Текст книги "К долинам, покоем объятым (сборник)"
Автор книги: Михаил Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)
Но вот непреложный факт, проливающий ясный свет на существо вопроса. Атомные бомбы были сброшены на Хиросиму и Нагасаки шестого и девятого августа, но акт о капитуляции Японии был подписан лишь второго сентября, когда иной, очистительный ураган вырвал из земли и смел с нее ту самую Квантунскую армию – оплот японской военной мощи, был подписан по глубокой внутренней логике движения мировой истории.
А оставшиеся в живых, хибакуся, могли ли они поверить, что годы все «спишут» и новые вожди Бусидо примкнут к ядерной политике США!
Микроскопической пылинкой витает в вечности дух мученика Ренсё, шедшего по Пути сострадания, и вернется ли он когда-нибудь на землю?
4
Но мне пришлось вспомнить о нем, о молодом монахе Ренсё, еще раз…
Может быть, эти три женщины – Тамари Каёкоси, Сасаки Киоэ, Иосими Киококо – приняли его Путь? Какие же другие вероучения и догматы смогли бы им помочь в выпавшей доле? Тогда они были тоже молодыми – одна совсем девчонкой, четырнадцати лет, двум другим исполнилось тридцать два и тридцать восемь, и их беда состояла лишь в том, что они оказались в полутора километрах от точки взрыва. Эти полтора километра отделили их от гибели, но все же обрекли на пожизненное страдание, и долгие годы мир их замкнут больничной палатой в отделении, где лечатся хибакуся и откуда их, по мере возможности, ненадолго отпускают домой…
Лечат их, но давно принятому правительством решению, бесплатно, но больны они безнадежно, в них просто кое-как поддерживается жизнь, в сущности, им обеспечено бесплатное доживание в этой трехместной палате, с пресным запахом лекарств, с неторопливым ходом режима – завтрак, обед, ужин, редкие обходы врачей, – ведь с больными все ясно, чудес на свете не бывает. Но, очевидно, надо благодарить судьбу и за это – остается многотерпеливое монашеское смирение Ренсё.
Признаюсь, нелегко было решиться на визит в это отделение, уединенное, отъятое от остальной, «нормальной», больницы самой своей принадлежностью к смутному, химерическому прошлому, самим звучанием диагноза, с которым там лежат: как примут меня, не будет ли это выглядеть туристическим капризом, в данном случае кощунственным, не нарушит ли обыкновенной человеческой этики?
Дежурный врач приемного отделения, молодой, полноватый, самоуверенный, тоже не мог взять в толк, зачем нужно советскому приезжему видеть страдающих лучевой болезнью, не кроется ли тут что-нибудь такое… И когда Китахата-сан все-таки убедила его – нужно, – со снисходительной усмешкой пожал плечами: ну что ж, мол, вольному воля…
Внутреннее стеснение не давало мне покоя, когда мы с переводчицей в сопровождении старшей сестры, тоненькой, чистенькой, чувствовалось, волнующейся не меньше нас, Икеды Лусами, шли по длинному коридору в отдаленные недра больницы, поднимались на лифте, переступали порог палаты…
Первое, что привело меня в равновесие, как ни странно, – сама палата, чуточку спертый ее воздух, никелированные кровати, заставленные лекарствами тумбочки, миротворящая тишина – все как в наших больницах и, очевидно, во всех больницах мира: людские боли не имеют различий.
Старшая сестра что-то сказала по-японски, я понял: представила меня. Женщина, самая молодая в палате, сидевшая на кровати с книгой, удивленно подняла на меня глаза, сняв темные очки, – она была похожа на индианку и казалась совершенно здоровой. Вторая, чья кровать стояла у входа, грузно повернулась, посмотрела тоже с некоторым недоумением. И лишь та, что лежала посредине, лежала, что называется, пластом, – нещадно худая, изможденная, с пергаментно желтым лицом, глубокими ямами щек, собранным в старческую щепоть ртом, – было видно, все приняла как должное, и в блеклой глуби утомленных глаз заиграла, как показалось, мудрая, поощряющая улыбка.
