355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Горбунов » К долинам, покоем объятым (сборник) » Текст книги (страница 25)
К долинам, покоем объятым (сборник)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:40

Текст книги "К долинам, покоем объятым (сборник)"


Автор книги: Михаил Горбунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)

В этот вечер Серега не пошел прогуливаться по садику перед сном, хотя окошко Василики долго светилось в темноте.

4

Мы вылетали на рассвете, когда звезды, ночью по-осеннему низкие, крупные и яркие, ушли в бездонную вышину, мерцали тихим голубым светом, будто дотлевали в розоватой кисее зарождающегося дня, дальняя цепь планин тоже начинала розово светиться. Пара за парой, оставляя за собой шлейфы золотистой пыли, мы взмыли вверх, сразу начали набирать высоту: высота, случись встреча с вражескими самолетами, – преимущество немаловажное, если не сказать, решающее.

Сначала небо начало как бы густеть, переходить в темную синеву, и вдруг откуда-то из-за Дуная, из-за уходящей вдаль затуманенной равнины, с разбросанными по ней деревнями, огнисто сверкнуло солнце. Мы отвернули влево, солнце вставало за нами, далеко, там, где могуче и необозримо лежала наша родная земля.

Мы шли тремя парами почти строго на запад, а достигнув района патрулирования, поднялись еще выше, пролетели вдоль границы, над багровыми осенними планинами, разошлись попарно, чтобы держать под наблюдением как можно большее пространство.

Купаясь в солнце, машина Сереги Сибирцева волнообразно клонилась с крыла на крыло, я делал то же самое – опять-таки для лучшего обзора сверкающего золотистыми искорками неба; двигатель работал ровно, упругая сила прижимала меня к задней стенке, это было привычно, и чувство, что все ладно и хорошо, бодрило, как при доброй, хорошей работе.

Узкий щучий строй вражеских бомбардировщиков мы с Серегой заметили почти одновременно. Они уже миновали линию фронта, за ними еще стояли дымки от разрывов зенитных снарядов, но строй не нарушался.

– Видишь? – сказал мне по радио Серега так, будто обрадовался этой встрече.

– Вижу…

– Атакуем? – Серегу уже охватывал азарт, без которого он не был бы Серегой Сибирцевым.

– Обождем наших. Вдвоем не выйдет.

Мне показалось, Серега застонал в ответ, и я в какой-то мере понимал его: добыча рядом, зачем же медлить?

Бомбардировщики шли на Софию. Она была недалеко, но у нас еще оставалось время навалиться на вражеский строй. Две пары наших истребителей подоспели вовремя. Помнится, это было в небе над городом Брезником. Серега залился на весь эфир высоким от возбуждения голосом:

– Пошел, пошел, пошел, пошел!..

С красивого крутого разворота он вошел в пике, набирая огромную скорость, и мы полудужьем заворачивали за ним и, словно соскользнув с какой-то невидимой плоскости, падали вниз, узкие фюзеляжи бомбардировщиков вырастали перед глазами, на дюрали крыльев были видны черные полосы копоти. Пульсируя, ударили навстречу нам пулеметы – это нелегкое дело вторгнуться в сферу огня плотного строя тяжелых машин. Но мы увидели, как вздрогнула, прыснула тонким черным дымком третья от головной машина, и я успел подумать, что это десятый сбитый Серегой самолет, и сам дал длинную очередь по облюбованному мною бомбардировщику. Ни с чем не сравнимая волна обдала грудь, когда мой «крестник» начал выпадать из строя, и по тому, как конвульсивно он клевал носом, было ясно, что это не намеренно предпринятый маневр. И еще один самолет задымил, подбитый кем-то из наших товарищей… Я не был на войне новичком, но, мгновенно перебрав в памяти свои воздушные бои, не мог вспомнить, чтобы вот так, с первой атаки, были угроблены три вражеских бомбардировщика.

Строй тяжелых машин, дотоле прямой, монолитный, сразу превратился в рваное скопище ревущего металла, в стадо, движимое лишь инстинктом спасения. Вражеские бомбардировщики, неистово огрызаясь, стали заворачивать назад, разбредаться, беспорядочно сбрасывать бомбы. Теперь мы могли добивать их поодиночке.

