355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Горбунов » К долинам, покоем объятым (сборник) » Текст книги (страница 21)
К долинам, покоем объятым (сборник)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:40

Текст книги "К долинам, покоем объятым (сборник)"


Автор книги: Михаил Горбунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)

Кладбище походило на огромный, пестрый, перенаселенный остров, и пестрота эта была подчинена определенной геометрии: люди растекались вдоль длинных рядов надгробий, возле которых стояли бамбуковые шесты – на них вешали живые и бумажные цветы, разноцветные фонарики, на каменные плиты ставили масляные лампадки. Брат с братом, сестра с сестрой, сосед с соседом собирались вместе, чтобы выпить по чашечке сакэ в память сошедших с земли праотцов или выкурить по трубке в знак расположения друг к другу, и снова ни тени скорби, лишь неторопливое течение слов и мыслей об истинном человеческом предопределении.

Целый день длилось торжество, в сумерках таинственной тучей, будто вправду запредельного звездного мерцания, зажглись бумажные фонарики и масляные лампадки, чтобы светло было погостившим на земле душам удаляться в пределы их вечного обитания. Светилось кладбище огромным, неярким сиянием, и это сияние было в самом деле островком средь тьмы войны, в которую был погружен весь город. И когда люди покинули приютивший их едва ли не волшебный светозарный остров, влились в мрачные глухие улицы, они сами стали похожи на лишь гостящих в этом мире пришельцев, будто Хиросима превратилась в город привидений.

В тесной безмолвной толпе Оцуки и Митори ступили на мост через прорезавшую город Оту. Берега угадывались в скоплении деревьев, Оцуки остановился у перил. Жена подошла, чтобы узнать, не стало ли ему плохо. Он показал ей на округлые пятна, похожие на темные облака, и она поняла его: это были ивы. Красивее ив, растущих на берегах Оты, наверное, нет во всей Японии, может быть, во всем мире, и Митори вдруг вспомнила, как они с Оцуки гуляли здесь по берегу, когда их сын был совсем маленьким.

Сквозь всю чреду беспредельно дорогих ей событий, сопутствовавших рождению их мальчика, одно это наполнило тогда ее душу безумным счастьем, ведь только сын наследует все, что возведено отцом. В этой череде был день, когда они с Оцуки вошли с новорожденным в невообразимо прекрасный храм, чтобы отдать сына под покровительство бога.

Был поразивший ее эпизод на улице, когда их трехлетний ребенок вдруг низко, как это делают взрослые, поклонился такому же, как он, карапузу, и тот, смешавшись, ответил тем же, и это воспламенило в Митори надежду на что-то высокое и достойное, что понесет их ребенок в свою большую жизнь.

Сквозь все эти большие и маленькие, но одинаково трогательные материнские приобретения Митори пробилась к тому дню, когда они втроем гуляли по разбитым на берегу, средь гранитных глыб чистым песчаным аллеям, раздвигая длинные нити ивовых ветвей с нежной, как рисовая бумага, весенней листвой… Все потонуло тогда в избытке их с Оцуки любви к своему мальчику, но они знали – их любовь вознаградится сторицей.

В тот день был мальчишеский праздник флагов, и утром Оцуки, как это принято, водрузил над крышей бамбуковый шест со склеенной им огромной бумажной рыбой, – такие шесты с гордостью выставляли все, у кого в семье были мальчики. И ветер, к великой радости сына, надул рыбу, и она, купаясь в небесной лазури, заколыхалась, будто поплыла в голубом океане.

А потом они пошли гулять на Оту, нарядив своего сына в костюм самурая, и там, в прибрежном парке, были сотни таких же наряженных воинами, объедающихся сладостями мальчиков. Это была незабываемая картина, но сейчас она отдалась в Митори и Оцуки запоздалым смутным испугом: уж не накликали ли они тогда беду на голову своего сына, не дорого ли он заплатил, уже взрослым, за этот свой игрушечный самурайский наряд? Испуг распространился на ребенка, которому только предстояло родиться, ведь в том маленьком их «самурае» уже как бы жил  э т о т  ребенок – истина сдвинулась во времени, согласуемая с чаяниями Митори и Оцуки.

