Текст книги "К долинам, покоем объятым (сборник)"
Автор книги: Михаил Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
Искореженным железобетоном зиял взорванный порт, омываемый неправдоподобно синим, как на рекламных открытках, морем. Улицы скрипели битым стеклом, кирпичной крошкой. Дышали гарью выбитые окна, пустые обугленно-красные коробки домов. Но было солнечно, тепло, центр города запрудили солдатские ватаги, будто собравшиеся на гулянье. Сейчас Говоров почему-то ничего не узнавал, хотя так же ярко светило солнце и было свежо, приподнято; близость завтрашнего Дня Победы, утренняя чистота, оживление рано проснувшихся улиц наполняли его полузабытым праздником, которые так редко выпадали на фронте.
Он уже дошел до скверика, где в самом деле увидел цепочку женщин с кострами цветов в эмалированных ведрах у ног. Вдруг острый холодок сжал ему затылок: в глубине короткого затененного переулка, ярко освещенное, стояло полукруглое, с портиком в колоннах и серебристой купольной крышей, показавшееся ему совсем небольшим, как дорогая игрушка, здание театра, – и Говоров все вспомнил. Да ведь к этому скверику они и вышли тогда в стихийно возникшей демонстрации – вся пехота полка, уже без шинелей, с автоматами на шеях, навстречу слепящему солнцу, а перед этим они обогнули театр, он был весь в осколочных оспинах, штукатурка неровными пластами обвалилась, видна была старая кирпичная кладка… В каждом городе есть своя главная достопримечательность, здесь ею был театр, сохранивший в линиях искалеченных стен барочное великолепие. Все уже знали, что немцы при отступлении заминировали его, но не успели взорвать, и тут поработали наши минеры, спасли театр, это сообщало ему беззащитную прелесть младенчества.
Шла рота Говорова, шел его взвод, рядом с ним шла Таня. Она тоже была без шинели, Говоров, кажется, никогда не видел ее такой: гимнастерка на ней сидела с девичьим шиком, кудряшки выбились из-под кубанки, круглое лицо успело побронзоветь, губы запеклись легкой корочкой, рыжевато дымились улыбкой скошенные на Говорова глаза. Она легко шагала, оставив в обозе измазанную черной землей трясинных дорог тяжелую солдатскую шинель, почти запрещенно мелькали круглые девичьи коленки…
«В Кучугур, в Кучугур…» – снова решил он и направился к женщинам, продававшим цветы. Они наперебой стали зазывать его, но цветы были у всех хороши, и он не стал выбирать. В руках у него оказалась охапка тюльпанов, невероятно крупных, красных, с желтизной, разделяющей коробчато сложенные лепестки. Он еще раз глянул на мягко растворившийся в утреннем солнце театр, на душе было спокойно: он все же пришел сюда!
Улица, по которой он возвращался в гостиницу, была чиста, сверкала вымытыми к Маю стеклами витрин, свежей побелкой стен, ослепительно и подвижно пестрела солнцем, пробивавшимся сквозь мелкую серовато-лимонную листву деревьев. То и дело встречались группки цыганок, окруженных быстрыми, черными, глазастыми мальчишками. У цыганок и мальчишек трепетали в руках анилиново-красные воздушные шары, которые, крича, не умолкая ни на минуту, они предлагали каждому встречному-поперечному. Невысокий, в клешах мужчина с бурым обветренным лицом, моряк или портовик, чем-то возмутил цыганок, они уходили от него, бранясь, он со смехом кричал вслед какой-то из них:
– Пошей себе галоши из своих шариков!
Это было совсем в духе города, куда судьба занесла Говорова, ему стало весело, и с этим весельем в душе он возвратился в гостиницу.
Тюльпаны, воцарившиеся на журнальном столике и зажегшие праздничным огнем весь номер, обворожили Ирину Михайловну. Здесь же, на журнальном столике, все было припасено к завтраку. Говоров предложил и ей выпить чуточку коньяку, она, притихнув, сказала: «Налей», но пить так и не стала, просто сделала для него иллюзию участия, чокалась с ним, ободряюще кивала, обхватив еле налитый стакан своими небольшими, красивого рисунка ладонями, которые ему очень нравились и которые обычно вводили в заблуждение каждого, кто не знал Ирину Михайловну, – ее принимали за белоручку.