И вот тут какие-то тени замелькали в устроенной нами карусели. Это были «мессеры».

После я не раз бился над загадкой: почему строй тяжелых вражеских машин шел без обычного сопровождения истребителей? Чем это объяснить – бычьей верой немецкого командования в могущество своей боевой техники или простой нехваткой истребителей? Очевидно, верно второе предположение – первое снимает грозный опыт войны. Наверное, так и было: в конце сорок четвертого фашистским стратегам частенько приходилось спешно латать дыры – перебрасывать технику то на один, то на другой участок фронта… В нашем случае бомбардировщики, видимо, успели сообщить в свои штабы о бедственном положении.

«Это будет одиннадцатый», – мелькнуло у меня в голове при виде того, как стремительно настигает Серега отбившийся от строя бомбардировщик. В следующее мгновение я увидел: три «мессера» идут у него в хвосте.

– Серега, «мессеры»!

– «Мессеры», Серега, отваливай!

– Брось его, отваливай, Серега!

Эфир дрожал от наших отчаянных голосов.

Сергей молчал. Наверное, он думал, что должен успеть.

Он успел. Как автогеном, прорезал тяжелую тушу, бомбардировщик отвесно пошел вниз, и на земле грохнул взрыв.

А мы не успели совсем немного.

Сергей вывел машину из пикирования, взвился в широкую голубизну, залитую солнцем… Ах, если бы ему мощь теперешней боевой машины!

Мы видели, что Сергей теряет скорость, зависает. Но он еще карабкался и карабкался вверх, я уверен, он знал, что погибает, но и погибнуть он хотел красиво – там, у самого солнца.

5

Не буду рассказывать, как прошли те три дня, которые мы еще провели на аэродроме Габровница… За войну мы свыклись с жертвами, но каждая делала на сердце кровавую отметину, и сейчас еще стонут страшные эти зарубки… Это было подобно тяжелому сну: мы взмывали в небо – по нему уже пошли холодноватые, багрово подсвеченные снизу облака, – и глаза привычно искали Серегину машину с ее стремительным, неизъяснимо красивым почерком. Но небо било в глаза немым серым провалом, и эфир не звенел от азартного, заливистого голоса Сергея…

В том бою севернее Брезника мы отомстили за него – два из трех «мессеров», настигших Сергея, не ушли от нас. Мы мстили за него и после, до самого победного мая.

Но тогда, в Габровнице…

Один возвращался я теперь по вечерам в белый домик, давший нам прибежище. Там тоже все опустело без Сергея. А Василика… Страшно было смотреть на нее – юное лицо посерело, осунулось, синие глаза глядели на все вокруг с каким-то детским недоумением, они вопрошали меня о чем-то… Может, они пытались понять, впервые понять природу жизни и природу смерти. Что я мог объяснить ей, пока сам не убедился бы твердо, раз и навсегда – какая-то интуитивная вина перед Сергеем требовала от меня этого, – любила ли она его?

Да или нет, Василек?

Ранним утром, последним утром в Габровнице, когда я уходил на аэродром – там уже призывно гудели двигатели: техники готовили самолеты, мы должны были перелетать дальше, туда, на северо-запад, где созревала новая гневная гроза, – все семейство провожало меня. Добрая хозяйка совала мне в руки узелок с домашним печеньем – я взял его в растерянности, хотя никак не мог сообразить, что буду делать с ним, – и все время утирала глаза передником. Йордан молчал, вороша палочкой с затейливой вязью, вырезанной ему Сергеем, сухие листья под ногами.

Василика – я почувствовал, что она заранее решила так, – пошла со мной. Мы остановились в конце улочки. И там я спросил ее о том, что мучило меня.

Она подняла на меня печальные синие глаза, сказала:

– Да…

И отрицательно покачала головой.

…Я смотрю на фотографию…

Небольшой серый листик. Застывшее мгновение молодости, которое спустя много лет вернул мне Йордан.

Я читаю его письмо – вот оно слово в слово:

«…После столь долгих лет мне наконец-то удалось разыскать тебя. Мы часто вспоминаем то время, когда вы с Серегой жили у нас, время веселья и время печали.