Но нет, нет, и вокруг и в них самих царили удивительная гармония, согласие с  д а о – с этим озаряющим душу, данным свыше призраком Пути, по которому и до́лжно следовать до конца своих дней. Д а о  было для Митори таким же привычным, потерявшим значение, всякую степень необходимости, как биение сердца, несознаваемой ею добродетелью, инстинктивной потребностью жить по каким-то изначальным законам самой природы… Неслышное и однако же властвующее над человеком  д а о…

Никогда не было в Хиросиме так темно, как в этот вечер. Митори вспомнилось, какое море разноцветных огней заливало обычно город на третий день Даймонджи, а вдали, на склонах гранитных холмов, куда круглый год люди стаскивали поленья и раскладывали их в удивительно простой иероглиф, занималось гигантское кострище и почти до неба вырастало это всемогущее слово – д а о. И тогда с крыш домов, храмов и пагод, из самих сердец взобравшихся туда паломников вырывался крик безмерного восторга, подхватываемый всем городом, – он не смолкал до тех пор, пока не догорало, не превращалось в кроваво-красный жар д а о, переходя в души живым негасимой верой…

Зачем это видение явилось матери?

Погруженный в земные радости и печали, диктуемые самим естеством сотворенного во благо мира, рассудок ее был невообразимо далек от принесенных в этот мир жестокостей, разорвавших древние связи и поругавших, вывернувших наизнанку, бросивших в непролазную мглу само  д а о. Да разве одна Митори взвешивала добро и зло на весах памяти и яви. И, может, сегодняшний Даймонджи был инстинктивной, наивной попыткой раскинувшегося на заросших ивами берегах Оты города защититься от другого, уже шедшего к нему праздника смерти, вовсе не укладывавшегося ни в какие представления о добре и зле, ни в какие вероучения и догматы, ни в какие мыслимые и немыслимые пределы человеческих потрясений.

В колоссальной протяженности земной жизни до этого невиданного Даймонджи оставался ничтожный миг.

7

Снова Фериби, согнувшись в три погибели, лез по тесной, режущей колени трубе, ощущая руками стылый и гулкий озноб металла. Теперь Джеппсона не было с ним, а следом, как тень, продирался безликий немой человек с жестким от вставных зубов полукружьем рта, Фериби слышал позади мягкое движение его вытянутого тела, и щетина на голове Томаса дыбилась от страха. С сосущей жаждой он подумал о фляге огненного виски, словно ощутил даже всегда желанную спиртную вонь, ожог большого глотка, и с мукой недостижимости так осязаемо пришедшего желания еле сдержался, чтобы не ударить неотступно следовавшего за ним человека в лицо толстой подошвой ботинка. Тут же похолодел от внезапной и жуткой мысли, что удар его пришелся бы в  н и ч т о. Он облизал, обкусал до крови сухие губы. Руки нашарили скобы жалюзи, и он должен был снова спускаться в бомболюк.

Там, внизу, как в тесном, висящем над бездной склепе, при жестко бьющем сверху электричестве он обессиленно, с охватившим его еще в первое посещение бомбового отсека мертвящим чувством водил руками по холодному, круглому телу «малыша», ища места ввода стержней. Он нашел их все и, подняв глаза к люку, отпрянул рыхлым распаренным лицом, будто наткнулся на что-то острое, что сжимали желтые, со сморщенной, отвисшей на сгибах, кожей пальцы. В оживших глазах того, кто был с ним, застыла все понимающая улыбка.

Когда Фериби воевал в Европе, он слышал об изобретенном немцами препарате, они испытывали его на узниках концлагерей. Это дьявольское снадобье что-то меняло местами в мозгу у людей, отбивало всякую волю к сопротивлению, и они с детским безумием делали все, что от них хотели – разбивали каменья, вырывали себе волосы или душили соседа по нарам. К ужасу Фериби, он испытывал нечто подобное: бессильно принимал протягиваемые ему стержни и ставил их на места.

Он поставил их все. Человек сверху сказал ему что-то, Фериби не расслышал, но понял, что надо проверить надежно ли сделана работа. Внезапно прояснившимся рассудком он представил все: когда «малыш» уйдет в бездну, стержни на заданной высоте примут сигнал и заставят сработать детонатор. Он стал выбираться из бомбового отсека.

6 часов 30 минут. Введены красные стержни.

«Еще одно свалилось с плеч…» – подумал Тиббетс с подмывающим нетерпением. Чем ближе было до цели, тем яснее он ощущал, как «сбрасывает» вес его машина – пустели бензобаки, – это вызывало у него двойственное и – именно из-за этой двойственности – тревожное ощущение, и он старался не думать ни о расстоянии до цели, ни об обратном пути. Полсуток полета! Это хорошо было, когда они базировались на Кубе. Там были запасные аэродромы – и на острове, и на материке. И там были «тыквы» – ребячьи игрушки Диснея, не более того.

«Какого черта!» – выругал он себя, с поразительной просветленностью подумав, что всякое начало, раз оно есть, требует конца. «Пора», – сказал себе Тиббетс. Коротким движением зрачков он нашел часы на панели приборов и вдруг в их стеклянной глубине, как в крохотном сферическом зеркале, снова увидел ужасающе уменьшенное, скукоженное лицо законспирированного дирижера всего, что происходило на борту машины; вытянутые вперед руки лапообразно застыли по обе стороны от Тиббетса. «Как Гриф оказался в машине?» – с гадливостью подумал Тиббетс, но он убедил себя, что все нужно относить к оптическим фокусам. Плавно, с удовольствием чувствуя, как сильно заработали двигатели, потянул к себе штурвал. Машина пошла вверх, в еще остававшееся темным океанское небо.

Штурвал был словно набит тяжелым, плотным песком, поглощавшим вибрацию гигантской машины, – это и еще густая таинственная темень неба, с которой Тиббетс был наедине в своей стеклянной скорлупе, сообщали ему ни с чем не сравнимое осязание риска, оно было знакомо Тиббетсу по тяжелым сверхдальним полетам на германские города. Но и умопомрачительные ночные рейды с посадками на чужеземных аэродромах не шли ни в какое сравнение с тем, что отвела ему судьба в августе сорок пятого. Снова на мгновение встал перед ним тот далекий вечер на окраине Полтавы видением молодости.

Он страшился всяких тонких движений души, любых отклонений от того, что делал. Он продирался сквозь свою память о прошлом, сквозь его романтику – счастливые пирушки по возвращении из полетов, короткие, в ореоле героя войны, пленяющие случайностью встречи с женщинами, сквозь гибель людей в разламывающихся, распадающихся в воздухе горящих обломках вопящего железа. Он заставлял себя забыть о  т о й  правде войны, сейчас в нем властно стучала почти индейская ненависть к маленькому и презренному зверю, с ним надо кончать. Ощущение мессианства поднимало его в своих глазах до роли исполнителя божьего промысла.

Но все же коротко скользнувшее перед глазами видение танцулек в прохладный, еще почти весенний, пахнущий сиренью украинский вечер натолкнуло его на мысль о Клоде Изерли: тот должен был подлетать к цели номер один. Через сотни миль Тиббетсу хотелось потрясти его за плечи: «Как там, Клод?!»

Рассудок сомкнулся в сгусток ожидания, он впился глазами в часы, время летело в стремительном молчании, в неизвестности, подобно тому, как в свои, не подвластные человеческой воле тайны отступала и отступала от него чистая и холодная, будто океанские глуби, небесная высь, и сколько он ни твердил себе, что все идет по точно рассчитанному табелю, что эфир отпущен и ему и Клоду для строго установленных сигналов и команд, пропасть над океаном вырастала раздражающе медленно. Стрелки высотомера дрожали, и Тиббетс холодел, когда чувствовал, как зависает его шестидесятипятитонная «суперкрепость» в разреженной безжизненной пустыне – двигателям начинало не хватать кислорода. Прошел почти час, пока Тиббетс набрал установленные режимом десять тысяч пятьсот метров.