И эта сухая морщинистость ее рук, этот мученически-добрый проблеск глаз, ошеломив меня самого, внезапно обернулись – да не заподозрят меня в стандартной рисовке – дорогим образом моей матери, какой я помню ее в дни, когда в тесноте, в духоте московской больницы уходила ее жизнь, а вместе с ней кончались длившиеся годы мучения памяти о невернувшемся с войны сыне, моем старшем брате…
Да, людские страдания одинаковы, с библейских времен одинакова их печать на ликах страждущих. Эта истина, проникшая сюда, в небольшую больничную палату, лишила нашу беседу назойливого репортерского трафарета: как это было, что вы испытали в первое мгновение, какой бы вы хотели видеть жизнь и т. д.? Трудно ли догадаться, что они испытали и какую ношу несут с того августа, да и выпущены книги, где скрупулезно исследуются последствия американского атомного взрыва и помещены шевелящие волосы иллюстрации. Мы говорили о простых будничных, житейских вещах, которые были понятны нам и сближали нас. Мне хотелось хотя бы на эти полчаса отвлечь обитателей палаты от давних и нынешних ужасов.
Но все же в каком-то далеком уголке сознания Сасаки Киоэ, не могшей даже поднять головы, теплилось что-то свое, заветное, ее глаза оживились, изрезанные старческой сеткой губы собрались в трубочку, чтобы выдохнуть одно единственное слово – мир… О, если бы этот тихий выдох проплыл над океанами и материками, коснулся слуха властителей и глав, чиновников и промышленников, генералов и солдат великих держав…
Успеет ли?
Спустя два дня при виде окаймленного траурной лентой женского портрета в сквозняках бетонного подземелья токийского вокзала мне вдруг представилось другое лицо, безмерно истощенное – то ли болезнью, то ли памятью, то ли надеждой…
Но все-таки: как это было?
5
От здания чешского архитектора Яна Летцела с характерным зеленым куполом, где располагался Павильон содействия развитию промышленности префектуры Хиросима, по невообразимой прихоти ударной волны – сто пятьдесят метров от эпицентра взрыва! – все те осталась, разумеется, невероятно изуродованная, центральная часть – изломанный, горелый бетон, искрошенный, с пятнами извести и копоти, кирпич стен, пустые глазницы окон, ржаво железная обрешетка полушария свода…
Когда-то этот дом был так любим хиросимцами, оживлен, у выложенной булыжником набережной, по которой от белого европейского фасада прямо к реке спускались широкие ступени, сновали белые катера.
Теперь остаток былых руин со скелетом купола увековечен под названием, переводимым примерно как Дом атомной бомбы, и он в самом деле, если это слово уместно в данном случае, являет собой классический памятник трагедии и бедствия войны, не подлежащих забвению. Дом атомной бомбы – горькая визитная карточка Хиросимы, ставшая хрестоматийной во всем мире.
На цветных фотографиях отсвечивающих лаком альбомов он бывает как бы подкрашен в желто-розовый цвет и едва ли не входит в обычный поток рекламы. Мне этот дом предстал другим на пустынной, холодной набережной, за чугунной решеткой ограды, за скупой листвой деревьев – черный, бурый, мрачный, как склеп, хранящий вечную тишину погребения… Летит одинокий ворон, садится на ребро купола, замирает, нахохлившись, будто всматривается в темную бездну стен, вспоминает что-то – вороны живут дольше людей.
Но что напоминает этот дом мне, человеку? Я вижу за ним руины разбитых, сожженных фашистским нашествием родных русских городов, развалины обезображенного людского жилья с тянущим из его убитых сокровенных глубин запахом дыма, гари, смерти… Следы войны тоже одинаковы везде, я это вижу воочию, и на следующее утро, когда потеплело и облака процедили весеннее марево солнца, мне трудно было проникнуться каким-то облегченным настроением туристических толп, среди которых, по речи, по манере держаться, сразу угадывались американцы, чувствовалось, привычные к мировым круизам, по-спортивному, в курточки, в плащевые брючки одетые, обвешанные фотокамерами…
По земле Хиросимы я шел с общей болью с ней, и все время что-то откладывалось в моем постижении, вероятно, непостижимой до конца сущности человеческих драм. Путь познания как бы спрямился – от зажатой домами красной гранитной плиты, гласящей, что над этой точкой земного шара и взорвалась рожденная злым гением первая атомная бомба, – до бронзовой девочки, доверчиво вскинувшей руки к небу, которое ее все-таки обмануло.