…Наша мама совсем состарилась, но еще управляется по дому и готовит суп таратор. Помнишь?

Я живу в селе, работаю в мастерской, где ремонтируют тракторы и комбайны. Я, бывший мальчишка, давно женат. У меня две дочери, одна работает лаборанткой на меднообогатительном комбинате, вторая закончила электротехникум.

Приезжай к нам в Габровницу. Теперь ты не узнаешь наше село, так оно преобразилось, выросло – настоящий красивый город.

Сестра моя Василика тоже замужем. Она учительница и работает в городе Брезнике…»

Брезник?.. Брезник?.. Да ведь это же город, над которым погиб Серега!

В ТЕМНЫЕ ЯРЫ

Тот день, теперь уже невероятно далекий, резко отслоился в ней, стал как бы ее тенью, жил помимо ее воли в мельчайших, вероятно, необязательных подробностях, и она никак не могла его забыть. Так живет в человеке увиденный в младенчестве сон, один-единственный, стоящий отдельно от бесконечной и смутной чреды ночных видений. Сон, в конце концов «сбывающийся», то есть заставляющий человека вспомнить о нем в поздний час, когда только и предстает истинная суть добра и зла…

Впрочем, тот день имел свою предысторию. Во всем, что окружало девочку Сашу в выпавшую ей жестокую пору, какое-то совсем особое место занимал портрет женщины, жены немецкого офицера, вселившегося с адъютантом в хату. Саша с матерью и дедом обиходили себе под жилье сарай, где раньше стояла корова, еще напоминавшая о себе слабыми запахами сопревшего навоза, истертой соломы, казалось, даже самого коровьего дыхания, теплого и влажного. Но коровы давным-давно не было, и ее запахи только томили девочке душу.

Она помнила, как богато и весело было населено до немецкого пришествия дедово подворье скотиной и птицей, как ломился от яблок сад, как ей нравилось на ранней грани ночи и дня побежать в огород, с замирающим дыханием раздвигать крупные, шершавые, «кусающиеся» листья огуречной грядки и в простреленном солнцем холодноватом мраке вдруг обнаруживать – один, второй, третий – подросшие за ночь огурцы, осторожно срывать их, чтобы не отпал желтенький цветик на конце узкой бледной шейки, чтобы на крепеньком, пупырчатом тельце остался еще ощутимый пушок, и ставить огурцы в хате, в белой мисочке, на чисто выскобленный стол – на завтрак, на сниданок дедушке. К тому времени дедушка приходил домой со своего ночного поста – он стерег колхозный сад.

Теперь в хате жили двое немцев. Один был комендант квартировавшего в селе гарнизона, высокий, черный, вызывавший в Саше безотчетный страх угрюмой неподвижностью вытянутого в одну желтую кость лица. Пелагея, мать Саши, дед и сама Саша из-за трудности выговаривания полного офицерского звания немца оставили одну лишь приставку к нему – герр, и так в обиходе и звали его – Герр. Немец занимал в хате горницу; там, над кроватью, висел портрет его жены.

Жизнь германского офицера была для Саши тайной за семью печатями, и мнилось ей, что даже адъютант, полноватый лысый человечек, к удивлению всего села чисто говоривший по-русски, вопреки своему компанейскому, разумеется, в определенных рамках, характеру, имел ограниченный доступ в горницу. Адъютант был личностью своеобразной. Солдатская форма сидела на нем бестолково, нескладно, но особенно невоенным казалось лицо, наивно-румяное, с крохотным, как у рыбы плотвы, ртом и круглыми детскими глазами. Саша не испытывала перед ним никакой боязни, он просто был ей неприятен, но по причинам более веским, чем нерасполагающая внешность. А меж тем именно ей приходилось постоянно «иметь дело» с адъютантом.

В обязанность Саши входило мытье полов в обиталище Герра, когда тот уходил править делами комендатуры. Она делала это под пристальным наблюдением адъютанта, превращавшегося посреди неприступной тишины затененной горницы в раба своего идола. Он то и дело – ото лба до затылка – отирал платочком обраставшую бисером пота розовую лысину, торопил девочку, подозревая в ней недостаточное почтение ко всему, где проходила ее драная мешковина.

– Быстро, быстро… И осторожнее, ради бога… И еще: ты слишком любопытна. Это все не твое.

Да, все было не ее, и слезы наплывали ей на глаза при виде каждого знакомого сучочка в отскобленных добела досках пола, каждой неровности мазаной стены, как бы хранящей след бабушкиной ладони. Там, под родовой крестьянской кроватью, на которой теперь спал Герр, в темноте и прохладе, где так долго сохранялись волнообразно-круглые тыквы с похожими на бычий рог обрубками мощных стеблей, стоял на металлических шишках затянутый ремнями, богато и тонко пахнущий кожей чемодан. А в самой темноте, в углу, призрачно светились большие стеклянные банки – Саша знала: со спиртом, и в них, в этих диковинных аквариумах, вместо рыбок тихо, как луны, стояли яичные желтки. В минуту откровенности адъютант сообщил Саше, как бы подчеркивая в ее глазах значимость всего, что касается Герра: тот употребляет содержимое банок как средство при болезни желудка.

Банки с неподвижными глазами желтков уже не будоражили воображение девочки. От других глаз ежилась у нее спина, когда она ползала по полу с мокрой тряпкой. Украдкой Саша взглядывала на портрет, в жгучую глубину женских зрачков на молодом надменном лице, и оцепенение сковывало девочку от сознания, что эти глаза дотянулись сюда из железа и камня смутно рисовавшейся Германии, чтобы все дышало в хате чужой давящей властью. И действительно, что-то пригибало Сашу к полу, она слепо водила тряпкой под кроватью, почти не слыша предостерегающего шепота адъютанта – чтобы не задела, не разбила опостылевшие ей банки, выливаемые в черноту изъеденного болезнью желудка Герра.

Она чувствовала, как голову ей разламывает тяжелая боль гнева, и, еле закончив глубоко отвращавшую ее работу, направлялась к двери все под теми же сверлящими глазами портрета. Во дворе она садилась на колоду возле сарая, опускала меж колен затяжелевшие, красные от воды, мелко подрагивающие руки, и сквозь все, что она видела перед собой, сквозь каждую сожженную за лето травинку, проступала живая дымка прошлого, и, удаляясь в нее, Саша понемногу успокаивалась. А в эту осень все село вовсе обмерло, затаилось, как бы оберегая от сглазу побежавшую из хаты в хату весть: фронт возвращается из глуби России. Казалось, само зеленовато-привялое небо, бледная желтизна еще не оббитых ветром осокорей, соломенная даль за хатами притихли в напряженном ожидании, и Саше все чаще виделась эта пора такой, какой она была до немцев. А из всей поры – бойкая, на все село, особенно любимая Сашей капустная страда.

На самом краю села, в низине, куда скатывался большой колхозный сад, по бывшей своей принадлежности сохранивший название – панский, среди огромных старых осокорей, в такой же старой хатенке жила бобылкой бабка Ворониха. От чего – неведомо – пошла ее кличка: то ли от не пользовавшихся людским почтением горластых птиц, кишевших в осокорях, в клочковато облепивших корявые ветви гнездах, то ли от бабкиного – каждый на селе знал о нем – темного дара вещать, накликивать, накаркивать на людей беду… Саша, горожанка, каждое лето приезжавшая к бабушке просто на отдых, на парное молоко да целительный деревенский воздух, но давно ставшая своей в ребячьих набегах на сады и огороды, твердо знала: горох бабки Воронихи надо обходить стороной, потому что она его «отрутою кропила». Сами вороны, никому и никакого не приносившие зла, лишь с утра до вечера надсаживавшие горло там, в низине, на самом краю села, – и те навечно были причислены к бесовскому отродью. Что людям до того, что только сама Ворониха и страдала от укоренившейся в осокорях черной колонии. Расстелет на хате рядна с привяленной в печке вишней да нарезанными яблоками, чтоб подсохли, обдались медовым соком – всю зиму пей узвар, – а птицы и напакостят, нашлепают сверху на божье добро. Воздевает бабка руки, посылая проклятья воронам, но что до того людям.

– Ведьма! – скажет прохожий да и подастся прочь от подворья бобылки.

Остерегалось село Воронихи, побаивалось, и кто бы признался себе, что не кумовство ее с бесами было тому причиной, а строгая, не знавшая сделок с совестью натура – правду-матку Ворониха резала любому, не знала ни свата, ни брата, вот и лезла та правда, как оса, в глаза. Одно было спасение – сказать: каркает бабка! Боялись Ворониху, а меж тем все село шло к ней, как прижмет, со всякой хворобою: у Воронихи на любой недуг целебное зелье – травка либо настой, и кто на селе ни убеждался, побывав у нее в хатенке, что не всякая болезнь к смерти! Плели про бабку всякое, а как нужен справедливый суд или добрый совет – шли к ней в закуток. Припас класть на зиму – опять ждут Ворониху, о ее солениях – слава на все село. Выпьет мужик чарочку, закусит бабкиным огурчиком, крякнет от удивления:

– Как виноград, чертова душа!

А другой ему на ухо:

– Ведьмачка! У нее и бычок отелится.

Кажется, только в хате деда Трофима, как звали Сашиного дедушку, не отпускались грехи бабке Воронихе. Бабушка, милая, добрая бабушка, при упоминании Воронихи поджимала губы, замолкала, а дед, виновато пряча глаза, выходил из хаты. Не терпела Воронихи и Пелагея и, когда слышала о ней, говорила отцу, что давно пора ему уходить из сторожей «панского» сада: виданное ли дело – ни одной ночки не бывать дома. И Саша понемногу стала улавливать какую-то связь между тем, что дедушкин шалаш в саду недалеко от хаты бабки Воронихи, между поджатыми бабушкиными губами и виноватыми, с печалинкой, глазами деда Трофима, между всем этим и тем, что на селе помнили, какая красавица была Ворониха в молодости и, не глядя на то, осталась одна вековать в своей хатенке. И так, что-то смутно понимая, Саша с пугающим ее саму любопытством всматривалась в темное, худощавое лицо бабки Воронихи и в самом деле находила следы ее былой красоты. Да и фигура у Воронихи не потеряла ладности, и когда она шла по улице босая, можно было заметить, какие у нее маленькие, не по-крестьянски, ноги. А сама вещунья нет-нет да и поглядит на Сашу с затаенной грустью. В селе не бывает тайн, и Саша узнала, что у дедушки и бабки Воронихи была в юности любовь, ее почему-то называли несчастной…

С тех давних пор и повелось на селе: не нравится матери будущая невестка, она в сердцах и скажет сыну:

– Ну, гляди, гляди, будешь маяться всю жизнь, как дед Трофим.

Или – загордилась какая-нибудь дивчина, перебирает женихов, вот и услышит от родительницы:

– Ой, дочка, за выборки бог даст выдерки. Полетаешь, полетаешь да и сядешь в воронье гнездо, как та бабка Ворониха.

Но при деде Трофиме о Воронихе помалкивали. Сам он был скуп на слово и не терпел пустых разговоров.

Вообще дед Трофим слыл нелюдимым. И, наверное, сделала его таким отшельническая жизнь в сторожах «панского» сада. Службу свою он исполнял строго и неусыпно бдел за колхозным добром. Мало что ребятне, обносившей соседские сады, не было ходу в «панский», то есть колхозный, общественный, дед Трофим, обходя вверенное ему хозяйство, не считал за труд поднять упавшее яблоко и так набирал, бывало, целый кошель и нес к шалашу, раскладывая отдельно, по сортам – зеленый, крепкий, с розовыми бочка́ми, шлапак, продолговатую, будто в красных мазках кисти, цитовку. Скороспелку, не годную для хранения, тоже складывал в кучку и определял ее для той же ребятни, шибеников, которые, может, только и знали всамделишный характер деда Трофима.

Какой-нибудь пострел просунет голову в штакетник:

– Диду, дайте яблок! – А сам шмыг в канаву, затаится, как заяц.

