окалиной низкие своды. Наверное, ему были близки и огонь в горниле, и до блеска оббитая наковальня, и сами черные от копоти кузнецы. Может быть, оглядывая мехи, вслушиваясь в шум воды, которой они приводились в движение, Петр, закладывавший уральскую металлургию, благодаря которой Россия будет держать мировое первенство по выплавке чугуна, видел здесь дорогую ему «младенческую эру» того, чему он посвятил всю свою жизнь…
Он взял в руки молот и под дружный перезвон металла, под поощрительные и одновременно удивленные улыбки кузнецов выковал подкову. На счастье!
И наконец, мог ли Петр, волею судеб оказавшийся в городе прославленных ремесел, хотя бы какой-то частью своего дотошного ума не вникнуть и в эту, тоже желанную ему, область приложения человеческих рук. Он любил работать с деревом. Прежде всего, конечно, строил модели кораблей и фортеций, доходят слухи, что даже делал шкафы, – все это он увез с собой в Россию. Бытует запутанное повествование об игральном столе, который будто бы сработал государь, – и совершенно определенная история с табакеркой, напоминающей два сомкнутых серебряных блюдца, для сравнения с которыми годились бы старые карманные часы «Павел Буре». Табакерка по сей день хранится в Карловарском музее, вот только не ясно происхождение надписи, проходящей по ней венчиком – «Me Sua Manu fecit Petrus I Magnus Czarus Moscoviae in Thermis A. 1712»[10]10
Приближенно: «Настоящее собственноручно сделал Петр I Великий царь московский на горячих Карловых водах. Август в 1712 г.» (лат.).
[Закрыть], – сочинена ли она самим Петром, сделана при нем или заказана тем, кому подарил ее царь…
И еще доподлинно известно: по своему обыкновению, Петр намеревался взять с собой в Россию многих мастеров и ремесленников. Но никто не согласился менять привычный уклад жизни и ехать невесть куда, хоть и посулы царские были соблазнительны… Пугали крайняя вспыльчивость – при всей его общительности, твердая рука русского государя. Вполне вероятно также, что карлсбадских искусников останавливало сказанное императором в минуту откровения: «Я отлично знаю, что милости, оказываемые много иностранцам, не нравятся всем моим подданным…» То, о чем говорил царь, и ныне предмет дискуссий – и находящих ему всецелое алиби, и навешивающих на него ярлык зачинателя укоренившегося в России зла низкопоклонства, – дискуссий, впрочем, выходящих за рамки этих записок…
Он пришел сюда в последний раз…
Было сумрачно и сухо, как перед грозой. Протяжно гудели деревья, ветер, срывал металлически звенящие листья, нес их за обрыв. Закат багровел, как угасающий горн, и огромный, выше Петра, деревянный крест на фоне его казался совсем черным. Внизу, в домах, обступивших Теплу в самом ее изгибе, там, где бьет Вржидло, начали зажигать огни, и подступавшая к Петру последнее время – по мере того как приближался его отъезд, тревога смутно держала его. Все у него было там, в России, и сам он был уже там летящей мыслью. Но что же остается здесь?
Застарелой болью прошло воспоминание о сыне… Ведь это он, Алексей, бывший здесь раньше, посоветовал ему приехать в Карлсбад, да, собственно, прошлогодний сюда вояж и был отдан ему, Алексею. Как нечто отдаленное, нереальное, праздное он вспомнил поездку, уже отсюда, из Карлсбада, в Торгау, на торжество бракосочетания царевича, состоявшееся «в дому королевы польской» – пришла на память фраза из официального доклада только что образованному им Сенату… Да, да, он сам, своею высшей волей, заставил сына соединиться брачными узами с этой куколкой, принцессой Софией Шарлоттой Вольфенбюттельской… Он подспудно чувствовал, что надо рубить узел, образовавшийся вокруг родного сына, к великой отцовской горечи, слабого и безвольного существа… Он и сейчас с глухим гневом думал о том, что всю жизнь ему надо было что-то проламывать и ставить – начиная с пути к престолу. Проламывать брешь в Европу, ставить флот, металлургию, ставить столпы самого правления Россией. Разрывать людское недоверие, путы заговоров.
В силах ли был он понять свою собственную суть, свои слабости и противоречия, ту гениально раскрытую Пушкиным разность между государственными его учреждениями, явившимися плодом ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, и временными указами, жестокими, своенравными, кажется, писанными кнутом. В непрерывных военных и дипломатических баталиях со шведами, с турками, с крымским ханом, в кольце измен – от Софьи до Мазепы, в неудержимом желании поставить новую Россию он «рубил дерево», не замечая щепок. И вот теперь он снова вспомнил болезненно-бледное, длинное, всегда вызывавшее в нем глухое раздражение лицо сына, совсем поглупевшее от близости «избранницы», от пышности стола и свадебных увеселений… Мишура торжеств рассеялась, как пух, осталось подспудное чувство облегчения, не совсем чистое, будто Петр «сбыл с рук» сына, но железным, трезвым рассудком он понимал, что только так и должно было поступить. Он как бы удалял Алексея от России, растворял в розовой дымке заграницы, – голова его, государя русского, была обуреваема новыми идеями.
В мишурной парадности прошлогодней свадьбы вдруг прорисовалось обложенное париком спокойное, умное лицо старика немца, ученого и философа, приглашенного в Торгау по такому торжественному случаю… Готфрид Вильгельм Лейбниц… Он сразу поразил широтой ума, в долгих беседах держался достойно, не льстил, не юлил, дабы снискать императорское расположение, – таких людей любил царь! Староват, седьмой десяток давно разменял, а голова светла, и, видать, говорил от сердца – как ставить науку в России. Говорил, университеты нужны – в Петербурге, в Москве, в Киеве, в Астрахани, Академия наук, искусств нужна. И загорелись ведь глаза, когда пригласил с собой: дело говоришь – тебе и карты в руки. Совсем было и согласился, да, видно, года подсказали: поздно… И нынче приезжал в Карлсбад – посредничал в связях с императором германским, снова позвал его с собою, да не уговорил… А советы мудрые давал старик: настало время ставить науку в России, и она будет поставлена во славу отечества: Петр с пути не сойдет!
Стоя перед мрачным деревянным сооружением, слыша разгоряченным лицом сухое скольжение ветра, не знал еще русский государь, как горько придется ему опохмеляться и от пенившегося в свадебных бокалах вина, и от рейнвейна австрийского императора… Пройдет всего четыре года, и умрет Готфрид Вильгельм Лейбниц – на то воля божья… В том же 1716 году Петр раскроет заговор, нити которого протянутся сюда, где гремела свадьба, и сын Алексей убежит сюда, под крылышко императора Австрии Карла, – не троянским ли конем была его дареная, до краев наполненная веселящим напитком бочка! Не знал, что понадобится еще два года, чтобы вернуть на родину несчастного отпрыска, судить и… подписать ему смертный приговор…
Много было впереди – и славы, и горечи, и тревога, владевшая им последние дни, звала его в путь, толчками стучала в ясно работающий ум, в просившие настоящего дела руки. Он долго, истово клал перед крестом земные поклоны. Потом подошел близко к нему, вынул из поясного чехла нож и на самом подножии прорезал темное дерево четырьмя буквами – M. s. P. I. Буквы означали – Manu sua Petru I[11]11
Приближенно: «Собственноручно Петр I» (лат.).
[Закрыть]. Потом крикнул тем, кто по обыкновению ждал его неподалеку, чтобы подали шампанского. Он поднял бокал, погруженный в глубокую думу – по лицу пробегали багровые блики заката, – выпил до дна и кинул в пропасть…
Люди найдут этот бокал с обломанным краем, и он будет храниться ими более ста лет…
Память о самом Петре живет поныне.
Вот этот, резких, энергических линий, лик, эти – сейчас вздрогнут, встопорщатся – короткие стрелки усов, эти устремленные вдаль, что-то таящие, непреклонные глаза…
Чтобы прийти на скалу, откуда, по преданию, улетел в пропасть олень, нужно взбираться и взбираться от городского тупичка по извилистой, хрустящей ледком тропинке, пролегшей по склонам средь гранитных глыб и деревьев, – все выше, выше, к самому небу, почти уже мартовскому, густо-синему, с краснотой – от набухших почек деревьев. Воздух легок, как сновидение, и, как сновидение, хмелит, перепутывая в тебе явь и фантазию. Повернувшее на весну солнце подплавило снежок, отпотели бурые каменные пласты, и если вглядеться, вслушаться, можно заметить, как в черной трещине перекатывается капля влаги, падает на другой камень со звуком, напоминающим синичий звон. А может, это впрямь запели весенние синицы? А может, время отсчитывает дни в изветренных, потрескавшихся камнях?
Мы поднялись сюда вчетвером – двое мужчин с женщинами, и, конечно, случайность, что мы – это белорус Александр Васильевич Лобанов, Герой Советского Союза, прославленный в войну летчик-истребитель, кстати, дравшийся с врагом в небе Чехословакии и долечивавший раны здесь, в Карловых Варах, со своей половиной, Марией Игнатьевной, пожизненной его спутницей в радостях и печалях, и московский писатель, тоже фронтовик и тоже закончивший войну в Чехословакии, с женой. Мы поднялись сюда и как бы растворились в кружащем голову воздухе истории, в красоте этой каменистой земли, в вешних упоительных запахах. Наверное, это случайность, но вот нас всего горстка, и мы представляем здесь даже не два, а с женой одного из нас, украинкой, три народа нашей далекой Родины, мы объединены одним чувством и одними святынями, и они позвали нас сюда, на срез высокой скалы.
Нету смыкавшихся над его головой сумрачных крон, нету кровавого заката, нету большого черного креста… Каменная голова Петра обнажена, ему, как при жизни, – ветер в грудь, слепящее солнце в глаза, секущий дождь и вьюга в лицо…
Великий Петр! Твой каждый след
Для сердца русского…
Почти черная гранитная полированная доска отблескивает, слова сливаются – трудно прочесть… Но в тебе уже возникла, вибрирует, как телеграфный провод, та самая связь, которая заставила тебя взбираться на каменный уступ, откуда все началось – и легенда, и явь, воистину дорогая русскому сердцу. Протекшие три века, изветрившие и рассекшие камень, как бы переломились посредине, и там тоже был русский человек, соединивший две дали – прошлое с будущим, – князь Петр Андреевич Вяземский.
Наше социальное мышление однозначно, и мы знаем, что тогда Карлсбад посетил не тридцатилетний опальный поэт, друг декабристов, глубоко перешивший жестокий царский приговор, но потомственный образованный князь, уже принявший формулу «самодержавие, православие, народность», далеко не молодой, с тяжело расстроенным здоровьем. Ни Константинополь, ни Иерусалим, ни Париж, ни Дрезден не смогли восстановить в нем молодых сил, и поздней осенью 1852 года князь начал лечение в Карлсбаде. «Оно, – читаем в одной из хроник, – имело хорошее влияние, его состояние улучшилось, охота к работе и стремление к творчеству возвратились…» Зимой Вяземский живет в Дрездене, затем снова возвращается в Карлсбад, и хроники делают еще более оптимистическое заключение – в них уже есть фраза о возвращении «юношеских сил»…
Очевидно, они-то и повлекли его на скалу, где бывал Петр. Здесь он увидел старую памятную доску. Здесь рождается его ода:
Великий Петр! Твой каждый след
Для сердца русского…
Князь велел занести стихи на доску и поставить рядом с той, что уже была. Через полтора десятка лет неизвестный нам переводчик переложит их на немецкий язык, и перевод будет помещен под доской с русским текстом, и тем – соблюден некий «этикет» в установившейся политической атмосфере курорта.