Говорят, что в центральной фигуре памятника школьникам, погибшим от атомного взрыва, изображена девочка Садако, пережившая трагедию Хиросимы, но спустя время все-таки убитая ею, – в книжечке о Садако трогательно рассказывается, как она жила, прикованная к постели, как складывала бумажных журавликов, будто ждала, что на своих белых крылышках они принесут ей избавление, и как умирала… Но, может быть, это Вакако или Ёко? Или Таня Савичева, похоронившая всех родных и себя тоже, в промерзшем блокадном Ленинграде. Или девочка, заживо сожженная гитлеровцами в Орадуре? Или девочка, расстрелянная американскими солдатами во Вьетнаме, в Сонгми? При виде как бы летающих вокруг бетонного треножника бронзовых детей мне так и слышались пронзительные слова художника и философа мира Леонида Леонова: «С какой жуткой силой выявилось сорок лет назад, что в большую бурю все дети мира плачут в унисон и на одном языке…» Как не похожи эти слова на буйвольское изречение железного Бисмарка: глаза даны побежденным, чтобы плакать…
Хиросимский мемориальный музей открывается огромным снимком тоже ставшего хрестоматийным вулканического атомного «гриба», и вслед за ним – ярко высвеченные, будто под палящим солнцем бредущие фигуры двух женщин, одна ведет за руку девочку – Вакако? Ёко? Ведь их тоже пытались вывести из уранового пекла сердобольные женщины. И вот идут эти женщины, оборванные, чудовищно изнуренные, слепо протягивающие руки, будто ища опору и спасение, и с их пальцев и с пальцев ребенка сползает, повисая и падая на горячую каменистую землю, кожа… Женщины и девочка восковые, но приведены сюда, пред взоры нынешних поколений, из яви знойного утра шестого августа, в котором было все, что выставлено на стеллажах и стенах музея: разорванные и согнутые железные балки, уродливо вздутая кирпичная кладка, сплавленные куски глиняной и стеклянной посуды, даже обгорелая лошадь, которая понуро стоит сейчас под витринным стеклом, – немые свидетельства ужаса вселомающего, всесжигающего атомного удара. Но снова и снова мысль возвращается к людям. Что осталось от них?
В наушниках висящего у меня на шее магнитофона – торопливый, в заданных минутах экскурсии, женский голос, русские слова: «…не хватало горючего, чтобы сжигать трупы… Их зарывали поблизости от берега. В 1952 году раскопано погребение двухсот пятидесяти двух человек…»
Вчера, когда мы шли вдоль Оты, Миури Сейко, рассказывая об этом же, показала на зеленый склон берега пугливым движением руки:
– Это было здесь.
Берег ровно спускался к реке, время сравняло гибельную бездну, все заросло травой. Но мне удалось увидеть снимок того 1952-го. Средь буйной травы, в обломках костей, уложенных, возможно, с излишней аффектацией, – черепа… Словно мертвые выпростали головы из-под земли и вопрошающе глядят в небо и в реку, в живой мир, в глаза опустившимся в молитвенном поклоне четырем женщинам: помнят ли о них?
Помнят ли?
Но голос в наушниках ведет дальше по залам, набитым «вещественными доказательствами» вторгшегося в безмятежное человеческое гнездо преступления: сгоревшей утварью, пропитанными кровью лохмотьями одежды и белья, исковерканной, изъеденной жаром посудой, обугленными домашними сундучками, какими-то кусками сплавленной земной материи, похожими на оглаженные морем обломки кораллов или диковинные кристаллы, в которых даже трудно различить живое начало, – всем, что удалось когда-то извлечь из-под рухнувших домов.
И вдруг почти рядом лежащие – битая, изглоданная огнем солдатская фляга и обгоревшие детские сандалики, точно такие, в которых прыгают по размеченным мелом на асфальте «классикам» мои внуки… Соседство этих «экспонатов» противоестественно, жутко и снова наводит на мысль о непредсказуемом выборе войны.
Да как знать! После внезапного удара японцев по Пёрл-Харбору в кубриках затонувших американских военных кораблей, вероятно, осталось немало фляг, без которых немыслима ни одна армия в мире. Но там не было детских сандаликов…
Количественный состав японского гарнизона Хиросимы, который был в общем-то ничтожен, конечно же, где-то помечался в разведывательных сводках Пентагона, но при тотальном объеме планировавшейся операции он остался «за полями» стратегических директив, если уж не было учтено, что под самым городом находится лагерь американских военнопленных. Такие «мелочи» выглядели некоей «примесью» в проводившемся «опыте», такой же, как небольшая «подпорченность» Хиросимы несколькими обычными бомбами, сброшенными ранее. Город на ровном, окаймленном невысокими горами пространстве во вполне «допустимом» радиусе, не препятствовавшем распространению ударной волны и лучевому смерчу, представлял собой идеальную цель для боевого применения уранового монстра, а посему была обречена на гибель вся человеческая общность с изощренным расчетом выбранного ареала – куда там было думать о каких-то смешных детских сандаликах!
И – последний удар, в самую глубину сознания… Массивные, прорезанные трещиной каменные ступени, и по ним – смутное очертание человеческой тени. По ее форме видно: человек метнулся от гибели, но таинственной силой термальной радиации был впечатан в камень, наподобие чудовищного негативного снимка, превратился в ничто, в свою тень, от которой до сих пор не может убежать, Один человек… А человечество? На него движется и беспредельно увеличенная угроза – уничтожение всего живого на земле. Возьмет ли верх разум или поглотит его злая отступническая мгла, и тогда останется ли на камнях испепеленной пустыни даже тень земной цивилизации?
На музейном стенде, обращающем нас в современность, аккуратно вычерчены три круга со сферически расходящимися, окрашенными в красный, оранжевый, желтый цвета зонами – схематическое изображение атомного взрыва, границ, разделяющих степени его убойного действия. Схема наложена на Москву, Нью-Йорк, Токио с эпицентрами приходящимися на самые сердцевины крупнейших городов. До каких же пределов распространится действие ядерного удара? По внешней стороне окружностей стоят: у Москвы – Пушкино, Очаково, Балашиха, у Нью-Йорка – Брексвилл, Арлингтон, Бруклин, у Токио – Мусасино, Ураяси, Окусава… «Материальное» выражение жертв: в Москве – 2,7, в Нью-Йорке – 2,5, в Токио – 4,8 миллиона человек.
Если верить помещенным под схемами сравнительным данным по вооружениям СССР и США (Япония не названа, представлена лишь страдательной стороной) – ракетам различной дальности действия, боевым кораблям, самолетам и другой военной технике, то при некоторой несбалансированности того или иного вида, подсказанной разностью доктрин и путей развития вооружений, все же прослеживаются относительные паритетные начала.
Но вот другие цифры – количество проведенных испытательных ядерных взрывов, тут пальму первенства твердо удерживают Соединенные Штаты… О, если бы, как тихий голос Сасаки Киоэ, эти вычерченные со школьным прилежанием схемы, этот совершенно внятный язык цифр могли проникнуть в глаза и уши еще не сошедшего со сцены милитаризма. Если бы в политических кругах Токио, тайно и явно завязанных в ядерной эпопее США, посмотрели бы трезво на вычисленную ими самими почти вдвое превосходящую московскую и нью-йоркскую цифру ожидаемых в случае атомного удара потерь среди жителей японской столицы. Казалось бы, чего проще! Именно эта болевая точка в центре глубоко гуманного, практического подхода Советского Союза к решению основной, не дающей покоя людям проблемы века – уничтожения ядерного оружия с тем, чтобы двухтысячное столетие озарило Землю и ее историю вселенской мирной тишиной. Люди больны памятью Хиросимы, больны вспучивающими атомные полигоны взрывами. Ядерное оружие изжило себя!
Но воистину: очевидное – невероятное. Американские стратеги понимают это изжитие по-своему. Еще в конце 60-х годов «отец» американской водородной бомбы Теллер утверждал, что «плато», на которое вышли к тому времени ядерные вооружения США, лишь узкой полосой отделяет их от нового подъема, что мир еще услышит о принципиально новых, недоступных человеческому воображению свершениях в этой области. Этот грузный, бровастый Теллер, жестоко обошедшийся в свое время с самим Оппенгеймером, решившим забыть о созданных под его научным руководством и сброшенных на Японию снарядах, покончить «со всем этим», ныне в США главный «оракул силы». Туман вокруг его слов рассеялся, да и не было секрета, что именно он выдвинул идею создания «ядерного зонтика», то есть того самого «звездного оружия», перед которым преклонил колени Белый дом.
А волна милитаризма все с большей силой бьет в берега Японии. Родившаяся под недоброй звездой американская программа «стратегической оборонной инициативы» отводит особую, «престижную» роль азиатско-тихоокеанскому региону, и в недрах Пентагона ничтоже сумняшеся именуют его «передовой линией фронта СОИ». Этот регион, словно в преддверии крупных стратегических операций, насыщается боевой техникой, аппаратурой, связью – теперь уже для подготовки «звездных войн».
Как в случае с Теллером, тайное становится явным; опережая официальный слог Вашингтона и Токио, совершенно раскрыл карты крупный оперативный чин высокопоставленной организации лоббистов СОИ, носящей лицемерно-патриотическое название – «Высотная граница», – Томас Мур. Вот его слова буквально: «Мы думаем о создании со временем двух совмещенных уровней обороны: американская СОИ была бы призвана обеспечить защиту от межконтинентальных ракет и в то же время существовали бы «региональные оборонные инициативы» в Европе, а также в Африке, на Среднем Востоке или в Тихом океане… Сочетание этих различных систем приведет к созданию настоящей мировой системы обороны». Иными словами – откроет возможности космических ударов по стране, отстоящей от США на тысячи миль, со всех четырех сторон света.
Давно Соединенные Штаты втягивали Японию, ее сильно развитый промышленный и научный потенциал в непостижимое предприятие, носящее очевидный агрессивный смысл. Наконец соглашение об участии японских фирм в американской программе СОИ подписано. Вопреки протесту десяти тысяч японских ученых, распознавших в звездной программе США неведомую доселе опасность, как когда-то американские ученые увидели всесветное зло в создании атомной бомбы, – их протест тоже остался гласом вопиющего в пустыне.
Это соглашение вливает новую кровь в милитаристские объятия двух стран. Мало того что оно как бы узаконивает, делает еще вольготнее присутствие мощной группировки вооруженных сил США в этом районе – почти полмиллиона человек личного состава, 200 кораблей, в числе которых авианосцы и подводные лодки с ядерным оружием на борту, свыше тысячи самолетов, – оно идет дальше в безумной игре ядерных амбиций. Да разве не ясно, что участив Японии в подготовке «звездных войн» – это политическая, губительная для нее Хиросима…
Музейная даль дымит миражами сегодняшнего дня, и тень человека на каменных ступенях приобретает слишком зловещий всеохватывающий смысл.
В долгие часы обратного полета, в неуходящем из иллюминаторов свечении как бы сопровождающего лайнер солнца, в тугом приглушенном журчании пожирающих пространство двигателей смутно державшийся в сознании многообразный и сложный мир Японии неуловимо делился надвое: овеществленное чудо экономического прогресса – невообразимое царство электроники, великолепие плывущих в неоне реклам автомобилей, стеклянная, почти хрустальная чистота витрин с выставленными на них дорогими, добротными товарами, и – растворенный в оглушающих ритмах быстротекущей жизни социальный и нравственный антагонизм. Есть американские военные базы на островах – и гневные манифестации протеста. Есть равнодушие живущих одним днем обывателей – и бледнолицый, одержимый верой юноша с портретом женщины, которую, прокравшись сквозь годы, настиг урановый тайфун Хиросимы…
Вечная диалектика борьбы.
Из толчеи впечатлений, из неразборчивого роя раздумий вырисовывалась почти апокрифическая мысль: что если бы хранящиеся в сейфах великих держав строжайше секретные бумаги с детально и обстоятельно разработанными планами гигантского ядерного противоборства, после которого по ставшей совершенно ясной аксиоме настанет конец света, – что если бы эти бумаги пустить на крохотные, по-детски простодушные журавлики, приносящие, как гласит японское поверье, счастье?
Когда-то же спасли гуси Рим.
Может быть, журавлики спасут Мир?
Взлетайте, белые птицы, растите, зеленые ивы, поднимайтесь, океанские шири. Заслоните живыми крылами, и нежной листвой, и гневной волной единственно данную в вечное благо земную обитель.
И ты, человек, в ком сокрыто биение доброй души, в ком взвивается пламень великого разума, отринь мировую гордыню, взгляни за пределы летящего времени – что гнездится на гребне грядущего века?
Как в утро творенья, развей по пустыням пещерную тьму привидений…
Засвети на земле негасимые зори согласья…