Вот дед и берет из той самой кучи скороспелку, несет к штакетнику, осторожно кладет в траву по ту сторону, глядит с ухмылкой на высовывающиеся из канавы головенки. Постращает так, для вида:

– Вот я вам!

Потом уж, за сбором яблок, и наступала капустная страда.

Голы сады и огороды, растаял в отцветшем небе голубой дымок сожженной листвы и ботвы, последними – внизу, у речки, повырублены кочаны, сложены в погреба и, кажется, сами просятся под нож шинковницы, вот-вот же морозец ударит. А бабка Ворониха твердит просящим совета:

– Погодите трошки – перекиснет.

Но как раз при первых утренниках, застилавших землю легким дымом инея, и начинало село класть капусту.

Накануне приезжала из города мама, чтобы помочь разделаться с кочанами, и для Саши этот день был одновременно праздником радости и грусти: мама забирала ее из села до следующего лета… А капусту клали вместе с соседями, так повелось издавна, и Саша была очень довольна этим: в соседском дворе жила ее подружка Настя с мамой, рано овдовевшей, и им нужна была помощь в таком нелегком деле, а помочь соседу было традицией села. Да еще Настина мама приходилась крестницей деду Трофиму – тут закон попечительства был вообще свят…

Голы сады и огороды, чисто подметен двор, и в заполнившем его нежарком солнце стоит несколько кадушек, своих и соседских. Они уже вымыты и залиты водой, и Саша с Настей ждут: сейчас начнется светопреставление! И бабушка ждет, напряженно следя за раскрытой дверью хаты, держа за углы чисто стиранную ряднину в опущенных узловатых руках. Ей некогда глядеть за девчонками, она почти машинально отгоняет их от бочек. Да куда там!

Из хаты быстрым шагом – никто не стой на пути! – спешит дед Трофим, держа перед собой лопату с огромным камнем. Лицо его, перекошенное от пудовой ноши, строгое от исполняемого дела, чуть отвернуто в сторону: камень раскален, налит малиновым светом – на расстоянии слышится тяжелый адский жар. Вообще все похоже на жуткую сказку, на небыль. Дед Трофим со свирепо сощуренными, просеченными стрелками бровей глазами для Саши не кто иной, как бог Саваоф. Этого бога обычно поминает бабушка в случаях, когда ею подчеркиваются высшая власть и всемогущество. Сейчас бог Саваоф встает перед Сашей во вполне реальном образе…

А дед Трофим тем временем достигает кадушки и сваливает в нее с лопаты камень. Из кадушки рвется столб пара, опадает кипящей пылью, и тогда-то бабушка быстрым обводным движением укрывает кадушку рядниною. Кадушка трясется словно в припадке. Саша с Настей, как их ни гонят, прислоняются к дубовым доскам, слышат глухие, как бы живые утробные звуки – стон, плач, хрип: в кадушке гибнет нечистая сила! А «бог Саваоф» уже выбегает из хаты со вторым угрожающе раскаленным камнем, и все повторяется вновь – и вихревой султан пара, и привычное, сотни раз за долгую жизнь проделанное движение бабушкиных рук с рядниною, и жуткое клокотание внутри кадушки.

– От бурмотить! Як бабка Ворониха! – крикнет Настя без всякой задней мысли.

Да и Саша тогда еще ничего не знала, и бабушка не осекала Настю строгим взглядом, ничто и ничью душу не смущало в этот час очищения общим добрым делом. И дальше, дальше день тонул в капустных ворохах, выраставших под обнаженными, в приставших лапшинках сечки, руками двух женщин, двух матерей, Сашиной и Настиной, режущих капусту шинковницами. Горит просево моркови в белых копнах капусты, от моркови оранжевые рты у девчонок; нежно пахнут яблоки, без которых бабушка никогда не клала капусту; горьковат сок раскалываемых зубами кочерыжек. И уже по всему селу – хруст капусты под бельевыми рубелями в вышпаренных, остывших бочках, чтоб больше вошло и плотно легло, – в каждом дворе фамильная забота о славе капусты. В каждом дворе – лад и надежда.

Теперь все это вспоминалось как странное фантастическое сновидение. Нет Насти – она попала под самую первую бомбежку станции: побежала встретить из города мать, когда село услышало о войне, – мать и принесла ее по жаре и пыли на руках – светлая головенка Насти свисала с материнской руки обвялым капустным кочаночком.

Но испытанный тогда Сашей ужас притупили другие смерти. В первые же дни войны погиб под Киевом отец и умерла бабушка, не пережив смерти любимого зятя. И когда немцы заняли город, Пелагея перебралась в село: надо было находить место в разорванном войной мире, в селе легче прожить с дочерью.

Саша уже не дождалась ни веселого ясного дня, когда все село «кладет» капусту, ни заливистого школьного звонка – в тот год она должна была идти в первый класс, и сколько ж к этому готовилась! Немцы пришли и сюда, в село. Везде были немцы, немцы, наползшие, представлялось девочке, как бесчисленные серые муравьи, и дух ее стонал в гнетущем ощущении надвинувшегося морока. В запустелом дворе почти ничто не напоминало о прошлых крестьянских заботах, а из обычной для мужика живности дед Трофим растил лишь с неимоверным трудом приобретенного поросенка. Существо это, тощее от бескормицы, было рябой породы, так что к худобе своей казалось еще запятнанным грязью, и по масти было наречено – Рябко. И завели-то Рябко, когда по селу пошли слухи о приближении фронта. В дальних глубинах головы дед Трофим лелеял мечту подать к столу в честь встречи желанных и жданных гостей жареного поросеночка. В небольшом хлевке и жил Рябко, жалкая тень давних дней. Да ведь у других и того не было, немцы разорили село, мертво зияли подворья.

Только немец-адъютант различил в порушенном хозяйстве деда Трофима черты былой основательности, и она каким-то образом связывалась им с засевшей в его голове мыслью. Этой мыслью он частенько делился с Сашей… Сложилось так, что только ей он и мог поверить свои совершенно чуждые ей тайны: дед Трофим со своей натурой анахорета не годился в собеседники, Пелагея, оглушенная войной и гибелью мужа, – тоже, и лишь Саша, еще державшаяся под защитительным рефлексом детства, жила «на этом свете». Не дававшая особого простора мысли жизнь в сообществе с недосягаемым сословно, к тому же глубоко погруженным в свою болезнь Герром лишила адъютанта друзей, и, как это было ни дико, в сущности, оставалась одна Саша, и он чуть ли не заигрывал с нею, располагая к общению. Он должен был выговориться перед кем-то, этого требовала артельная его натура. И вот, усадив девочку рядом с собой во дворе на завалинке, испытывая именно в эти минуты что-то отрадное душе, полненький человечек, болтая ножками и вытягивая крохотный рыбий ротик, пускался в туманную философию о каком-то высшем предназначении германской нации, которую все должны почитать и которая, в свою очередь, облагодетельствует мир.

– Вот вы все про германскую нацию, – отметая философскую шелуху и дрожа от внутреннего напряжения, «уличала» Саша адъютанта. – А сами по-русски говорите. Интересно!

Она похлопывала ладошкой рот, подавляя непроизвольный нервный зевок. Адъютант возбужденно ерзал на завалинке.

– Ну, как тебе это объяснить? Майн фатер унд майне муттер… Мой отец и моя мать немцы. Но они жили в России и покидали родину во время тяжелых испытаний. Тогда я был мал… А тебя не было на свете. Мы стали германская нация. Отец сказал мне: иди и возврати нам нашу землю. – Он надувал щеки, глаза его округлялись. – Скоро кончится война. Мы все получим по большо-о-ому отрезку земли. – В горле у него масляно всплескивало. – Мы дадим вам работу. И этому старику, и твоей матери, и тебе.

– Нет уж! – Слова адъютанта паутинно оплетали девочку, она как бы сдирала их с себя, сбрасывала, готова была бежать куда глаза глядят.

Он придерживал ее за руку, смотрел едва ли не с обидой на человеческую неблагодарность.

– Как?! Ты не будешь работать на моей ферме? Ты хочешь жить в этом хлеву?

