Текст книги "Патриарх Никон"
Автор книги: Михаил Филиппов
Соавторы: Георгий Северцев-Полилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц)
НЕТ ХУДА БЕЗ ДОБРА
Князь Трубецкой, выступив в поход, поспешно двигался вперёд через границу Польши в Белоруссию, разбрасывал всюду прокламации, взывая к православным и объявляя священную войну.
Крестьянство тотчас там восстало, а поляки очистили Дорогобуж и сдали Белую, и затем Полоцк и Рославль.
Царь же наступал с войском прямо на Смоленск, и 28 июня наша рать окружила крепость. 2 июля царь расположился уж на Девичьей горе, в двух вёрстах от Смоленска. В это время русские, упоенные успехом и бегством польских ратных людей при их пришествии, подступали к Орше, и недалеко от этого города расположился станом передовой наш отряд.
Лазутчики и вестовщики не давали знать о какой-либо опасности, а напротив того, сообщено, что литовский гетман Радзивилл, услыша о приближении русских, выступил из Орши и двинулся в леса, чтобы там скрыться.
Передовой наш отряд поэтому, расположившись станом, разложил костры, заварил пищу, и так как ночь была очень темна, то все, утомлённые дальним переходом, вскоре заснули.
Часовые, как видно, тоже задремали. В то время вёрстах в пяти от русского стана, в дремучем лесу, происходило что-то таинственное; на одной из полян был разбит шатёр, и в нём шло совещание. За большим складным столом, на складном стуле, сидел высокого роста польский воин, на нём виднелись рыцарские доспехи, и воинственный его вид, также величественная осанка напоминали средневековых рыцарей; а гетманская булава или бунчук, красовавшийся на столе, обнаруживали его звание – это был литовский гетман Радзивилл, неограниченный в то время распорядитель судеб Литвы и Белоруссии.
– Вы, паны радные, Сапега и Сангушко, ошибаетесь, как кажется, – сказал он, – если полагаете, что москали наступают большой силой на Оршу. Они упоены так успехом своим и хлопской революцией, что бросились сюда очертя голову. Я бьюсь с вами об заклад, радные паны, что они воображают, что и я бросил Оршу и бегу в литовские леса. Гей! Хлопец!.. – он ударил в ладоши.
Из-за дерева появился казачок.
– Поклич Цекаваго.
Появился воин в полных доспехах.
– Лазутчики возвратились? – спросил Радзивилл.
– Возвратились.
– Что сообщают?
– Русские варили пищу, поели, выпили и легли спать; а часовые дремлют и, вероятно, тоже заснут. Лазутчики пробрались в самый лагерь и видели это собственными глазами.
– Видите ли, радные паны, моя правда, и нам нужно дать урок москалям. Распорядись, Цекавый, чтобы все воины наши двинулись без доспехов и без лошадей, т.е. так, чтобы не было шуму и стуку, – на русский лагерь. Сапега со своими будет наступать с правой стороны, Сангушко – с левой, а я прямо ворвусь в лагерь; мы окружим таким образом москалей и заберём их всех.
Цекавый удалился.
– А мы, паны радные, – воскликнул тогда Радзивилл, – выпьем по чарке горилки, как подобает добрым шляхтичам, и двинемся в путь.
Он снова ударил в ладоши, и казачок появился.
– Дай по чарке, – скомандовал он.
В миг достал казак из-под огромного дерева, где он скрывался, огромную флягу и, налив старки из неё в большой золотой кубок, поднёс его гетману.
Пожелав здравия радным панам, Радзивилл выпил чарку, потом налил собственноручно полный бокал и подал его Сапеге.
Сапега пожелал ему и товарищу здравия и выпил тоже залпом; таким же образом поступил и Сангушко.
После этого Радзивилл с товарищами вышел из шатра и они направились в лес. Здесь шли они на огонёк костров и каждый из них прибыл к своей части.
Тихо, без шума, оставив у обоза и у шатров сторожей, тронулось всё шляхетное войско с литовскими ратниками по разным направлениям...
Русский стан погружен в глубокий сон; вдруг послышался выстрел из пистолета. Сонными повскочили из своего ложа начальники в своих шатрах. Новые выстрелы из пищалей... Бросились все из шатров, лагерь зажжён со всех сторон. Неистовый крик сражающихся... Русские ратники, сонные, дерутся и умирают... Вопли, стоны, проклятия, кулачный бой, выстрелы... Но литвины и шляхта никого не щадят: как палачи, они рубят спящих... не щадят беззащитных, молящих о пощаде!.. С полчаса продолжалась эта бойня, и, наконец, всё русское или плавает в луже крови – зарезанное, или вопиет – раненое...
Забирает литовский гетман обоз и лошадей, оружие и порох русский, захватывает несколько раненых и несколько уцелевших чудом русских и велит вести это в виде триумфа в Оршу.
На другой день Радзивилл, верхом, в доспехах, окружённый радными панами и рыцарями шляхтичами, вступил при звуке труб и литавр и колокольном звоне в Оршу; причём в прокламации объявил, что отныне он будет так поступать со всеми русскими войсками, которые дерзнут приближаться к Орше.
После того шли несколько недель празднества, и польское рыцарство стало съезжаться со всех сторон с огромным количеством ратников, чтобы под начальством счастливца Радзивилла истребить москалей, которые дерзнут подойти к Орше. Об осаде же Смоленска, затеянной главными силами царя, они говорили: пускай потешаются москали, скорее Днепр потечёт вспять, чем они возьмут Смоленск.
Между тем слух о несчастной гибели передового нашего отряда под Оршей достиг царя и царского стана: Тишайший сильно было смутился. Вот уж две недели они стояли безуспешно под Смоленском, а между тем маменькины сынки, составлявшие его свиту, ещё по пути к Смоленску нажужжали ему в уши, что война напрасна начата, что поляки сильны и что едва ли будет благоприятный исход этой войны.
Но благоприятные вести из лагеря князя Трубецкого, двигавшегося вместе с Шереметьевым и малороссийским наказным Золотаренко к Литве, немного воодушевили царя, а тут вдруг известие, что целый храбрый отряд из несколько тысяч человек погиб бесславно, и неприятель забрал и оружие, и порох, и весь обоз.
– Вот, – говорили недовольные войной, – наше предсказание сбылось: ляхи и литвины заманили нас и потом перерезали, как дураков.
Иначе думал царь. Это случилось, говорил он приближенным, и нужно почтить умерших.
Он велел передать во всём стане под Смоленском о судьбе погибших и приказал служить панихиду в разных местах своего лагеря, причём сам присутствовал при церковной службе и горько при этом плакал.
Всё войско пришло в сильное негодование, узнав, как поляки резали сонных и беззащитных. Злоба и месть закипели в его груди.
– И мы никому не будем давать пощады, – кричали ратники, – пущай ведут нас на бой. На приступ! На крепость! Чего медлить, – нужно крепость взять, а там всё пойдём на Радзивилла...
Такое настроение было и в воинстве князя Трубецкого, который стоял не более как в семи вёрстах на пути к Орше.
Князь, видя воодушевление всего войска, готового сражаться и биться до последнего с ляхами за убитых братьев, двигался, однако, вперёд медленно. А поляки приняли систему отступления: они очистили Дисну, Друю и стянулись в Орше под начальством Радзивилла.
Узнав от вестовщиков, что князь Трубецкой имеет намерение осадить его и чрезвычайно медленно наступает, Радзивилл решил с радными панами, что Орша так слабо укреплена, что не можно выдержать правильную осаду, а потому лучше выступить к Борисову и там, сделав укреплённый лагерь, дать битву русским. Этот план казался тем более целесообразным, что воинство русское будет под Борисовым ещё более отдалено от главных своих сил, так что можно будет, по выражению гетмана, забрать их руками.
В конце июня, поэтому, польские войска выступили из Орши по дороге в Борисов и за ними потянулись огромные не только шляхетские обозы, но и горожан; к ужасу же их, москали из медленного своего движения перешли вдруг в быстрое наступление: летучие их отряды не только поспешно заняли Дисну и Друю, но почти на польских плечах вступили в Оршу и погнались за отступающей армией Радзивилла.
Когда дали об этом знать Радзивиллу и о том, что большинство обоза находится уже в руках русских, он собрал небольшую рать вокруг себя и, отдав приказ, отступил к Борисову, бросился защищать отступление своего войска.
Неожиданно он должен был дать сражение русским: заняв с отрядом сильные высоты, он думал удержать наступление наших ратников, но те двигались вперёд и вперёд... Радзивилл храбро сражался со своим отрядом, но разбитый, он воспользовался наступившею ночью и отступил, хотя в беспорядке, но невредимый, к укреплённому лагерю в 15 вёрстах от Борисова, на берегах реки Шкловки.
Отсюда он разослал гонцов и к нему стала прибывать и артиллерия, и войска, так что многие ему советовали даже начать наступательное движение на Оршу, занятую князем Трубецким, тем более, что слухи носились, что он раздробил свои силы.
И действительно, Шереметьев со своим отрядом, вскоре после взятия Орши, овладел городами: Глубоким и Озерищем.
Но неожиданно, как снег на голову, появились войска князя Трубецкого на берегах Шкловки и окружили Радзивилла.
Принимая их, по старинному предубеждению, за нестройные полчища, Радзивилл бросился с сильным отрядом на главные силы Трубецкого, но был отброшен с большим уроном.
Наступила затем ночь. Русские стали окапываться, расставлять орудия.
Радзивилл собрал совет – как и что делать.
Потерявши почти весь обоз, нельзя было в этом лагере долго держаться; поэтому нужно было дать сражение, с тем: или пан, или пропал.
Все были того же мнения, тем более, что русских было не больше чем поляков и литвинов.
На другой день ещё до света все польские войска были уже наготове к выступлению, с тем, чтобы ударить русским в самое сердце и прорваться с честью.
Раздался со стороны поляков грохот выстрелов, и польские войска с неистовыми криками бросились на лагерь русских.
Но там было мёртвое молчание: польских ратников не останавливал ни один выстрел; когда же они приблизились к сделанным ночью русскими окопам, тогда раздалась страшная пальба, из окопов повыскакивали казаки и ратники и пошли врукопашную.
Поляки рубились отчаянно, и им казалось уж, что они начинают одолевать, как услышали крики и выстрелы со всех сторон. Русские окружили их – и шла ожесточённая битва холодным оружием.
Сам гетман Радзивилл, несмотря на бешеную свою храбрость, чуть-чуть – раненый – не попался в плен; но его вытащил из битвы верный его слуга, шляхтич Цекавый. Он схватил за узду его лошадь и потащил её к речке Шкловке, с тем, чтобы, переплыв реку, спастись бегством.
Но на берегу реки конь гетмана пал; тогда, сняв с Радзивилла доспехи и отняв у него гетманскую булаву, Цекавый отдал ему своего коня.
Радзивилл бросился с ним в реку, переплыл её и бежал.
Верный слуга, желая спасти дорогие доспехи и драгоценную гетманскую булаву, стал их погружать в воду, но налетели казаки.
Как лев, защищал Цекавый эти драгоценности, уложил на месте несколько казаков, но сила одолела: его убили и разрубили на части.
Гетманская булава и доспехи сделались русскими трофеями.
Почти все войска Радзивилла пало, но взято ещё много в плен: 12 полковников, знамёна и литавры достались победителям, кроме обоза и лагеря.
XXXVIIЧУМА В МОСКВЕ
В то время как русская рать так победоносно шла вперёд и царь осаждал Смоленск, в Москву вступал караван из дальних мест: то прибыли с Кавказа грузины с гостинцами к грузинским царевичам и царю!
Но не застали они их в Белокаменной, так как те недавно выступили в поход.
Отвели поэтому грузинам в одной из слобод помещение, и они пошли глазеть по Москве.
Но вот разнеслось по столице роковое:
– Мор!.. и привезли его грузины.
Но какой мор?
По сказанию летописи[25]25
Летопись, собранная Никоном, сохранила название «Никоновской».
[Закрыть], куда Никон заглянул, он нашёл, что в Новгороде был мор в 1354 году, но тогда, по сказанию летописи, харкнет человек кровью и до 3х дней быв да умрёт?! О теперешней же болезни рассказывают иначе: заболеет человек, почернеет, умрёт, а потом являются язвы, как болячки или как чирьи, под мышками.
– То моровая язва, – определяют иностранные гости и начинают выселяться из города.
Но Москва ещё держится; правда, бояре и дворяне разъехались, кто на войну, кто в поместья, но все жильцы, гости и ремесленники всё ещё живут в городе и не покидают его. Слухи же о том, что моровая язва в Москве, растут с каждым днём, и к Никону доходят слухи, что мрут повально, кто лишь прикоснётся к заболевшему, и косит поэтому целыми домами.
Разобщил Никон царский дворец от Москвы, установил карантин по дороге в Смоленск, чтобы к царю не занесли болезни, и отписал ему, что царицу он отправит в Калязин монастырь.
Царь отвечал ему, чтобы и он выехал туда с его семьёй; причём он присовокупил, что он никого не неволит оставаться там.
Никон объявил это по городу и вместе с тем и боярам князьям Пронскому и Хилкову, управлявшим Москвою.
Оба отказались и остались блюсти столицу.
Никон изготовил подводы и, забрав царскую семью и весь двор со служками, так ровно весь штат дьяков и писцов, с которыми он управлял государством, огромным караваном двинулся в Калязин.
Обоз был бесконечен, так как он вмещал в себе не только одежду, но и необходимую мебель и утварь и царской семьи, и всего двора, и всех служек, кроме того везлись ещё шатры, провизия и тому подобное.
Весь этот поезд должен был двигаться медленно за царскими колымагами, которые постоянно останавливались, так как с царицей были маленькие дети, да и царевны останавливали караван то за тем, то за другим.
С патриархом для письмоводства по делам духовным, кроме дьяков, имелся ещё иеромонах Арсений, отлично говоривший по-русски и ведавший печатным делом в Москве. Никон его полюбил и приблизил к себе. Монах этот был истинным кладом в этом путешествии: когда маленький царевич и царевны, дети Алексея Михайловича, ревели благим матом, так как было очень жарко в колымагах и было скучно сидеть на одном месте, то Арсений тотчас являлся и выдумывал такие забавы, что они тотчас угомонятся.
Монах был средних лет, имел белое лицо, чёрную красивую бородку, блестящие чёрные глаза и говорил красиво, витиевато и восторженно.
По тогдашнему этикету ни царица, ни царевны, ни весь бывший с ними женский персонал не могли появиться без покрывала; но в пути разрешается отступление, и притом Арсений ангельского чина, а потому с разрешения патриарха можно и покрывало снять.
Спросила об этом царица Никона и тот разрешил; тогда и Арсений стал лицезреть и сестёр царя и царицу; но всех прекраснее показалась ему последняя – её умное лицо, немного гордое, было, однако ж, очень симпатично.
В течение дня успел наглядеться на царевен и Никон, в особенности на Татьяну Михайловну: каждый раз она краснела, когда он взглянет на неё.
Общий обед на вольном воздухе ещё более сблизил всех, и смех царицы и сестёр её сделался непринуждённым, в особенности когда они, бегая по лугу с детьми, собирали цветы для венков.
После обеда, когда лошади отдохнули, поезд вновь тронулся в путь.
Первая ночёвка была станом в 15 вёрст от Москвы.
На другой, третий и четвёртый день было то же самое.
Ночёвка на пятый назначена в вотчине боярина Боборыкина, в 50 вёрстах от Москвы.
Для царицы и её семьи были отведены боярские хоромы, а для остальных разбиты шатры в месте, указанном боярином.
Приехал туда поезд ещё спозаранку, и царевны объявили, что они не хотят ночевать в душных палатах у боярина и чтобы им разбили шатёр вместе со всеми.
Царица согласилась на это.
Стан расположился на возвышенном месте, и, пока устанавливались шатры, царские сёстры, Никон и Арсений пошли осматривать окрестности.
В одном месте Арсений остановился и сказал восторженно:
– Как эта местность напоминает Иерусалим: вон та река (Истра) – точно Иордан, вон те горы на запад – точно Фавор и Ермон; а вот ручей, текущий у подножия гор, – точно Кедрон; а вот, – продолжал он, – Иосафатова долина, а роща вот эта – Гефсиманская, не достаёт только храма Воскресения – и это был бы второй Иерусалим.
– Святейший патриарх, – опустив тогда глаза, с жаром сказала царевна Татьяна, – соизволь же на сооружение церкви Воскресения на сем месте и постройки монастыря, всё, что я имею, я пожертвую на эту обитель, да и царя упрошу.
– Твоё слово, – отвечал Никон, – для меня закон, многомилостивая царевна: попытаюсь купить эту землю у боярина Боборыкина, и коли он соизволит на это, тогда я сооружу здесь храм такой же, какой во Иерусалиме, и нареку место это «Новым Иерусалимом», и упокоятся когда-нибудь на сем месте мои бренныя кости.
После того почти до самого вечера они ходили по этой местности, любуясь и восхищаясь красотою вида.
– Никогда бы не поверил, – говорил Никон, – чтобы в пяти-десяти вёрстах от Москвы можно было отыскать то, что я искал когда-то на краю света, в Соловках. Здесь все: и вода, и горы, и лес – всё есть, чтобы наслаждаться Божьим творением и умиляться. Завтра же переговорю с боярином и куплю это место.
Но настал вечер, патриарх и чернец сказали громко молитву и, простившись с царевнами, разошлись по своим шатрам.
__________
Поспешный отъезд Никона с царской семьёй из Москвы произвёл в последней переполох, тем более, что москвичи узнали, что по распоряжению князя Пронского, все окна дворца забиты досками, замазаны глиной и вокруг него поставлена стража.
Оставшиеся в Москве бояре и боярские семьи, узнав об удалении двора из столицы, тоже потянулись вон.
Все же крестьяне подмосковных деревень, сёл и городов перестали ездить в Москву, и всякий подвоз провизии приостановился, тем более, что заставы были сделаны на всех путях.
Смертность же стала страшно увеличиваться: прежде вымирали дворы, теперь целые улицы, а потом части. Задвигался, забушевал народ: зачем-де царица уехала и патриарх. Зачем Иверскую Божью Матерь увезли под Смоленск.
Загудели колокола, ударили и в царь-колокол, и стал народ толпиться пред приказом, в котором заседал князь Пронский. Но его там не застали и народ разошёлся.
Вечером того же дня, в стрелецкой слободе, в подворье Настасьи Калужской, где мы уже видели два раза синклит попов, собралось несколько купцов: Дмитрий Заика, Александр Баев, да кадышевец Иван Нагаев и тяглец новгородской сотни Софрон Лапотников.
Настасья Калужская и брат её Терешка приняли гостей и, усадив их за стол, стали выносить старые иконы и показывать гостям.
– Страмота, – говорила Настасья, – Христовы люди молились им веками и не было моровой язвы; пришёл антихрист и выбросил их... Видела я видение – Новый Иерусалим... в апокалипсисе сказано... и там – все эти иконы... и обновлённые да все святые угодники и ангелы им поклоняются. Восплакала я от радости и проснулася. А он, антихрист, так живьём и стоит предо мною и грозит ножом... вскрикнула я, а он яко дым исчез... Дьявольское наваждение... Аты, Терешка, расскажи-ка про Магдалину-то... Ведь она здесь, на Москве, многострадальная.
Терешка, рыжий горбунок, хромой на одну ногу, начал шепелявить:
– Иду я ономнясь по Кузнецкому и вижу – простоволосая, босая, с распущенной косой, бежит навстречу мне баба, а на руках у неё детёныш: голый и чёрный, точно земля... Кричит она неистово, и народ сторонится. Я-де Магдалина, голосит она, и как этот младенец, так и вы помрёте: всех уморю, как его уморили... пожру я вас всех с телом, костями и душами вашими... и побежала, побежала...
Поднялся тогда с места Софрон Лапотников и вынул из кармана икону.
– Глядите, – сказал он, – взяли от меня сей нерукотворённый образ в тиунскую избу для переписки и возвратили с оскреблённым лицом, а скребли образ по патриаршему указу.
– Вот, – воскликнула тогда Настасья Калужская, – и причина-то моровой язвы. Сказывал здесь и протопоп Аввакум, и Никита постник, и епископ Павел, что в откровении Иоанна сказано, что за одно слово, за одну чёрточку, что прибавляем или убавляем мы из священнописания или из иконы, будут язвы; вот и моровая язва, вот и Магдалина покарала нас.
– Не пригоже сему быть, – сказал один из гостей. – Завтра в Успенском соборе будет служба, мы все будем бить челом князю Пронскому.
На другой день в Успенском соборе собралось много народу, так как большей части церквей попы или перемерли или бежали из города.
Обедня шла печальная: почти весь народ плакал, так как у каждого была потеря, а были такие, которые остались совершенно одинокими.
По окончании церковной службы князь Пронский был остановлен народом на паперти.
Показывая ему икону Софрона Лапотникова, земские люди жаловались и на патриарха, и на чернеца Арсения, который печатает книги и портит иконы; а главнее всего им было обидно, что Никон в такие тяжёлые минуты покинул Москву.
Пронский объявил, что Никон выехал по указу царскому и что он отпишет ему и царице; между тем он созвал представителей от купечества и те объявили, что они в смуте не участвовали и что лишь просят патриарха, чтобы тот назначил в церкви священников, потому что служба во многих прекратилась и некому отпевать мёртвых. Последних в действительности таскали и хоронили, как собак; особая артель из общественных подонков, одетая через голову в кожаную одежду и рукавицы, являлась в дом, где были покойники, и крючьями таскали их на повозку и везли гуртом на погребение, без молитвы и обряда, а за городом все они бросались в большую могилу, и та засыпалась известью.
Но и эти люди мёрли, как мухи, а потому погребение становилось затруднительным.
Поэтому, когда сотские головы узнают, что в доме каком-нибудь перемёрли все, тотчас окна и ворота заколачиваются, ставится на воротах чёрный крест, и дом тот ждёт очереди для очистки.
Такая смертность вызвала то, что под страхом смертной казни запрещено было сообщение между заражёнными и незаражёнными деревнями, – вот откуда начало этого страшного карантинного закона, который в Одессе ещё в 1837 году, во время чумы, был практикован: там расстреляли еврея за то, что он спрятался в возе сена, желая избегнуть карантина на заставе... Но обратимся к царице. Последняя стоянка её была на реке Нерли, не доезжая Калязина монастыря, и в то время, когда стан должен был тронуться, дали знать, что через дорогу в Калязин привезено только что тело думной дворянки Гавленевой, умершей от заразы.
Никон тотчас распорядился, чтобы на дороге и по обе её стороны, сажень по десяти и больше, накласть дров и сжечь их; потом уголь и пепел отвезены далеко, а на дорогу наложили новой земли... Грамоты, присланные ему из Москвы от бояр5 переписывались и грамоты сжигались...
Царица так медленно подвигалась, что только два месяца после выезда из Москвы прибыла в Калязин монастырь. От Калязина же до Москвы всего только 332 версты.
Но вскоре после её прибытия в обитель пришла из Москвы нерадостная весть: князья Пронский и Хилков сделались жертвой чумы.
Невольно и Никон, и чернец Арсений, получив все эти известия, возблагодарили небо за то, что они покинули её.
– Если бы, – говорил Арсений, – мы избегли мировой язвы, то уж виселицы или топора – никак, в особенности я, как печатник книг. Невежды приписывают мне все исправления, а потому я, по слову апокалипсиса, навёл-де язву.