Так начался первый день их счастливого отшельничества.
В открытую форточку свежо веяло маем, острой горечью первой листвы, улица тонула в людских голосах, звонках трамваев, и за всем этим в глубине вставало огромным, беззвучным, невообразимо синим полушарием море, трудно верилось, что до него рукой подать.
Далее сидеть в гостинице было невозможно.
Перед ними было море во всю неоглядную ширь. К нему можно было спуститься по широкой парадной лестнице с бесчисленными ступенями. Неподалеку рябило ослепительно белое скопление мелких судов, частокол и путаница мачт. Большие корабли независимо стояли в море, на рейде, у одного, особенно отъединенного от берега, ушедшего в свою тайную жизнь, средь палубных надстроек виднелся серебристый шар, это было, вероятно, научное судно, вполне возможно, ведущее связь с космосом, оно само выглядело как бы инопланетным.
Так трудно было Говорову представить то неимоверно далекое утро, когда порт дыбился взорванными ржавыми балками, искореженной арматурой причалов. Нечто подобное бывает с человеком, который захотел бы вызвать к себе образ своей молодости, – человек не меняет кожу, как змея, всегда ощущает себя таким же, каким был, и, может, только глубокая старость принудит его к переоценке собственной натуры… Теперь ничто не напоминало Говорову о прошлом, а он интуитивно болел им, искал его.
Море звало, будоражило своей доступностью. Но, вместо того чтобы спуститься к нему, Говоров с Ириной Михайловной занялись совершенно прозаическим делом – ловлей такси, которые в эти майские дни были нарасхват. Из окошка машины, которую удалось остановить, на Говорова выглянул иссушенный, исчерненный солнцем таксист в лихо заломленной фуражке с лакированным козырьком, у него были пышные бакенбарды и настороженные, оценивающие глаза.
– Куда?
– В Кучугур. Знаете такой?
Таксист двинул бровью.
– Странный вопрос. Шестьдесят кэмэ. Только туда?
– Вероятнее всего.
– Обратная ходка будет пустая… Вы меня поняли?
– Вполне.
Они выбрались на Тираспольское шоссе. Шофер «нажал на железку», истертое, разъезженное сиденье, где разместились Ирина Михайловна и Говоров, ребристо заскрипело. Вообще машина была стара, под днищем свистело, свистел изношенный кардан, как понял Говоров. Но этот свист длился совершенно за пределами сознания Говорова, бегавшего глазами по ровным изумрудно-черным с голубизной гладям озими, по реденьким, сквозным на ветру перелескам, по белым, из силикатного кирпича, домам ближних сел в надежде что-то найти, узнать, – ведь вдоль этой дороги, только в обратном направлении, он со своим взводом и пробивался к морю, к городу, который удерживала вражеская группировка. Вот эти километры, которые таксист на своей старой лайбе преодолеет за час-полтора, они тогда шли пять суток. По ночам, когда на короткое время затихали бои, лишь разведчики и минеры уходили в кромешную весеннюю тьму, слева, где были отрезаны вражеские войска, ветер доносил еле слышный трупный дух.
Через многие годы Говорову довелось «возвращаться» в Кучугур, и, когда обочь дороги замелькали дома большого, чувствовалось, села, шофер косо поставил бакенбарды, деликатно не глядя на прижавшихся друг к дружке позади него Ирину Михайловну и Говорова.
– Приехали. К центру? Как я понял, здесь прошел ваш боевой путь. В центре братская могила и обелиск.
– Что, уже Кучугур? – удивился Говоров, пропустивший дорожную табличку с наименованием села.
– Он самый.
Все произошло слишком просто. Не было ни весенней грязи, ни волглой тяжелой шинели, ни саднящего шею пота, ни горящих домов и сараев, ни ощущения сжимающего сердце холода в жестокие минуты боя… В ясном утреннем солнце сверкали белые дома, бились на ветру красные крылья флагов, цепочка детей в белых пилотках, возглавляемая решительно шагавшей женщиной, шла куда-то с букетиками в руках, и Говоров никак не мог понять, что так и должно быть.
– Пройдемте дальше, к лиману, – попросил он.
Рябящий искрами лиман вздымался сразу же за селом, подступал к самому шоссе, безоглядно уходя от него влево. Говоров, расплатившись, помог Ирине Михайловне выйти из машины, повлек ее к берегу. Противоположная кромка земли далеко протянулась тонувшей в солнечном блеске щеточкой сухого белесого камыша. Было пустынно и тихо, а может, Говоров просто ничего не слышал; не слышал снующих по шоссе машин, крика чаек, стригших крыльями над водой, дремотного плеска еще мутноватой воды. Бывают минуты, когда страшная глыба спрессованных лет ложится на плечи, это минуты чудесных озарений и невыразимой печали. Голова у Говорова кружилась: что-то пробилось к нему издалека, и он ясно понял, что стоит на том клочке травянистой темной дернины, где все и было тогда, тридцать лет назад… Странно, в отдалении отсюда, в Москве, он мог бы «пересказать» тот день до мельчайших подробностей, а здесь его смятенный разум был слишком забит прошлым и молчал, обнаженно билось одно только чувство. Но вот сейчас Говоров будто родился заново и все вспомнил. Он потянул за руку Ирину Михайловну:
– Пойдем туда, на шоссе, там недалеко должна быть рощица…
По запыленному травяному склону они взобрались на асфальтовую ленту дороги, перед глазами в расплеске весеннего солнца паутинной чехардой разбежались белые домики, серые сараи, изгороди, дворы, за селом смутно змеилась чересполосица темных огородных гряд, а еще дальше, на еле заметном взгорке, в самом деле буровато курчавилась весенней завязью группка осокорей.
– Вон, вон, видишь? В этой рощице Сашка лошадей прятал.
С поразительной четкостью вспомнилось: серый день, тупые, без эха, выстрелы орудий от шоссе, когда взвод еле поспевал за танками, из-под траков веерами била черная спрессованная земля. Три пары коней вынесли батальонные пушки на прямую наводку. Сашка сверкнул белыми зубами, заметив Говорова, они давно были дружны, меж тем как ездовые гнали лошадей в мокрую чащу деревьев и кустов…
Туманными глазами Говоров сближал и сближал расстояние до рощицы, проводя воображаемую линию через огородные гряды, через дворы с еще не зацветшими яблонями, – получалось, что где-то здесь, где они стояли с Ириной Михайловной, его взвод под прикрытием танков и пересек шоссе, не подозревая, что связал огромную дугу армейских сил, охватившую немецкие и румынские части, уже обреченные на гибель… Вражеские пушки молчали, прислуга их либо была перебита, либо бежала, немцы уходили в сырой сумрак дня, – видимо, на подготовленные к обороне позиции… Говоров хорошо помнил момент передышки, когда они увидели поднявшийся полой водой лиман – лиман на говоровской карте-двухверстке выгнутым голубым овалом уходил к Днестру, смыкаясь с ним, образовывая естественное продолжение той самой дуги – лиман, река, непроходимые весенние топи, – которая отрезала пути отхода вражеским войскам: на Днестре уже были захвачены плацдармы.
Был час передышки, праздного столпотворения около подкатившей на лошадях кухни, изведшей солдат древесным дымком из-под колпачка короткой трубы, горячим запахом мясного варева. Дождь перестал, и в это не верилось.
Таня в камуфлированной, как у разведчиков, плащ-накидке спускалась с насыпи шоссе – за шоссе хоронили убитых, снаряжали в тыл повозки с ранеными. Говоров успел заметить, как утомленно и печально ее лицо, когда, совершенно неожиданно в глухую нелетную погоду, несколько «мессеров» вынырнули из туч с глуховатым ревом, бубня скорострельными пушками и соря черными бомбами. «Воздух! Ложись!» – запоздало, обескураженно раздались голоса, дико, с нескончаемой тонкой дрожью закричала лошадь – там, откуда стремительно неслись самолеты. Совсем рядом – Говоров успел увидеть и это – тяжело, как гигантский нарыв, вспухла земля, темный выплеск вырвался из глубины – и ничего не стало…
Танино лицо проступало медленно, будто в долгом сером рассвете, только глаза метались с ошеломленной болью и доносился отдаленный, казалось, не ее голос:
– Милый, милый…
Наконец жизнь снова стала заполнять его. Говоров почувствовал свои руки, заломило ногу, безобразно подвернутую, когда его отбросило и ударило о землю взрывом, но тело было еще как бы чужое, и сквозь свою скомканность, неподатливость он видел только испуганные Танины губы, ее простреленные страданием глаза. Никогда, с самой Голубой линии на Кубани, когда она пришла в роту совсем девчонкой – в редкие, неловкие в окопном быту свидания она не была так близка, так дорога ему этой неподдельной девичьей тревогой за него, этими обидно «надутыми» губами, и Говоров понял, что они никогда не расстанутся. Может быть, поэтому, когда Таня, тормоша его, сказала, что он контужен, что она немедленно отведет его в лазарет, Говоров наотрез отказался.
А дальше был ночной штурм черноморского города, было праздничное гуляние на его изуродованных войной, но все-таки прекрасных площадях, была Таня, родная, красивая и даже счастливая в минуты, когда война как бы отступалась от них… Потом были чужие неведомые города и страны, было щемящее ощущение близости победы… Но в неимоверно тяжелом бою под Балатоном, в Венгрии, когда Таня выносила из-под обстрела раненого танкиста – он не хотел оставлять поле боя, рвал пистолет из кобуры, грозя им Тане, и они только потеряли драгоценные минуты, – ее убило осколком снаряда… Мягкий зимний день тогда рвал душу Говорову благовестом тихо падающего снега, все осталось в этом дне вместе с сиротливой могильной пирамидкой. Говоров никак не мог понять, зачем уходит от теряющегося в снегопаде столбика с фанерной звездой, зачем оставляет Таню одну в чужой земле.
Сейчас ему стоило больших усилий, чтобы выломиться из давних видений, прийти к истоку, который – он был убежден – начинался на этой травяной земле возле лимана, – здесь он понял когда-то, что любит Таню. Лиман рассыпчато сверкал, пересекаемый темной летучей ветровой рябью. Все так же зависали над водой мелкие чайки, это было похоже на сон. Неожиданно для себя Говоров сказал Ирине Михайловне:
– Помнишь, ты жалела, что мы так поздно встретились… Мол, шел молодой офицер с фронта – и нет бы увидеть ему девочку у кринички…
Она прижалась к Говорову.
– Да, это всего лишь красивая сказка… – Голос ее был печален.
– Давай считать: мы встретились с тобой здесь, в войну.
Она посмотрела почти с испугом:
– Здесь? Почему здесь?
– Тебе не нравится это место? – Говоров тихо рассмеялся. Потом сказал вполне серьезно: – Ты просто забыла. Ты была здесь. И Сашка был, наш «сват». Сейчас мы вернулись сюда через много лет. Не могли не вернуться.
В поднятых к нему глазах таилась какая-то догадка.
– И ты меня узнал? Я – та, что была здесь?
– Та самая, – снова рассмеялся он. – Ничего не рвется. Все имеет продолжение. Все когда-нибудь сбывается. Пойдем в село: там на обелиске должны быть знакомые имена.
5Однажды Говоровы были приглашены в гости семьей известного в Москве адвоката, дом которого благодаря радушию и пирогам его жены, коренной москвички, пользовался необыкновенной популярностью. Этот дом знал и покойную жену Говорова и сохранил о ней прекрасную память, но когда Говоров привез в Москву Ирину Михайловну, первыми их позвали Котовские, возможно, с некоторой долей ревности устроив «смотрины». Узнав поближе Ирину Михайловну, они всецело «приняли» ее, что отложилось в ней прочным благодарным чувством – помнить добро она умела…
Разность профессий и, соответственно, среды, в которой вращались те и другие, занятость, вероятно, просто суетность жизни в большом городе – «Ко мне мой старый друг не ходит…» – если и не касались самих дружественных привязанностей Говоровых и Котовских, то все же делали их встречи довольно редкими, в основном по праздникам, как и в случае, о котором идет речь. По той же причине гости Котовских оказались мало или совсем не знакомыми Говоровым, впрочем, каждый по-своему интересен им, в основном это были юристы и медики и немного неожиданные в их компании две девицы, близкие к театру.
За столом было достаточно всего опробовано, кулинарные ухищрения хозяйки по достоинству оценены, стук ножей и вилок, ароматы яств приутихли. Наступил час общей расслабленности, вольного течения необременительной беседы, которая, миновав обязательную политическую, международную фазу, благодаря составу гостей приняла несколько детективное, медицинско-криминалистическое направление. Заговорили о разного рода природных человеческих отклонениях, обычно, ввиду своей тягостной исключительности, известных лишь в кругах специалистов, и, когда дело дошло до банды молодых женщин, занимавшихся ограблением, причем исключительно лиц противоположного пола, и даже шедших по «мокрому делу», профессор-медик, живой, с блестящими черными волосами и аккуратно-сочным ртом, заметил с профессиональным бесстрастием к предмету разговора:
– Обычный случай смещения женских и мужских начал…
Театральные девицы о чем-то зашептались, смазав ему эффект вступления, он направил на них пристальный черный взгляд, совершенно смутивший их из-за специфики беседы.
– Нет, нет, это не то, о чем вы подумали, с внешними признаками в таких случаях все в порядке. Но, создав высокоорганизованные биологические системы, именно здесь природа, как ни странно, допускает странную аберрацию. В сущности, в медицине это давно уже аксиома. Разве мы не встречаем мужчин со всеми проявлениями женского характера. Они мечтательны, в них преобладают подчинительные функции, они внутренне мягки, слабы, несмотря на великолепное физическое развитие, на увлечение каратэ или регби. Если это исследователь-биолог, он будет мучиться оттого, что зарезал собаку… И разве… – осторожный взгляд на юную, хитро прищурившуюся жену, – на каждом шагу нам не попадаются женщины с повадками ротных командиров? Графа «пол» в анкете формальна. Мужчина на самом деле может быть женщиной. И наоборот.
Сближение Манечки с Сашей произошло не вдруг…
Дача Сашиного деда полковника Варфоломеева граничила с участком Говоровых и была отделена от него лишь невысоким штакетничком, с этой и той стороны заросшим густым малинником и имевшим общую калитку. Познакомившись в первый же день приезда Манечки, и она сама, и Саша некоторое время делали вид, что не знают друг друга. Странное это обстоятельство, как понял Говоров, исходило из полярных особенностей двух характеров – крайней Сашиной стеснительности и Манечкиной амбиции.
– Почему ты не поздоровалась с Сашей? – поинтересовался Говоров, увидев, как мальчик воспользовался общей калиткой, чтобы кратчайшим путем выскочить на улицу.
Манечка округлила глаза и сказала по-дамски:
– Разве не он должен п е р в ы м здороваться со мной?
Но однажды они как бы случайно оказались у штакетника, как бы затем, чтобы собрать давно уже отошедшей малины – от нее и остались-то кое-где заморенные сухие последыши. Первым пришел к малиннику Саша с баночкой из-под майонеза. Тут же, схватив на кухне точно такую же баночку, к малиннику притерлась Манечка. Саша покраснел и сделал вид, что не замечает Манечку. И так они, «не видя» друг друга и в то же время подавая один другому «непроизвольные» знаки: он – легким покашливанием, она – невнятной в сомкнутых губах «английской» песенкой, долго ходили по эту и ту сторону штакетника с сухими бесцветными пупырышками на донцах своих баночек. Кто был из них «первым», неизвестно, вполне возможно даже Манечка, по произошло нечто, приведшее к тому, что она, бросив в траву отыгравшую свою роль баночку, нырнула в калитку.
За малинником что-то происходило, какая-то возня, там были двое, но слышно было одну Манечку с ее быстрым сдавленным голосом, несомненно, взявшую в свои руки бразды правления.
– Манечка! – окликнула ее Ирина Михайловна, очевидно, вспомнив Мухамеда.
Манечка не отозвалась. Отозвался полковник Варфоломеев, неожиданно обнаруживший себя в густых кустах смородины, откуда вел наблюдение за всем происходящим.
– Будьте спокойны, здесь все в ажуре. Идет игра в солдатики.
В обычной своей бараньей душегрейке, в истертых до белизны трикотажных штанах, он направился к угловой части штакетника в заметном расположении к беседе, и Ирине Михайловне ничего не оставалось, как идти «на сближение». Полковник хитро скосил глаза в сторону не видимых Ирине Михайловне Манечки и Саши.
– Наш-то! Бабки не знают, как подступиться, а тут нате. Шелковый!
Полковник был похож на владельца бойца-петуха, которого он выпустил в схватку, и было непонятно, доволен ли ходом поединка.
– Вы с ней не стесняйтесь, – давала ему «фору» Ирина Михайловна, с тревогой вслушиваясь в Манечкин голос, – Если что, укажите на калитку.
Варфоломеев задумчиво возразил:
– Нет, нет, почему же… Ему нужна твердая рука.
Медленным шагом он направился в другой угол своего подворья, отведенный под хозяйственные строеньица, и вскоре затюкал там топориком.
Между тем оживление за малинником нарастало. Манечка – слышно было по-прежнему только ее – похохатывала ненатуральным дразнящим смехом, и вскоре Ирина Михайловна поняла, что воспоминания о Мухамеде были не беспочвенны. Как хорошая скаковая лошадка, с глухим утробным ржанием Манечка летала по двору полковника Варфоломеева, оставившего топорик и водившего за него сосредоточенными глазами. Две Сашины бабки вышли из веранды и стояли как изваяния, теряясь в причинах того, почему не ставящий их ни в грош Саша превратился в Манечкин хвост и с видом безумного обожания носится за ней, не отставая ни на шаг.
Дальнейшие действия происходили в кухне Говоровых. Конфликт завязался вокруг коробочки с пластмассовым набором айболитовских медицинских инструментов, которую удосужился принести с собой Саша. Роль главной героини – врача, не допуская никаких возражений, взяла на себя Манечка, оставив своему приятелю лишь пассивную возможность подставлять живот под уколы: ей, очевидно, запомнилось, как Говоров пугал ее уколами от бешенства. Если бы в это время понаблюдать за Манечкой, можно было бы снова убедиться в ее поразительной способности к мистификации, плутовству – по тому, как, тараторя, командуя и успокаивая «пациента», она набирала в шприц воду из чайной чашечки, как протирала мокрой ваткой живот взвизгивающему Саше, как поднимала иглу, торчком, строго смотря на нее и пуская фонтанчик, как, наконец, касалась напряженной, подобно барабану, кожи «больного», заходящегося рефлекторным нервным смехом… Все попытки Саши поменяться с Манечкой ролями были безуспешными. От этого и пошел бунт. Вскоре, заправляя в шорты майку, водя обиженными глазами, забыв про свой айболитовский набор, Саша выбежал из домика кухни.
Конфликт достиг высшей точки. Манечка вылетела вслед за Сашей, они с ним оказались посреди мокрой от ночного дождичка лужайки, в тени нависшей над двором липы. Саша, с бледным, нервически искаженным от раздирающих его противоречий лицом, и Манечка, ослепленная желанием любой ценой отстоять свое главенство, – два маленьких человечка сцепились, пытаясь повалить один другого на землю. Это было так необычно, что все остальное – и вбежавший к Говоровым полковник Варфоломеев с донельзя озабоченным видом, возможно, уже раскаивающийся в отношении «твердой руки», но еще не потерявший надежду на своего «петуха», и застывший вверху, в дверях своего кабинета Говоров, в котором Манечкин анекдот произвел странные, еще не осознанные им самим сдвиги, заставившие его теперь с неподдельной страстью «болеть» за Манечку, и бестолково бегающая вокруг борющихся Ирина Михайловна, чуть не кричащая «рятуйте, людоньки!», – все отошло куда-то, все было как в тумане у ничего не видевших и не слышавших Саши и Манечки…
Саша рос не богатырем, но все же он был гораздо упитаннее Манечки, худоба которой вообще представляла феномен, и их борьба могла бы отдаленно напомнить борьбу белой гусеницы с серым невзрачным кузнечиком. Манечка, уперев босые, жилистые, дрожащие от напряжения ноги в смоченную дождиком почву так, что грязь сквозь пальцы вылезла, как вакса из тюбика, с нечеловеческой силой клонила Сашу к земле.
На полковника Варфоломеева было страшно смотреть. Саша еще стоял, но в его действиях не было убежденности, видимо, он чувствовал необычность поединка – с д е в ч о н к о й, вел борьбу вынужденно, уйдя в глухую оборону, тогда как Манечкой определенно владела идея, которая, минуя разум, перелилась в ее ноги, упершиеся в землю и вибрировавшие, как виолончельные струны, придала зверскую цепкость рукам. Говоров отчетливо понял, почему Манечка так просто отказалась от Беллы, перестала с ней «встречаться». Конечно же это не было плодом просветительной работы Ирины Михайловны: Белла, гораздо более сильная, хитрая, требовала подчинения, и Манечки «хватило» только на один день. Теперь она хотела все вернуть сторицей.
Между тем Манечке удалось, как веревкой, захлестнуть Сашину шею сгибом руки. Полковник Варфоломеев, понимавший что к чему, крякнул, как почуявший опасность гусак, лицо его смялось, щеки упали. В эту минуту, вне всякого сомнения, его разрывал позор за свою слабость перед «бабами», отнявшими у него право на воспитание внука, – вот они, плоды! Манечка «дожимала» Сашу. Она была совсем близка к победе, когда тот, понявший наконец, как все серьезно, чуть не задушенный Манечкой, невероятными усилиями выскользнул из «петли» и, шатаясь, отворачиваясь ото всех, пролетел с оттопыренными красными ушами в калитку.
Манечка, тоже как пьяная, доплелась до лавки, стоящей у домика кухни, села, уставив в пустоту острое угрюмое лицо и опустив набрякшие грязные руки меж коленок, как после тяжелой и неприятной работы. Может быть, жалела, что не «дожала», может быть, раскаивалась в содеянном, может быть, просила понять, что иначе она не могла.
С Сашей было покончено.
Следующим оказался Мишка. Тот, рыжий, никак не могший утвердиться у «дачных»…
Оставшись «одна» после Саши, Манечка мрачно затихла, словно заболела скрытой внутренней болезнью. Как ни старалась Ирина Михайловна «вернуть» ее к жизни, к пунктам позабыто висевшего в Манечкином изголовье «расписания», ничего не помогало. Она стала пропадать где-то, ее снова искали и, слава богу, находили: почему-то ее, как перепелку на манок, влекло к тому болотцу, где она «купалась».
Вода посреди заросших рогозой берегов пылала в солнце неподвижной слепящей гладью, была непроницаемо тиха, пугала трясинной глубиной, омертвелой россыпью консервных банок. Но болотце было живо, в прогалах меж травы, где лежала тень, со дна тянулось желтоватое паутинное пряжево водорослей, в котором, если пристально и долго глядеть, стояли и ходили мелкими толчками рыбки, там, в глубине, красивые, живые, совсем не безобразные, какими казались снятые с крючка и пущенные в стеклянную банку. Возможно, эта загадочная жизнь болотной глуби и тянула сюда Манечку. В воду она больше не лезла, вероятно, потому, что не было перед кем «показать» себя, пофорсить, просто сидела на берегу, наблюдая тайную жизнь болотца, или рвала ромашки на лугу, сламывая сухие стебли и подбирая цветок к цветку, ждала, когда к озеру потянутся дачники и дачницы с удочками.
На этот раз пришли только Мишка с матерью. Мишка рыбу не ловил, с удочкой стояла его мать, но Мишка хорохорился перед Манечкой как «хозяин положения», и мать, «осаживая» его, видя, с каким интересом девочка наблюдает за красным пером плавящегося в солнце поплавка, спросила ее:
– Хочешь, я поймаю тебе рыбку?
Мишка обалдело зыркнул на мать. Манечка обмерла:
– Мне? Рыбку?
– Да, ты пустишь ее в бочку, и она будет у тебя жить.
Рыжая щетина встала у Мишки на затылке, он разинул рот с неровной дробью мелких зубов. А Манечка представила таинственный мирок, скрывавшийся от людских глаз болотной глубиной, она была потрясена тем, что этот мирок можно переселить к себе во двор, в бочку, стоявшую у веранды под водосливной трубой, и все время любоваться им.
– А можно две?
– Что две?
– Две рыбки.
Женщина рассмеялась:
– Ну, если поймаю.
Два ротанчика были пойманы. Манечка выбрала из груды консервных банок какую почище, набрала воды и, чувствуя в посудине живое движение, еле слышные, четкие, как пульс, толчки в жестяные стенки, кинулась к дороге, ведущей в поселок.
Еще не добежав до своей улицы, она услышала позади топот… Ее догонял Мишка. Манечка подождала его, ничего не подозревая. Мишка недобро щурился, сдвигая рыжие волосы на голове.
– Дай-ка банку. Это не твои рыбки.
Манечка спрятала банку за спину.
– Нет, мои.
– Нет, не твои.
– Нет, мои.
– Пет, не твои.
Манечка крутилась перед Мишкой, держа руку за спиной, и, когда он стал обхватывать ее, чтобы добраться до банки, ударила ею Мишку по голове. Вода плеснула из банки, сверкнули на солнце рыбки, шлепнулись в дорожную пыль.
Мишка захохотал, чернея дыркой во рту:
– Вот тебе и рыбки! Съела?! – И забегал вокруг нее, чтобы затоптать рыбок.
Манечка вторично замахнулась банкой, но Мишка увернулся, побежал от нее с видом победителя. На углу встал, почесывая затылок:
– Будешь знать в другой раз! Рыбок ей!
Манечка нашла два крохотных, облепленных пылью тельца и, осторожно держа в руках – банка уже была не нужна, – прилетела с ними домой.
Бочка была полна. Опущенные в воду рыбки лежали плашмя, раскрывая жабры и распространяя облачка грязи Но вот что-то живое шевельнулось в них, почти одновременно они слабо зашевелились, стали переворачиваться темными спинками вверх, повиливать хвостиками.
– Бабушка! – закричала Манечка.
Ирина Михайловна подбежала, и они обе увидели, как рыбки, бойчее и бойчее шевелясь, ушли на дно.
Утром на следующий день Манечка, едва раскрыв глаза, кинулась к бочке. Обе рыбки окостенело лежали на воде кверху брюшками…
…Отпала Белла. Отпал Саша. Отпал Мишка…
И тут в лапы Манечки пошел Алеша, брат Аллы, желавшей быть свободной, как птица, мальчик из дачи напротив, непонятно как остававшийся до той поры в стороне…
Алеша был постарше Манечки, учился во втором классе и лето проводил, в отличие от большинства своих сверстников, препоручавшихся обычно бабкам и дедкам, в обществе родителей. Но хоть от калитки дачи напротив не переставали раздаваться то мужской, то женский призывные голоса: «Алеша, домой!» – жестоко ранившие душу Ирины Михайловны своей непререкаемой урочностью, несомненной связью с подобным попранному Манечкой «расписанию», бдительный родительский глаз, замечалось, был больше прикован к Алле, что, вероятно, и послужило толчком к ее мысли о птицах, обладающих беспредельной свободой.
Алла и приезжавший к бревну на велосипеде очкарик Дима с другой улицы получили в ребячьей гурьбе кличку «Ромео и Джульетта», и все поголовно, включая Алешу, были заняты ухищреннейшей слежкой за ними. Это было настоящее поветрие.
Однажды Манечка влетела в домик летней кухни и, сверкая глазами, сообщила Ирине Михайловне жгучую новость: о н и целовались!