Девочка сжимала зубы от всегда наваливавшейся на нее в такие минуты яви – с чредой пережитых смертей, с гибелью сельчан, расстрелянных немцами за связь с партизанами, со всей тяжестью, холодом и голодом пережитой зимы, и она еще больше боялась поверить в то, о чем говорил адъютант. Она подсознательно чувствовала: это значило бы поверить в окончательность чужой тошнящей нови. Саша с трудом побарывала в себе желание вцепиться в масляно поплескивающее горло адъютанта. Она вцепилась бы и в горло тех самых «фатер» и «муттер», которые послали за «своей» землей этого недоумка.

Но тогда же, как ожог, в обволакивающей Сашу тьме возникали глаза жены коменданта, неотступно, с выражением крайнего безразличия впивающиеся черные зрачки. Что-то донельзя далекое, совершенно лишенное человеческой сути застыло в этом взгляде. Девочка всегда чувствовала его на себе, как бы ни ухищрялась отвлечься от двух мертвых пробоин. Никуда нельзя было от них уйти, пока они не заслонялись длинным желтым лицом Герра. Не адъютант, не эта лающая на слона моська, а Герр нес в себе всеубивающий дух женщины в черной пилотке, неисповедимо сопрягаемый в сознании Саши с самой Германией. Девочке делалось холодно, она все же убегала от не понимавшего перемены ее настроения адъютанта в сарай, падала лицом на тюфяк, вдыхая сиротский запах подопрелой соломы. Этот запах понемногу успокаивал ее. И каждый раз, будто осколочек солнца, возникал в кромешной тьме горшочек, который держала в посиневших, обсеянных гусиной кожей руках бабка Ворониха…

Это была не та бабка Ворониха, которую побаивались на селе, и тем более не та, из-за которой, как петухи, сшибались парни… И время было не то: уже текли, переходя изо дня в день, мутные сумерки немецкого пришествия. Только-только по черной, скользкой дорожной тверди отнесли бабушку на погост. Там голые прутья верб, тонко посвистывая, взвивались в быстро и устрашающе бегущее небо, кропили холодной моросью впервые ушедшее в себя от людей мягонькое бабушкино лицо, и Пелагея отирала его платочком… Да, время было не то. И только горшочек с вареными кислицами был тот самый, который упоминался по неисчислимым поводам в разговорах сельчан.

Ну, скажем, кто-то чем-то крайне недоволен и соответственно выражает это на лице – тогда, вполне вероятно, он услышит:

– Скривился, как от кислиц бабки Воронихи!

Или кто-то чего-то добивается, причем гнет явно не по себе, – ему не преминут ввернуть:

– А кислиц бабки Воронихи не хочешь?

Она и по сию пору стояла в конце сада бабки Воронихи, густо родящая груша-кислица, да кому теперь радости от тех кислиц. А бывало, молодая красивая женщина сложит груши в горшочек да истомит в печи, они набухнут острым сладким соком, всего-то чуть «с кваском». И бывало, не знал в них отказа, любил полакомиться дед Трофим, тогда еще вольный парубок. А вон как все вышло: кислицы и остались кислицами на многие годы…

Снежок, раньше такой желанный, пропорхнул меж хат, напомнив, что впереди долгая, трудная зима. Сороковой день справляли по бабушке. Тогда и вошла во двор бабка Ворониха, выпрастывая из-под черного платка горшочек, легко узнанный дедом Трофимом. Он поднял глаза к водянистому пустому небу, завыл, как волк. Но горшочек принял из рук Воронихи, держал так, будто отогревался. Пелагея ничего не сказала пришелице, мирящая сень легла на двор, и все пошли в сарай поминать бабушку.

Вот этот горшочек и светил Саше, когда тьма чужого страшного насилия застилала ей глаза.

Неожиданно исчез Герр. Что-то крылось за внезапностью его отъезда, за воцарившейся на подворье тишиной, за потерянностью не знавшего куда себя деть адъютанта. Напряжение, невольно передавшееся всему селу, как бы вибрировавшее неуловимым звуком в ясном, еще не остывшем осеннем небе, было выше сил адъютанта, и он, выдавая строгую тайну и, может быть, ужасаясь тому, что делает, отрывочно рассказал Саше, что при бомбежке англичанами Мюнхена погибла вся семья коменданта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю