Текст книги "Патриарх Никон"
Автор книги: Михаил Филиппов
Соавторы: Георгий Северцев-Полилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 52 страниц)
ГИБЕЛЬ РУССКИХ В МАЛОРОССИИ
– Приехали инокиня Наталья с каким-то русским, – докладывает Брюховецкому его карлик Лучко.
– Инокиня Наталья? Дай Бог память... Да, я её видел несколько раз у покойного гетмана Богдана.
С этими словами Брюховецкий встаёт и идёт в гостинную.
– Я к тебе, гетман, приехала из Чигирина от Дорошенко.
Гетман подошёл под благословение инокини, потом любезно произнёс:
– От гетмана Дорошенко посол – для меня дражайший гость... А это кто?..
– Это боярский сын Даниил Жидовин... Он один из бывших самых приближенных к Никону... При нём можно всё говорить.
– А!.. Очень рад... Садитесь... Что гетман Дорошенко?
– Гетман и рада решили действовать заодно с тобою и отдаться под высокую руку турского султана. Татары стоят у Чёрного леса и готовы двинуться и на Польшу, и на русских.
– Очень, очень рад... Где же теперь Никон?..
– По милости твоей, гетман, в заточении...
– Как по моей милости?– будто удивился Брюховецкий.
– Да так, если бы ты не выдал его письма, патриарх царьградский не допустил бы до собора, а если бы собора не было, так царь примирился бы с Никоном и тогда не было бы и Ордына-Нащокина, и боярства... Никон истолок бы их в порошок: он ведь стоит за земство, за чернь, и за их вольности.
– Уж не говори, матушка Наталья: обошли меня бояре в Москве и потерял я ум да разум. Себе лишь петлю надел на шею. Чаял я всё, что дума боярская править станет, а тут явился, как из-под земли, какой-то Ордын-Нащокин.
– Дело было так, гетман. Пока Никона не низложили, управляли приказами и воеводствами бояре, а как его не стало, Нащокин и овладел властью.
– А бояре что?
– Да что бояре – всё это уж старье и калич: сидят в думе, уставя брады в землю, и со всем соглашаются, на что царь-то укажет. А Алексей Михайлович... Самому-то и лень думать, так за него Нащокин и думу думает. Придёт он на собор аль в думу и только вторит, что-де Нащокин ему в уши нажужжал. Прежде, видишь, за него думал Никон, а теперь Нащокин; поэтому-то и удалили Никона: есть другой думщик.
– И неужели нет никого на Москве, кто бы осадил Нащокина?.. Неужели свет клином стал? – пожал плечами Брюховецкий.
– Как видно, – вздохнула инокиня. – Есть, правда, Артамон Матвеев, да того мудрено и понять: он и нашим, и вашим. Прежде он стоял на задних лапах перед Никоном, а как впал тот в немилость, и он от него отошёл. Теперь он ластится и к боярам, и к Нащокину.
– Ласковый теленок двух коров сосёт, – расхохотался Брюховецкий.
Есть ещё один – Хитрово Богдан, тот бы мог службу сослужить Нащокину... Но это можно будет сделать тогда, когда куда-нибудь Нащокин выедет, а пока он сидит в Москве, ничего с ним не поделаешь. У царя-то Алексея Михайловича по пословице: чем дальше от глаз, тем дальше от сердца. Так было и с Никоном – ему не следовало выезжать из Москвы... Теперь нужно поправить дело... Ты и Дорошенко летом пойдёте на украинские московские города, а донских казаков с Стенькою Разиным нужно двинуть по Волге... так вы и дойдёте до Москвы.
– Кто этот Стенька Разин?
– Степан Тимофеевич Разин – казак донской. Весною 1661 года войско посылало его к калмыкам уговорить их быть заодно с донскими. Успев в посольстве, он поехал в Москву, здесь был у благословения у патриарха Никона и пошёл на богомолье пешком в Соловецкий монастырь. В это время брат Разина служил в Москве в войске князя Юрия Долгорукова и просился у него в отпуск, но тот не пускал. Разин сам ушёл – его поймал Юрий Долгорукий и повесил. Когда узнали об этом братья Степан да Фрол, они обещались мстить воеводам... Прошло несколько лет. В это время из Украины в донских городах и станицах появилось много боярских детей и крестьян с жёнами и детьми, ушедших от своих помещиков. Собрал из них вольницу Стенька и хотел было идти промышлять к Азову, но донцы не пустили: он и пошёл вверх. Воронежские посадские люди ссудили его порохом и свинцом, и засел было во время половодья Разин между рек Тишина и Иловли, близ Каншинского города. Разин сидел здесь довольно долго, но вот поплыл вниз большой караван по Волге с ссыльными... Один струг был купца Шорина с казённым хлебом, другой патриарший, да ещё струги других лиц. Провожали караван стрельцы. Взял с собою Стенька тысячу человек и бросился на караван. Казённый струг пустили ко дну, начальных людей изрубили или повесили... работников не тронули... Сто пятьдесят ярыжек пристало к Разину... да вот Лазунка Жидовин... Теперь он пожаловал как посол от Разина. Пошёл сам Разин промышлять на Каспийском море, а коли вернётся, так попросит твоей помощи, гетман.
– Да и у меня-то к нему, по правде, грамота изготовлена, – сказал Брюховецкий, – а коли этот человек надёжный, так пущай возьмёт.
– Я сама к нему поеду с Жидовином, – воскликнула инокиня.
– Тогда и разгрома не может быть. Когда же ты, матушка, выедешь?..
– Хоша бы сейчас.
– Без хлеба-соли не отпущу. Гей! Лучко.
Явился карлик из-за занавеса.
– Прикажи подать обедать да накормить кучера и служку матушки.
Отдохнув и насытив голод, инокиня Наталия взяла грамоту Брюховецкого и выехала вы Переяславль.
Едва они выехали, как Лучко явился в спальню Брюховецкого, куда тот удалился, чтобы отдохнуть.
Лицо Лучко было необыкновенно серьёзно: это означало, что он сильно озабочен.
– Затеваешь ты недоброе, дядька, – обратился он к гетману.
– О чём говоришь ты?
– Да вот изменяешь русскому царю да веришь лисице Дорошенке... да вот бабе поверил и пишешь какому-то разбойнику донскому... Стеньке Разину... Гляди, быть беде.
– Да полно-те, каркать, филин ты этакой... Ведь побью.
– Бей, дядька, а я всё же правду скажу... Сколько раз спасал я тебя от бед... Тяпнешь ты да ляпнешь, да глупости натворишь... а коли я выручу, так потом: «Лучко, мой голубчик, да ненаглядный».
– Счастье твоё, что я сегодня не в сердцах, а то бы досталось бы тебе так... задал бы тебе я такого перца, что чухал бы спину три дня, да три ночи... Не сделаться же мне свинопасом у бояр.
– И моя вышла правда. Говорил же тебе на Москве: не подписывай статьи, а ты и там замахнулся на меня.
– Говорил-то ты, говорил, чёртова вира, и жаль, что не послушал тебя. Теперь нужно поправить дело: иначе и мне беда стрясётся – казаки зарежут...
– Что же, как сделано, так и сделано. Но я за одно: не губи ты даром христианские души... полони русских, потом отошли их за границу к своим.
– Да как-то полонить? И как удержать запорожцев и казаков? Сегодня должен быть кошевой из Сечи... всё улажено и налажено... а там что громада скажет.
– И будете вы вешать и резать невинных людей, – возмутился Лучко.
– Что громада (мир) скажет...
– Бедные люди, бедные люди... а вы богомерзкие людоеды.
– Тебя как послушать, так и не жить на свете. Убирайся, да не в свои дела не вмешивайся, коли не хочешь съесть несколько нагаек.
Лучко вышел.
Отношения его к гетману были фамильярные: Брюховецкий не был женат и детей не имел, а потому привязался к карлику, как к собственному своему ребёнку. Лучко понимал и ценил эту привязанность. Карлик был очень крошечный человек, но сформированный пропорционально; ум он имел светлый и сердце очень доброе. Начитанный и сосредоточенный в самом себе и привязанный, как пёс к своему хозяину, он все свои мысли и думы направлял к тому, как бы быть ему полезным и делом, и советом; когда же останавливался на какой-нибудь обдуманной мысли, он честно и откровенно высказывал её гетману. Брюховецкий, бывало, посердится, пригрозит, накричит, нашумит, а потом ему жаль становится Лучка и он не знает, как и чем его одарить и приласкать.
Но в целом мире это было единственное существо, которое иногда укрощало этого упрямого хохла.
И странно было послушать их споры: Брюховецкий – здоровый, сильный, мускулистый, с басовым голосом казак, а Лучко – с небольшим в аршин человек, с маленьким личиком и дискантовым голоском, и оба, если расходятся, стоят друг против друга и петушатся. Казалось, что одним дуновением гетман его уничтожит, но такова нравственная сила: по большей части побеждал маленький человек, и гетман, бывало, позорно отступает и рад-радёшенек, когда тот перестанет его пилить.
И теперь, когда Лучко вышел, им овладела сильная тревога: ну что, если и впрямь он совершил дело гадкое?
Мысль эта не дала ему заснуть; он с четверть часа поворочался с боку на бок и вскочил.
– Лучко, – крикнул он.
Лучко вошёл с заплаканными глазами.
– Чего разнюнился, бисова вира.
– Так, ничего... не всё же смеяться и плясать.
– Погляди, как будто кто приехал.
– Нечего глядеть – это приехал проклятый леший, кошевой из Сечи, да с ним человек до двухсот запорожцев. Все – точно звери.
– Так это кошевой уж пожаловал?.. Ты, Лучко, там распорядись: нужно всех накормить, напоить...
– Напоить? Черт их напоит: хоть сто бочек им выставь в день, так всё выпьют...
– Не сердись, голубчик, ты ведь умница, нужно же гостей принять с почётом.
Лучко ушёл и в сердцах стукнул дверьми.
– Эка напасть с ним: не мала баба хлопит, тай купила порося. Так и я навязал себе эту обузу, ну и носишься с нею, как жид с писаною торбою... как кот с салом.
Он потянулся, крякнул и, почесав затылок, вышел к кошевому атаману, ждавшему его в столовой.
После первых приветствий Брюховецкий обратился к нему:
– Получил я сегодня весть, что полковник Иван Самойлович с казаками и мещанами в Чернигове, в Малом городе, осадил воеводу Андрея Толстого... 1 февраля послал к нему Самойлович посла, чтобы он сдался; а после сделал ночью вылазку, напал на Большой город, побил много наших и взял знамя... Я хотел было двинуться к нему, но у меня здесь около двухсот русских.
– Мы порешим с ними завтра же, а там дай моим запорожцам погулять; всех москалей из городов повыгоняем, а тогда и до Толстого доберёмся в Чернигов.
После того пошло потчивание, и запорожцы запели свои песни:
Соколе ясный,
Брате мий ридный,
Ты высоко летаешь,
Ты далеко видаешь...
Иные запорожцы пели:
Гей вы, степи, вы ридные,
Красным цвитом писанные,
Яко море широкие!..
Попойка шла почти всю ночь, и большинство к утру лежало замертво пьяными.
На другой день, т.е. 8 февраля, был праздник, и по заведённому порядку воевода Огарёв, занимавший Гадяч, и полковник рейтарский немец Гульц, отправились с поздравлением к гетману.
– Герман пошёл молиться в церковь под гору, – сказал Лучко, выйдя к ним в столовую.
Огарёв и Гульц ушли. Воевода, придя домой, послал своего денщика узнать, находится ли гетман в церкви. Его там не оказалось, но тем не менее воевода пошёл туда, так как храм этот сооружён был гетманом и он по случаю праздника должен был туда прийти.
В то время, когда воевода молился, за полковником Гульцом пришёл от гетмана казак.
Полковник тотчас отправился к нему.
– Пришли ко мне из Запорожья кошевой атаман да полковник Соха с казаками и говорят: «Не любо нам, что царские воеводы в малороссийских городах и чинят многие налоги и обиды». Я к царскому величеству об этом писал, но ответа нет. Вы бы, полковники, из городов выходили.
– Пошли за воеводою и моими товарищами и сам скажи, – возразил Гульц.
– Да что мне твой воевода, этот боярский пёс, – крикнул гетман. – А вот что я скажу: коли сейчас же из города не пойдёте, так казаки вас побьют всех.
– Хорошо, – сказал немец, – но коли мы пойдём из города, так ты не вели нас бить.
– Что ты, что ты, мы не ляхи, – и, крестя лицо, он прибавил: от казаков задора не будет, только вы выходите смирно.
Гульц отправился к воеводе и передал ему слова гетмана.
– Не могу я покинуть города, – воскликнул Огарёв, – нужно лично переговорить с гетманом; потом он отречётся от своих слов.
Когда Огарёв зашёл к Брюховецкому, он долго не хотел его принять, наконец вышел и объявил:
– Запорожцы требуют, чтобы русские немедленно очистили город.
Огарёв возвратился к себе и сказал жене своей:
– Собирайся в путь... Нас здесь всего двести человек и крепости никакой здесь нет.
– Напрасно, – сказала она, – здесь каждый дом наша крепость... Будем сражаться... а там пошли в другие города, и нам дадут помощь.
– Пока эта помощь придёт, нас всех перебьют и перережут, – возразил Огарёв. – Притом, если мы выйдем из города, мы и людей и себя спасём: гетман клялся богом, что нам по пути ничего дурного не сделают.
– Выступим, – вздохнула жена его, – но сердце моё не предвещает ничего доброго... уж лучше бы здесь защищаться...
Начала она и люди её, и войско собираться в путь, и несколько часов спустя по направлению к Переяславлю потянулись прежде всего немец Гульц с обозами и возком, в котором находилась жена Огарёва; полковник на коне ехал рядом с экипажем для её защиты на случай нападения.
Доехали они так до заставы. Здесь казачий старшина Иван Бугай, коренастый, здоровенный запорожец, стоявший с сотнею казаков, пропустил их беспрепятственно с обозом.
Потянулись они по дороге в надежде, что и воевода с резервом тоже благополучно выйдет из города.
Но не прошли они и трёх вёрст от Гадяча, как услышали там пальбу. Они остановились, и Гульц тотчас собрал обоз, сделал из него засады и внутри разместил возок с боярынею и ратных людей, а сам поскакал с несколькими рейтарами обратно в город.
Там происходило в это время следующее:
Огарёв со стрельцами выступал из города, но на заставе Иван Бугай остановил их:
– Сдавайтесь! – крикнул он.
В ответ на это воевода произнёс твёрдо и решительно:
– Если вы не удалитесь, мы стрелять будем...
– Ах ты, пёс московский, – крикнул Бугай, бросившись к нему с обнажённою саблею.
Это был знак к нападению: казаки ринулись на стрельцов.
Бились и рубились, чем ни попало: слышны были выстрелы пистолетов, пищалей, стук оружия.
Силы были равные и бой был бы продолжителен, но Огарёв отсёк ухо Бугаю и тот, истекая кровью, упал с коня.
Казаки схватили его на руки, понесли в город с криком.
– Москали наших режут.
Воевода подобрал своих убитых и раненых и поспешно выступил из города.
На пути он встретил полковника Гульца.
– Жена моя права была, – сказал он, – уж лучше бы защищаться в городе; там они пожалели бы казачьи дома да и легче было бы сражаться... Эти разбойники, вероятно, тотчас нагрянут сюда, так нам нужно будет их отразить и дорого продать свою жизнь.
Они ускоренными шагами поспешили к передовому войску, но едва они прибыли туда, как вдали показались запорожцы с кошевым атаманом.
Русские выкинули флаг для переговоров, но те, будто не замечая его, неслись к ним вихрем.
Началась стрельба и рукопашный бой. Русские сражались отчаянно: семьдесят человек стрельцов и пятьдесят солдат пало под ножами запорожскими, остальные сто тридцать человек, избитые, израненные, забраны в плен; не больше тридцати человек стрельцов успело бежать на Переяславль, но те помёрзли в пути. Полковник Гульц сражался у возка боярыни и там пал, как герой; но она не сдавалась в плен: она дралась с отчаянием и взяли её тогда, когда свалили и связали её.
Огарёв бился до последнего и не сдавался, но тяжёлая рана на голове лишила его чувств и запорожцы забрали его полумёртвого.
Одержав эту постыдную победу, запорожцы забрали русский обоз и пленных и двинулись с триумфом в город, причём били в котлы и в барабаны и неистово пели песни.
Вступив в город, они послали Огарёва к протопопу, а боярыню за то, что муж её отсёк ухо Ивану Бугаю, и за то, что она не сдавалась без бою, раздели и повели по городу простоволосую. Приведя её таким образом на площадь, где собрался народ, Бугай выхватил кинжал и отсёк ей одну грудь.
Он собирался уже по частям её искрошить, как раздался голос маленького человека Лучко:
– Звери вы лютые... змеи подколодные... так-то вы войсковой ясырь (выкуп) цените... Гетман прислал меня отдуть виноватых, – и он начал бить гетмановскою плетью налево и направо, куда ни попало.
И Бугаю, и его сподвижникам досталось прямо по лицу.
– Экий скаженный, – крикнул Бугай, убегая.
За ним последовали остальные запорожцы.
Лучко торопливо снял пояс, вынул платок и, нагнувшись к лежавшей без чувств на снегу боярыне, закрыл её рану платком и притянул его своим поясом; потом, обратившись к народу, он крикнул:
– Громада! Гетман приказал отвести её в богадельню... Вот в ту, которая здесь на площади.
Несколько мещан отделились от народа и понесли её в богадельню. Здесь было несколько прислужниц и фельдшер. Они уложили боярыню на кровать и занялись перебинтовкой.
Лучко до тех пор не покидал богадельни, пока раненой не сделалось лучше, т.е. пока она не пришла в себя; тогда он успокоил её насчёт мужа и удалился, объявив, что Брюховецкий опечален приключившимся, и что он употребил все силы и средства для их излечения.
На другой день из Гадяча полетела во все концы Малороссии от Брюховецкого следующая прокламация:
«Не с нашего единого, но с общего всей старшины совета учинилось, что мы от руки и приязни московской отлучились по важным причинам. Послы московские с польскими комиссарами присягою утвердились с обеих сторон разорять Украину, отчизну нашу милую, истребив в них всех жителей больших и малых. Для этого Москва дала ляхам на наем чужеземного войска четырнадцать миллионов денег[118]118
Дано было пятьсот тысяч злотых польских на удовлетворение князя Вишневецкого и других за отошедшие к нам их имения.
[Закрыть]. О таком злом намерении неприятельском и ляцком узнали мы через Св. духа. Спасаясь от погибели, мы возобновили союз со своею братиею. Мы не хотели выгонять саблею Москву из городов украинских, хотели в целости проводить до рубежа, но москали сами закрытую в себе злость объявили, не пошли мирно дозволенною им дорогою, но начали было войну; тогда народ встал и сделал над ними то, что они готовили нам, – мало их ушло живых! Прошу вас именем целого войска запорожского, пожелайте и вы целости отчизне своей Украине, промыслите над своими домашними неприятелями, т.е. москалями, очищайте от них свои города. Не бойтесь ничего, потому что с братиею нашею той стороны желанное нам учинилось согласие, – если нужно будет, не замедлять нам помочь. Также и орда (татаре) в готовности, хотя не в большой силе, на той стороне».
Прокламация произвела потрясающее впечатление на всю Малороссию: она поднялась, как один человек.
Воеводы Тихачёв, Загряжский, Клокачев и Кологривов взяты в плен, а ратники их перерезаны; в Стародубе погиб геройски князь Игнатий Волконский.
Но ожесточённее всех сражался в Новгороде Северском Исай Квашнин. Не желая сдаться живьём и видеть обесчещенною свою жену, он ударил её саблею по уху и по плечу, и когда она, обливаясь кровью, лежала в обмороке, и он полагал её умершею, велел казнить трёх казачьих сотников, присланных к нему для переговоров, и отправился в шанцы защищать город. Казаки рассвирепели и бросились на штурм. Квашнин изрубил собственноручно целый десяток казаков, но, подавленный массою, он пал геройски. Казаки осадили тоже Нежин и Переяславль, но русские храбро отбивались.
Положение было отчаянное, и Шереметьев писал царю об этом из Киева, причём жаловался: «Что ратные его люди наги, голодны и скудны вконец, многие дня по три, по четыре не едят, а Христовым именем никто не даёт».
Только лишь весною появилась помощь из России, и князь Константин Щербатый вместе с Лихарёвым поразили казаков под Почепом, а в июне – под Новгородом-Северским; князь же Григорий Григорьевич Ромодановский облёг своими войсками города Котшову и Опошню.
Потери вообще русских в Малороссии от этого мятежа были тяжелы и невознаградимы: сорок восемь городов и местечек от неё отложилось, сто сорок четыре тысячи казённый рублей, сто сорок одна тысяча четвертей хлеба, сто восемьдесят три пушки, двести пятьдесят четыре тысячи пищалей, тридцать две тысячи ядер и на семьдесят четыре тысячи пожитков воеводских и ратных досталось казакам.
Людей же погибло без счету.
Нащокинская боярская и воеводская система, таким образом, дорого обошлась Руси!
XXXVФЕРАПОНТОВ МОНАСТЫРЬ
Окончив шведскую и польскую войну, царь Алексей Михайлович стал на высоте, на какой не был ни один из его предков: он приобрёл не только обширную малороссийскую область, но к нему отошли Белоруссия и некоторые города Южной Ливонии. С приобретением же этих земель царская казна начинала с этих мест пополняться деньгами вдвое более, чем получалось прежде с русских земель. Это давало возможность царю устроить и своё житье-бытье получше: окрестности Москвы заселялись и в них строились сёла и дворцы. Так он основал сёла: Измайловское, Воробьёво и Преображенское, а в Коломенском селе он готовил материал на новый дворец, названный Симеоном Полоцким «осьмым чудом света». Между прочим, для резной и столярной работы были вызваны из «Нового Иерусалима» все никоновские лучшие мастера.
Приниженный прежде богатством бояр, Алексей Михайлович, с увеличением его денежных средств, почувствовал себя и могущественнее, и державнее.
Нащокин, поддерживавший его самодержавные инстинкты для того, чтобы властвовать самому, неограниченно, принял громкий титул «царственной большой печати и государственных посольских дел оберегатель» и управлял неограниченно царством.
Алексей Михайлович разжирел и растолстел и вообще сильно изменился: сделался раздражителен и резок.
Готовый прежде выслушивать резкие правды, он не стал выносить противоречия, и к этому следует относить показание Катошихина, что боярская дума выслушивала его мнения, уставя брады в землю.
Приближенные к нему бояре тоже не узнавали его. Правда, вспыльчивость его была некоторым памятна и из прошлого, да это считали семейною расправою. Так, в 1661 году, когда Хованский, или, как называл его народ, Таратай, был разбит, тесть Алексея Михайловича Илья Милославский в боярской думе выразился:
– Если Государь пожалует, даст мне начальство над войском, то я скоро приведу польского короля пленником.
– Как ты смеешь, – воскликнул царь, – страдник, худой человек, хвастать своим искусство в деле ратном? Когда ты ходил с полками? Какие победы показал над неприятелем? Или ты смеёшься надо мною?
С этими словами царь бросился к тестю, дал ему сильную пощёчину, схватил его за бороду, поволок к выходу и вытолкнул в шею из думы.
Любимцу и троюродному братцу Родиону Матвеевичу Стрешневу досталось однажды тоже. Страдая тучностью и полнокровием, Алексей Михайлович вздумал от головокружения и головных болей бросить себе кровь. Ему от этого сделалось лучше. Призвал он по этому случаю всех плотных ближних бояр и велел им бросить кровь. Все безропотно исполнили приказ. Один Стрешнев сказал:
– Да я уже стар для кровопускания.
– Как! – крикнул царь. – Разве твоя кровь дороже моей? Что, ты считаешь себя лучше всех?
И при этих словах Алексей Михайлович бросился на него, ударил его по щекам, вырвал клок бороды и вытолкал за дверь.
Но эта резкость перешла после низвержения Никона и господства Нащокина и на других бояр. Так, Григорию Григорьевичу Ромодановскому, лучшему своему воеводе, он написал:
«Врагу креста Христова и новому Ахитофелу князю Григорью Ромодановскому!
Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанскую службу, яко же Дафану, и Авирону, и Анинии, и Самфире: они поклялись Духу св. во лжу» и т. д.
В письме о товарище его говорится: «А товарища твоего, дурака и худого князишка, пытать велим, а страдника Климку велим повесить. Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди свои на востоке, и на западе, и на юге, и на севере вправду...»
Напоминало это уже переписку Ивана Грозного с князем Курбским и его самомнение.
Почувствовав себя, таким образом, сильным и могущественным, Алексей Михайлович возымел желание объявить своим наследником царевича Алексея Алексеевича.
Торжество назначено было на новый 1668 год, т.е. 1 сентября 1667 года.
Какое же воспитание получил царевич?..
Родился он в 1654 году и был вторым сыном Марии Ильинишны: первый, Дмитрий, умер младенцем, а потому Алексей Алексеевич был вторым. Кроме него у царя имелись в это время сыновья: Фёдор – 5 лет, Симеон – 2 года и Иван – 1 год.
Похож Алексей Алексеевич был на мать: имел прекрасные тёмно-карие глаза, тёмно-русые волосы и тонкие черты лица. Иностранные послы, бывало, не наглядятся на него, так красив был он, и не удивительно после того, что польская королева Мария Людвика мечтала, чтобы он женился на её племяннице и вступил на польский престол.
Образование получил он по-тогдашнему хорошее: читал, писал, знал священную и русскую историю, географию и первые четыре правила арифметики.
Зато воспитание он имел чисто теремное; до семи лет он был на руках у мамы, одной из приближенных боярынь его матери. Окружённый няньками и стольницами, он принимал все их недостатки: капризы, своеволие, сплетничание, злословие.
В семь лет он отдан был дядьке и вышел из терема, но только номинально; связь его с теремом оставалась через мать, сестёр, тёток и малолетних братьев.
Царевич от этой жизни сделался нервен, цвет лица его стал блекнуть и под глазами синева придавала его глазам лихорадочное выражение.
Доктора Алексея Михайловича Артамон Граман, Яганус, Белов и Вилим Крамор вначале приписывали это глистам, а потом они решили, что это-де рост такой.
Царь успокоился и не обращал более внимания на хилость, или лучше, на худобу сына и говаривал, что и он в его лета был худощав и нежен; а «теперь вот я какой», показывал он на свои румяные щёки и дородность.
Не чаял в этом сыне Алексей Михайлович души и даже при андрусовском мирном трактате хотел было внести статью об его избрании на польский престол, но потом вспомнил, что поляки потребуют его в Краков, ополячат и в католицизм обратят, а потому он махнул рукою и только сторонкою намекнул об этом польским послам через Нащокина.
Этого-то любимца Алексей Михайлович и хотел объявить наследником престола на случай своей смерти.
В день нового года, т.е. 1 сентября, царь отправился с ним в Успенский собор. После обедни и молебна они возвратились во дворец.
В Золотой палате ожидали их боярство и духовенство с патриархом.
Взойдя на трон, царь сел и, показав на царевича, объявил, что в случае его смерти они своим великим государем должны почитать его. Алексей Алексеевич сказал им по этому случаю речь, сочинённую Симеоном Полоцким, и тогда раздались восторженные клики с пением «многая лета». После все присутствующие допущены к целованию рук царя и царевича.
Когда поздравление кончилось, царь, взяв за руку сына, со всем боярством и святителями вышел на красное крыльцо к народу.
Думный дьяк прочитал манифест царя о назначении наследника, и царь показал его народу.
Народ пал ниц, потом, поднявшись, пел «многая лета».
Народу было изготовлено на площади угощение от царя, а бояре и духовенство пошли к царскому столу.
За столом сидел рядом с царём и царевич.
Когда он вступил в права наследника престола, Милославские подняли голову: в последнее время Нащокин совсем их затёр, и они потеряли всякое влияние. Теперь же Алексей Алексеевич становился самым приближенным к царю: в качестве наследника, он, по обычаю, обязан был быть посвящённым в государственные дела для того, чтобы на случай смерти царя не было какого-нибудь замешательства. Терем воспользовался этим и сделал его своим орудием.
На другой же день при докладе царю Нащокиным царевич обратился к отцу:
– Батюшка, – сказал он, – правда ли Никона-патриарха в папы избирают?
– Избирать-то не избирают... Но видишь ли, король польский Ян Казимир, известясь, что на Москве собор, писал сюда мне и патриархам, что вот, мол, когда бы пообсудили с папскими легатами унию, тогда кардиналы избрали бы на престол Никона. Ян Казимир сам кардинал и подал бы в Риме за него первый голос. И французский король, и цезарь тоже за него. Но Никон латинства не примет и на унию не поддастся.
– А коли Рим согласится на наши книги, на нашу службу? – заметил с добродушием Нащокин.
– Едва ли Никон согласится, – стоял на своём Алексей Михайлович. – Притом мы его низложили, лишили архиерейства, как же теперь в папы? Да и раскольники что скажут, и так, гляди, чуть ли не половина народа за них.
– Коли, – воскликнул царевич, – Никон в таком почёте у всех государей, так зачем его держат в Ферапонтовом монастыре... Пущай, по крайности, он сидел бы в своём «Новом Иерусалиме».
– Слишком это близко от Москвы, мутить это будет только народ, – возразил царь. – И так ему там почёт, именуют его патриархом, да и я ему пишу всегда: святейший старец.
– Да ведь в глуши-то он с ума спятит, – вздохнул царевич.
– Должно быть, невесело, – вздохнул и Алексей Михайлович, искоса поглядывая на Нащокина.
– Старцу и не подобает веселиться, – прошипел Нащокин. – Я и сам, великий государь, коли службу свою отслужу тебе, аль по старости сил не станет на работу, так пойду в святую обитель отмолить свои грехи. Дал я такой обет и – исполню.
Этим и кончился разговор, но с этого дня у царя с сыном начали происходить тайные беседы, а в них зачастую слышалось имя Никона.
Что же сталось со святейшим старцем, о котором говорила в то время вся просвещённая часть Европы?..
12 декабря 1666 года архимандрит Нижегородского Печерского монастыря Иосиф привёз его в Ферапонтов монастырь и первым его делом было отобрать от него архиерейскую мантию и посох.
Никон отдал их беспрекословно и просил одного лишь, чтобы не содержали взаперти его монахов и бельцов.
Требование его исполнено.
Дабы рассеять скуку одиночества, Никон просил бумаги, чернил и перья, чтобы писать, – ему это дали.
Но вскоре явился на смену Иосифу другой Иосиф, Новоспасского монастыря, с инструкцией: «Беречь, чтобы монах Никон писем никаких не писал и никуда не посылал; беречь накрепко, чтобы никто никакого оскорбления ему не делал; монастырским владеть ничем ему не велеть, а пищу и всякий келейный покой давать ему по его потребе».
Пристав Шепелев, находившийся при нём и следивший за ним, как Аргус, отобрал от него тотчас бумагу, чернила и перья... Мучил его Шепелев порядком и на каждом шагу его притеснял и унижал. Но приближенные Никона всё же считали его патриархом и через знакомых своих в Москве передавали в терем о дурном обращении с ним пристава.
Царевич, узнав об этом, доложил отцу, и на смену Шепелеву послан в Ферапонтов монастырь Наумов. Алексей Михайлович отпустил его сам из Москвы и на прощание сказал ему:
– Скажи Никону, что я прошу прощения и благословения...
По приезде в Ферапонтов монастырь Наумов передал эти слова Никону.
Патриарх возмутился и написал царю следующее:
«Ты боишься греха, просишь у меня благословения, примирения; но я даром тебя не благословляю, не помирюсь. Возврати из заточения, так прощу. Когда перед моим выездом из Москвы ты присылал Родиона Стрешнева с милостынею и с просьбою о прощении и благословении, я сказал ему: ждать суда Божия. Опять Наумов говорил мне те же слова и ему я тоже отвечал, что мне нельзя дать просто благословения и прощения... ты меня осудил и заточил, и я тебя трижды проклял по божественным заповедям, паче Содома и Гомора»[119]119
Проклятие заключалось в следующих словах: «Кровь моя и грех всех буди на твоей главе...» Соловьев удивляется этому письму и осуждает Никона; мы же находим, что если бы Никон поступил иначе или писал иначе, то это был бы не Никон. Чтобы писать такие письма, с такими выражениями, за которые впоследствии сожгли всех расколоучителей, нужно было иметь на стороне своей слишком много нравственной силы.
[Закрыть]...