Внезапно вспыхнувшей надеждой в уши ударил щелчок, кто-то включил радиосвязь: «Клод?» Тут же послышался скрадываемый расстоянием, ненадежный, как паутинка, голос капитана Изерли и, изнемогая от мучительного опасения потери связи – паутинка голоса была так тонка! – Тиббетс с нежной благодарностью к Клоду отметил, как он обязателен, и сухие кодированные фразы доклада звучали в нем, как музыка: «Низкие облака – от одной десятой до трех десятых, средние облака – от одной десятой до трех десятых…» И, наконец, после продолжительной паузы: «Рекомендация: первый объект…»

Голова Тиббетса потонула в ликующем омуте. Но капитан Изерли не отключался. Внезапно Тиббетс расслышал совершенно не искаженные связью, похожие на стон слова: «Как она хороша, боже мой! Она будто только что родилась…» «Чтобы умереть!» – продолжилась в Тиббетсе мысль Клода, но он тут же смял, задавил ее в мозгу со спазматической досадой на капитана Изерли, все еще, оказывается, несшего свой старый грешок.

Разве не знал Тиббетс без распустившего нюни интеллигента, что Хиросима давно внесена в число японских городов, не подлежащих бомбежке – ее берегли, как пасхальное яичко к празднику, вот к этому дню: «опыт» ставился на совершенно «чистом» материале. Двенадцать бомб, едва ли не случайно упавших на город за все три с половиной года войны – этой «примесью» можно было пренебречь при изучении результатов сегодняшнего «эксперимента», если пренебрегли даже тем, что вблизи объекта номер один – лагерь союзных военнопленных… Да, да, всего двенадцать случайных бомб. Город усыплен, и не надо мутить воду, капитан Изерли. Тиббетс сжал зубы: «Понимаете ли вы, сэр, что радары Кюсю и Хонсю давно засекли вас, и благодарите бога, что Хиросима «будто только что родилась…»

«Убирайтесь к черту!» – вдруг простонал Тиббетс, когда в глаза ему удесятеренно брызнул со всего стекла приборов игольчато уменьшенный оскал зубов в серой дряблой коже, только протянутые вперед руки – Тиббетс до поползших по телу мурашек чувствовал их на своих плечах – были неправдоподобно велики. Ломая суставы в привязных ремнях, Тиббетс с омерзением сбросил эти ненавистные ему, всепроникающие руки. Тут же что-то в самом деле оторвалось от него, мелькнув в пестроте стеклянных бликов. Сердце колотилось, и Тиббетс совсем рядом, будто ничего не произошло, увидел нагнувшегося к разломанному на коленях блокноту человека с ужасающе маленькой головой.

8 часов 11 минут. Самолет выходит на цель.

«Хиросима?» – пронеслось в воспаленном мозгу Тиббетса, и, увидев, как внизу уходят под обрез кабины затуманенно от чудовищной высоты пестреющие разноцветьем красок, ровно нарезанные кварталы, раскинувшиеся вблизи неправдоподобно голубой, в небольших зеленых островках, лагуны, он почти с испугом понял, что за шесть с половиной часов полета привел самолет к цели минута в минуту. Но в невообразимо медленном наплывании расчерченного улицами, извилистой ниткой реки расплывчато-пестрого, ничего не подозревающего города, в полной тишине потекли, казалось, слышимые Тиббетсу, зашедшие за непререкаемый рубеж «лишние» секунды.

– Томас, – умоляюще тихо сказал Тиббетс, – бомбардир застыл перед ним с ушедшей книзу головой.

Бомбардир не отвечал.

Тиббетс сорвался на крик, каким-то краем рассудка отметив, как измокла резиновая обтяжка ларингофона от его горячего, как у собаки, дыхания.

– Майор Фериби! Что у вас там, черт побери?

– Не мешайте, полковник Тиббетс, – услышал он вдруг глухой, задушенный голос бомбардира.

И еще через несколько секунд:

– Есть, командир… Она пошла.

8 часов 15 минут 30 секунд. Бомба сброшена.

8

Тайфун возник из ничего.

Ни одна живая душа раскинувшегося у прекрасной лагуны города не шевельнулась от страха, когда в обрызганной солнцем вышине проплыл крохотный серебряный крестик – как божье послание во благо людям наутро после третьего дня Даймонджи, и город, прожив лишь миг в неисчислимой чреде лет, обратился к своим обычным заботам. Все, что было вчера, осталось за невидимой чертой, погасли курильни и стихли сутры, зовущие к следованию по озаряющему сердце Пути. Все осталось позади далеким и ясным видением. В неимоверной выси показался второй, почти нереальный, растворившийся в рыжеватой голубизне крестик, и люди, оставаясь в плену давно отживших истин, не смогли различить в наступающем мгновении жестокий призрак гибели.

Жизнь шла по заведенному исстари кругу. Митори, проводив мужа на завод, еще оставалась у жаровни, чтобы вскоре тоже выйти на улицу. Ввиду военного времени она, беременная, все же состояла в «патриотической бригаде», вместе с женщинами и стариками, приходившими в город по приказу военных властей из окрестных деревень – их голоса, стук деревянных башмаков уже слышались за окном, – и Митори, представив, как тысячные вереницы людей вливаются в городские улицы, спешила завершить домашние дела – сегодня бригада должна расчищать улицы, чтобы в случае пожаров был меньший урон. Наконец она вышла из дому и стала догонять свою бригаду. Уже месяц, как на Хиросиму не упало ни капли дождя, стояла затяжная адская сушь.

Но жизнь шла своим чередом: на окраинах поднимались из высоких кирпичных труб черные дымы заводов, оживали сгрудившиеся вокруг моста через Оту учреждения, банки, гостиницы с их зеркальными дверями и окнами, в золотистой дымке сухого теплого утра с роликовым звуком поднимались жалюзи магазинов, открывались бамбуковые дверцы лавок, от типографии, крича, разбегались мальчишки разносчики газет, по мостовым, еще замусоренным бумажными цветами, гирляндами, фонариками, обертками конфет – жалкими остатками канувшего в Лету Даймонджи, шли в школы дети с ранцами за плечами.

Берега Оты утопали в бледно-маслянистой зелени ив, река медленно текла к лагуне, расходясь, перед тем как влиться в нее, несколькими рукавами, образуя как бы разъятые, вцепившиеся в берег пальцы человеческой ладони, и от города, рассыпавшегося неисчислимыми скоплениями полных своими думами и хлопотами домов по плоской, обрамленной горами береговой равнине, от сверкающей глади Оты, от распустившихся в лагуне свежих, с каплями ночного тумана, тяжелых белых цветов лотоса, от самого утра, наполненного беззаботными голосами детей, велосипедными звонками, стуком деревянных подошв о камни мостовых, утра, данного людям вслед за Даймонджи для продолжения их Пути, поднималось к небу и солнцу тихое дыхание жизни, и серебристый крестик высоко-высоко прошел над городом – из синевы донесся еле слышный гром, и скоро чуть видный, почти прозрачный его двойник выплыл издалека.

Гигантский молниевый удар вбил в небо слепящий, сжегший само солнце жар, и это было все, что с мгновенной мыслью о тайфуне успела уловить Митори какой-то долей сознания, – в следующий миг тайфун смял ее всесжигающим, ревущим, несущим каменные обломки дворцов и храмов ураганом, понес по оплавленной пустыне и ударил об уродливую бетонную стену. Она была уже черной, изжеванной, безжизненной мумией, когда страшная нечеловеческая сила выдавила из нее еще живого ребенка, и он успел что-то закричать в зловещий мир насилия и смерти, и тут же дух оставил его, сожженного огнем. Пройдет время, и фотографический снимок, запечатлевший невиданные с сотворения мира рождение и смерть человека, обойдет газеты всех стран, повторится в памятниках и сказаниях о трагедии века.

Исполинский всесжигающий тайфун настиг Оцуки, не успевшего отъехать далеко на своем велосипеде. Одежда вспыхнула на нем, искаженное испугом лицо, хватающие какую-нибудь опору руки, забитая жаром грудь уродливо вспухли, кожа сползла на землю. Тут же его истолкло в кровавое месиво о камни. Как две песчинки, мелькнули в мироздании две маленькие судьбы, попытавшиеся продолжиться в своем ребенке, теперь никто их не внесет в поминальник, и сам желтый бумажный лист превратился в ничтожный пепел: атомный взрыв как бы протянулся из прошлого в будущее, губя целые поколения. Презревшая человеческие догмы смерть настигла их в мгновение ока и, убив вместе с ребенком, освободила от созерцания гибели многотысячного города – с агонией обезумевших, дымящихся черным смрадом, только что бывших людьми привидений. Кричали от боли дети, бросались в Оту и заживо сваривались в кипящей воде реки…

Те, кто сохранил рассудок, оставаясь в деревнях, лепившихся к склонам холмов, на которых когда-то наивным протестом грядущему дню до самого неба поднималось зажженное на третий день Даймонджи священное слово  д а о, говорили, что солнце исчезло в жуткой мгле, возникшей в центре города. У моста через Оту ураган образовал мертвую окружность, и она гигантски разрослась, круша квартал за кварталом. Падали многоэтажные бетонные дома, скрючивалась арматура, концентрически раздавшийся огненный вихрь почти одновременно поджег груды обломков деревянных и картонных домов, меж тем как белый огненный шар, разрастаясь, уходил в померкшее небо…

Уже спустя сутки, когда из Токио смог наконец пробиться к Хиросиме самолет, с его борта увидели, что город излучает вселяющий ужас свет, от него исходит кроваво-красное сияние и черный дым поднимается высоко над землей. Когда самолет смог приземлиться на аэродроме в десятке миль от Хиросимы, к экспертам подошел офицер с надвое разделенным лицом: одна сторона целая, вторая в черных кровоточащих волдырях, и когда он рапортовал, с трудом лепя слова обезображенным ртом: «Все сгорело…» – это было правдой.

Дымил на месте города огромный, черный, огнедышащий крематорий, заживо сжегший тысячи людей. Но и те, кто выжил, унес в себе распыленный белым облаком жуткий выброс излучения. Люди будут умирать на протяжении лет, а у матерей родятся мертвые дети, дети без глаз, дети с волчьей пастью, с руками, напоминающими крылышки летучих мышей…

Оставшиеся в живых – их назовут «хибакуся» – понесут на себе пугающее всех вокруг клеймо, собьются в стадо призраков, поселятся в жалких лачугах на набережной Айои и лишь в предутренних и вечерних сумерках, по ночам, будут покидать свои «бураку», бродить черными тенями по набережной, по изуродованному мосту, над которым разверзлось небо, мимо возвышающегося среди пепелища, устоявшего под ударной волной дома, всматриваться в зияющие глазницы окон, в искореженные ребра стального каркаса, в оплавленные срезы бетона, чтобы вызвать в полуразрушенном сознании мираж страшного августовского дня, уразуметь глубину сделавшего их нечеловеками варварства и поверить, что все действительно было.

Могли ли они знать, что первыми в их сокрушенный более, чем Помпея, город придут, приняв все меры для собственной безопасности, те, кто вложил в уродливую железную трубу два куска урана и с точностью, возможной в микромире, рассчитал размеры взрыва, – они придут первыми не для того, чтобы помочь тысячам несчастных, а чтобы удостовериться в превзошедших расчеты результатах эксперимента. Могли ли они поверить, что годы все «спишут», и люди, оберегающие покой повергнутого в отчаяние императора, низко склонясь перед вторыми и третьими поколениями атомных вседержителей, объединясь с ними в идеях и деяниях, уже по доброй воле откроют им двери в свою древнюю страну и забудут, что все может повториться вновь…

Бусидо – путь воина – означает смерть. Когда для выбора имеются два пути, выбирай тот, который ведет к смерти. Не рассуждай! Направь мысль на путь, который ты предпочел, и иди!

Каждое утро думай о том, как надо умирать. Каждый вечер освежай свой ум мыслями о смерти. И пусть так будет всегда. Воспитывай свой разум. Когда твоя мысль постоянно будет вращаться около смерти, твой жизненный путь будет прям и прост. Твоя воля выполнит свой долг, твой щит превратится в стальной щит. Если ты не можешь проследить свой путь прямо, открытыми глазами, с умом, свободным от путаных мыслей, ты не избежишь ошибок.

Выполнение долга должно быть безукоризненным, а твое имя незапятнанным[8]8
  Из «Хагакурэ бусидо» («Книга воина»).


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю