Текст книги "Патриарх Никон"
Автор книги: Михаил Филиппов
Соавторы: Георгий Северцев-Полилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 52 страниц)
НЕ СУДЬБА
Поздняя ночь. В Нижнем Новгороде зима ещё не настала, а только сиверка стоит на дворе: снег падает хлопьями и тут же тает. Ветер стучит наружными ставнями терема Хлоповой и завывает в трубах.
В опочивальне Хлоповой горит восковая свеча, а печь топится ярко, и берёзовые дрова трещат в ней.
Около столика на мягком топчане сидит Хлопова и жена отца Никиты, Прасковья Васильевна. Обе в сильной тревоге: вот уж более месяца, как уехал священник, и о нём ни слуху ни духу.
Жена затосковала по нём и совсем отбилась от дому, сидит сиднем у Хлоповой, и высказывают они друг другу свои чувства.
– Эка ночка, – говорит Прасковья Васильевна. – Чай, проезжему путнику не сладко. А мой-то Ника где теперь?
– Бог даст, приедет живёхонек и здоровёхонек. Надысь проходила цыганка, гадала она мне; байт, гости будут и радость... но...
– Что же дальше?
– Что ни на есть, какая-то злодейка мешает моей судьбе; а про твоего Никиту Минича сказывала всё хороше, – много, говорит, будет у него горя, но и слава будет, и казны всякой, да сколько бы народу ни было, будут всего его слушать. Да вот и ты-то погадай мне аль себе. Я и бобы твои спрятала.
– Не мои, а тётушки покойной моей. Царство ей небесное, и любила, и умела гадать.
Марья Ивановна достала из шкафика завёрнутые в тряпицу бобы и подала их попадье.
Та встряхнула в руке бобы, потом, выкинув их себе на руку, сказала:
– Странно, мой как будто в пути и спешит к нам. Постой, боярышня, как будто кто-то подъехал к твоему терему... погляжу...
И с быстротою молнии она бросилась в переднюю, а оттуда на крыльцо, – она попала в объятия мужа: он заехал домой и, узнав, что жена его у Хлоповой, прямо и поехал туда.
Радость была невообразимая, когда отец Никита рассказал об успехе своём в Москве и о предполагаемом приезде Шереметьева с врачами в Нижний Новгород.
– По дороге, – заключил священник, – уже готовят для посольства лошадей и ямских, и земских, и шереметьевских.
Хозяйка была вне себя от радости и велела тотчас накормить гостя; всё, что было в доме, появилось на столе, и отец Никита, редко употреблявший напитки, стал пить здравицы и за хозяйку, и за жену, так что он так подвыпил, что целовался и с женой, и с Хлоповой.
Оставила Хлопова ночевать гостей у себя во флигеле, и отец Никита не давал всю ночь спать жене, рассказывая ей о разных диковинках, виденных им в Москве и у бояр.
На другой день Никита Минич и жена его принялись за устройство приёма московских гостей.
Город же всполошился: пушки заржавевшие вычищены, воеводская канцелярия и избы, губные и земские, вымыты, у дома воеводского и у терема Хлоповой поставлено по одному фонарю.
Хоромы Хлоповой приготовлены для боярина Шереметьева; хозяйка же сама перешла в пристройку, а соседние к ней дома очищены для свиты вельможи.
Наконец после трёхдневного трепетного ожидания явился поезд Шереметьева.
Впереди скакали гонцы, рейтары и казаки, за ними колымага Шереметьева, которую тащили восемь лошадей: четыре в дышле и по две с ездовыми; за ним мчалась колымага архимандрита Иосифа; потом следовали колымаги лекарей, свиты боярина и несколько крытых телег с поварами и дворовою челядью.
Всё это остановилось у терема Хлоповой.
На крыльце встречен боярин воеводою, а в сенях приняли его Марья Ивановна с приставленною для наблюдения за нею старухою, вдовою стольника Стряпухиною и с родственниками Желябужскими.
Боярин с почтением отдал царской невесте поклон и жалованное слово царя, патриарха и царицы, спросил от их имени об её здоровье; потом вошёл в переднюю, поклонился и перекрестился образам и снова обратился к хозяйке с вопросом о здоровье, причём принял от неё хлеб-соль.
После того боярин сел в почётном месте у икон, и дворецкий его стал вносить подарки царские: соболя, разные материи на платья.
Марья Ивановна ничего не брала в руки, а только восхищалась и за каждую вещь кланялась низко, с пожеланиями царю и его семейству здравия и многие лета.
После этой церемонии хозяйка просила гостя и приближенных к нему хлеба-соли откушать – только хозяйка сама, по обычаю, за обедом не присутствовала, а вместо неё хозяйничал воевода.
Со следующего дня началось духовное и врачебное исследование – не больна ли чем ни на есть Хлопова.
Начал исследование архимандрит Иосиф: он приказал Марье Ивановне целую неделю поститься, слушать заутрени, вечерни, часы и обедни в Спасском соборе, в воскресенье же исповедаться и приобщаться. Сделано было это для того, чтобы убедиться: как она выдержит «Херувимскую» и нет ли в ней нечисти духовной.
Всё шло в порядке, а потому в субботу Шереметьев призвал врачей и сказал, что и они должны сделать опыт в воскресенье насчёт желудка, который и погубил царскую невесту.
Доктор Бильс вынул носовой платок, высморкал нос и, положив его в карман, произнёс с расстановкой и медленно:
– Марья Ивановна постил... сколько дней?..
– Неделю.
– Ух, ух! На поена масла?
– Да.
– Ух! Ух!
– А я, – продолжал боярин, – велю на воскресенье изготовить кулебяку, кислые щи с салом свинины, бараний бок с кашей, гуся жареного с кислою капустою и яблоками, поросёнка жареного с кашей, и если Марье Ивановне будет ничего, то и слава Богу, значит, русский человек, и желудок ничего.
– Я не позволяй, – завопил доктор, – мой опыт на медицын...
– Проваливай со своею медицын и со своей аптекой, испортили её аптекой.
– После пост да такой кушанья, помрёт фрейлейн...
Бильс при одной мысли о таком ужасном событии вынул платок и вытер слёзы.
– Пропал девка, – говорил он, – можно ль, постный желудка... постна масла... а тут каша... гуська... поросёнка... барашка... кулебяка... Уф! Уф!
Холодный пот выступил на лице Бильса; товарищ его, Бальцер, однако ж, не возражал, а только сильно облизывался, как будто он все эти блюда перепробовал.
Шереметьев исполнил в точности опыт свой: всё, что он сказал, было заказано, и Хлопова в присутствии нескольких сторонних свидетельниц должна была разговеться таким обедом, но каждая порция, назначенная Марье Ивановне, должна была быть предъявлена прежде всему посольству.
Окончилась обедня, Хлопова приобщилась и приехала домой.
Боярин поздравил её со всеми его приближенными, и Марью Ивановну повела жена воеводы к трапезе.
Приставленная к ней Стряпухина должна была каждую порцию Хлоповой приносить в столовую, где обедал Шереметьев со свитою.
Каждая порция была двойная, то есть миска с верхом, обратно она возвращалась пустая.
– М-м... – мычал каждый раз доктор Бильс и спрашивал: – А чем фрейлен запивал?
– Полкружки квасу, – докладывала Стряпухина.
Когда после поросёнка с кашей принесли половину жирного гуся с кашей и огромными антоновскими яблоками, доктор протестовал.
– Не позволяй, – воскликнул он горячо, – лопнет на живот...
– Что немцу смерть, то русскому здорово, – расхохотался боярин.
Стряпухина ушла и через четверть часа возвратилась с пустою посудою.
– Гер Бальцер, – крикнул своему толстенькому товарищу доктор: – Эс вирд гешеен ейн гросер унглюк, их кан нихт аусгалтен.
– Чем запила? – спросил боярин.
– Кружкою квасу, – отвечала Стряпухина.
– Гер Бальцер, умрёт... – закричал доктор.
И Бальцера начал даже прошибать пот, но и их обед окончился, а между тем никто не давал знать, чтобы с Хлоповой случилось несчастье.
На другой день посольство зашло в комнаты Марьи Ивановны, врачи осмотрели её, её пульс и язык и нашли, что она здоровёхонька.
Осталось посольство после того ещё два дня в Нижнем Новгороде, чтобы убедиться в аппетите Хлоповой, и врачи-немцы дали ей аттестат, что она может быть истинной царской невестой, так как после каждого подобного обеда она ещё с большим аппетитом забавлялась: рожками, яблочками мочёными, сушёными грушами и сливами, винными ягодами, изюмом, орехами и пряниками различнейших сортов и величин, и всё это запивалось квасом: хлебным, клюквенным, яблочным, и заедалось вареньем: малиновым, вишнёвым, смородинным и крыжовником; пастилы же разных сортов шли не в зачёт.
Всё это было так убедительно для немцев-врачей, что они, возвращаясь с Шереметьевым, твердили.
– Ах! Мейн Гот!
Тотчас по возвращении в Москву боярин Шереметьев отправился с докладной к патриарху.
Выслушав подробно, какие опыты были сделаны насчёт Марьи Ивановны, Филарет Никитич назначил на другой же день боярскую даму.
В заседание были потребованы оба Салтыковых, отец и дядя Хлоповой и всё посольство боярина Шереметьева. Выслушав дело, боярская дума присудила Салтыкова к ссылке и к конфискации всей их недвижимости в казну.
По окончании суда патриарх отправился с окольничим Стрешневым к царю.
Он застал того играющим в передней в шашки с одним из придворных.
Придворный тотчас удалился, а патриарх объяснил сыну, какое решение состоялось в думе, и при этом предъявил ему протокол, или, как он тогда назывался, запись.
– Да как же без царицы-матушки?– вспыхнул царь. – Салтыковы её племянники, мои двоюродные, и я к ним привык. Михайло кравчий мой, а без него-то ни мёду не будет, ни вин заморских, ни романеи.
– Сто кравчих найду тебе, – утешал его отец, – а ворам, изменникам поблажки нельзя дать, хотя бы были не токма двоюродные, а родные братья.
– А инокиня-мать!– стоял на своём Михаил.
– Пущай она повесит себе на шею всех Салтыковых и их воровские дела, – разгорячился патриарх, – узнает она о них тогда, когда они будут далеко от Москвы, – пущай тогда за ними едет, коли ей будет их жаль. Подпиши, говорю тебе; коли воров и крамолу не собьём, не усидишь ты на престоле и будет смута такая, как при Шуйском. Самозванцы, что день – нарождаются, а польский король что день – воду мутит; он и теперь всякие книги выпустил и на тебя, и на меня. Оставишь Салтыковых, они первые тебе изменят. И теперь уж они своевольничали и знать тебя не хотели. Выбирай аль Салтыковых, аль меня.
Михаил с трепетом слушал отца и, взяв перо со стола, утвердил приговор бояр, не читая записи. Совершив это, он тяжко вздохнул, утёр пот, катившийся с его лица, и в изнеможении сел на стул. Патриарх поцеловал его, простился с ним и вышел.
В сенях, передавая окольничьему Стрешневу приговор думы, он произнёс тихо:
– Передай тотчас думному дьяку: Салтыковых чтобы не было в Москве через час.
Царица-инокиня не знала вовсе о происходившем, а осведомилась об этом тогда лишь, когда Салтыковых сослали и когда вся родня её поднялась на ноги.
Царица тотчас послала за царём и за патриархом.
Зная, что будет буря, он несколько дней пред тем под разными предлогами не пускал царя Михаила к матери, а когда та прислала за ними, то он царю Михаилу велел лечь в кровать и прикинуться больным, пока гроза не пройдёт, а он-де сам уж всё уладит ко всеобщему благополучию.
Царица инокиня-мать занимала под свои службы и под свою свиту половину Вознесенского монастыря; но собственно её жильё состояло из двух комнат: одна из них, обставленная мягкою мебелью, коврами и со стенами множеством старинных образов в драгоценных ризах, была её приёмная; вторая – её спальня.
Ходит по этой передней инокиня-мать, и взоры её бросают молнии, а губы судорожно сжимаются – она ждёт свидания с мужем-патриархом и с сыном-царём.
Инокиня не высока ростом, средней полноты, хорошо сохранившаяся женщина; бела она лицом, тёмные брови в струнку, как у молодой особы, глаза немного впавши, но прекрасны, хотя выражение их недоброе, и вообще лицо гордое, мужественное и повелительное.
Одежда на ней инокини, но воротник на шее из драгоценных кружев и на груди её алмазный большой крест, в руках же янтарные чётки.
Входит в её комнату, робко озираясь, девица за двадцать лет, удивительно похожая на неё; на ней сарафан, белая голландская рубаха, дорогие кружева, на голове драгоценный венец, и на шее жемчуг высокой цены с алмазным крестом.
– Таня! Слава Богу, хотя тебя отпустили ко мне. Теперь сына не дозовёшься!– восклицает мать, обнимая и целуя дочь.
– Царь заболел и меня послал к тебе, царица-матушка, – произнесла та робко, целуя у матери руку.
– Заболел!– рассердилась царица. – Коли чувствует вину пред матерью, тотчас и болен.
– Нет, взаправду болен; заходила я к нему, у него лекаря, а он, сердечный, лежит в постели, жёлтый, а зуб на зуб не попадает, дрожит, точно осиновый лист.
– О Салтыковых он ничего тебе не баил?
– Ничего.
– А патриарх заезжал к нему?
– Нет.
Инокиня опустилась на стул.
– Они уморят меня, – произнесла она, задыхаясь, – отцу ничего, коли сын болен... Танюшка, да ведь коли он, сохрани Господь, умрёт, мы с тобой сиротами останемся. Никита Иванович Романов будет тогда царём, а мы-то что?.. затворницы... схимницы... будем...
Постучался кто-то в дверь.
– Гряди во имя Господне, – произнесла громко инокиня.
Дверь отворилась, и на пороге появился патриарх Филарет: на его голове, на белом клобуке, сиял большой алмазный крест, на груди две драгоценные панагии, в руках же иерусалимские чётки.
Инокиня и дочь её распростёрлись пред ним трижды; патриарх благословил их, и после того, как те поцеловали у него руку, и он обнял и поцеловал их.
Поговорив о здоровье, патриарх попросил дочь свою, царевну Татьяну Фёдоровну, отправиться к матери-игуменье этого монастыря и передать ей от него поклон.
Царевна удалилась. С минуту супруги молчали.
– Да... хотела поговорить с вами, с тобою и с сыном. От приезда твоего сын ставит меня в ничто, да и ты только и думаешь, как бы мне сделать досаду... Людей моих прогоняете, родственников в ссылку ссылаете, грабите их...
– Награбленное ими неправо возвращается в казну или лицам ограбленным, – пояснил патриарх.
– Вам обоим дела нет, – горячилась инокиня, – ни до заслуг сосланных или томящихся в темницах лиц, ни до слёз их семейств и родственников, ни до народного говора и негодования...
– Так тебе кажется в келии, царица; мы с сыном всё это принимаем во внимание; а потому, чтобы утереть народные слёзы, унять народное негодование, народную молву и говор, мы сослали думного дьяка Грамотина и его единомышленных бояр окольничих и думных дворян, – всё это крамольники, воры, изменники и грабители... Вот на кого ты намекаешь...
– Грамотин честно и верно служил мне и сыну моему.
– Тебе, царица, быть может, но не сыну твоему, Грамотин дерзал даже ссылаться с поляками, чтобы меня из пленения не отпущали, грозя им большой бедой.
– Это поклёп, неправда...
– Такая же святая правда, как то, что он целовал крест Шуйскому и Сигизмунду, и Тушинскому вору, и Владиславу, и, наконец, моему сыну Михаилу.
– Пущай Грамотин тебе стал не люб из-за ревности.
– Царица-инокиня, не срами ни себя, ни меня. Не вызывай моего гнева! Ты забыла, с кем говоришь, с патриархом всероссийским, а патриарх не может иметь ревности к женщине. Я весь предался служению царству и пастве: здесь все мои помышления, все мои думы, здесь же, коли встречается враг или царя, или земли русской, – у меня пощады нет.
– Громко ты говоришь, святейший, а словом не испугаешь... Что сделали царю или земле русской Салтыковы? Они служили верой и правдой им и Тушинскому вору крест не целовали, – злобствовала инокиня.
– Бросаешь ты, инокиня, камушки в мой огород. Но забываешь ты, что я сослан вором Годуновым в Ростов, лже-Дмитрия не знал, а Тушинский вор вызвал меня оттуда, возвеличил, обращался со мной как с отцом, – я и принял его за настоящего Дмитрия. А когда он пал, целовал я крест со всей Москвой Владиславу; потом терзали, мучили, чтобы я целовал крест отцу его, хотели сделать униатским архиепископом, первым лицом в государстве, примасом, – я отказал: веры своей не переменю.
– Теперь сам латинство вводишь в Чудовом монастыре, – прошипела инокиня.
– Дуришь ты, царица, – волос долог, да ум короток. Просвещаю я невежд, а без греческого и латинского языка книги порядочной не прочитаешь – всё на этих языках... Да и свет Христов, просвещающий всех, исходит из книг на этих языках. Слышала ты звон, да не знаешь, в какой церкви, и тоже туда ж.
– Ладно, пущай Грамотин вор, зачем сослал Салтыковых?
– За их воровство, зачем своевольничали, грабили царские земли, зачем творили иные бесчинства, зачем разрушили царское счастье с Хлоповой.
– Машка не была его судьба – она испорчена.
– Всё это ложь и неправда, а знаю я лучше, почему им не по сердцу была царская невеста. Боялись они возвышения Ивана и Бориса Хлоповых, боялись, что будут у царя дети, и коли я умру в пленении, в неволе, а царь будет без детей, то царством будешь править ты, да с ними да с Грамотиным. Знамо куда оно шло! А Хлопова – девица прекрасная, богобоязненная, разумная и будет она добрая жена мужу...
– Не будет холопка да сибирная женою моего сына! – топнула ногами инокиня. – Из-за неё, из-за холопки, воровки, сослали моих племянников... Ни за что! Ни за что!..
– Царица, губишь ты и царство, и юного царя! Гляди, ходит он точно сонный; взрастила ты его в монастыре, а потом здесь, точно бабу какую; не имеет он ни воли своей, ни разума...
– Он дурак, по-твоему?
– Не говорю я это, а кровавые слёзы лью, как вспомню, что будет с ним и с царством, коль я умру. Кругом враги: шведы, ливонцы, поляки, татары, – да нас растерзают на части. А тут Михаил беспотомственен. Бога ты не боишься: ему уж скоро третий десяток пойдёт, и не женат... Посылали мы к королям датскому и шведскому взять оттуда невесту, да поляки губят дело. Мы-де варвары, людоеды, а жёны наши-де пьяницы.
– Нужно взять чужеземку, своих не хочу. Наши холопки... презренная тварь... сволочь...
– Иноземки веры не хотят нашей принять; так возьми себе в невестки Хлопову, царь Михаил говорил: она ему-де сердечна, убеждал патриарх.
– Да мне не по сердцу. Коли затеешь сватовство – благословения не дам.
– Прошу, умоляю тебя, царица, – и патриарх поцеловал у неё руку.
– Понимаю теперь всё... всё так ясно; тебе Хлопова Машка дорога... очень дорога... Отписывал ты грамоту из пленения; взять Машку ко дворцу как царскую невесту, Хлоповы-де в Тушине были верными мне слугами и в болезни моей жена Ивана, Ирина, ходила за мною, как за братом, а дочь её Марья радовала мои очи, и вспоминал я дочь мою дорогую Татьяну... Так описывал ты, а теперь хочешь, чтобы дочь полюбовницы твоей была моей невесткой... Николи... скорее смерть, чем грех такой...
– Царица, гнев безумен, опомнись, что говоришь ты. Ирина давно умерла, и не черни её памяти без причины – это грех великий. Но коли ты сказала уж такое слово, так не быть ей моею дорогою дочерью, не быть ей царицей... А сына всё женить надоть. У князя Владимира Долгорукова дочь Марья; люди бают, она умна, хороша, богобоязненна, да и именитого она рода.
– Не будет она женою моего сына, – князь Владимир враг моему роду, – вспылила царица-инокиня.
– Полно дурить, – рассердился патриарх, – твой род не царский дом; дом этот – дом Романовых, и коли Долгорукие князьи этого дома, так ты со своим-то не суйся.
– Не дам благословения, – упорствовала инокиня.
– Нет, дашь!– вскочив с места, воскликнул патриарх, весь дрожа от гнева. – Вступлю я в права мужа и патриарха, не спросясь царя, возьму тебя в пытку и всех твоих бояр. Повинитесь вы тогда во всех своих неправдах, кознях, крамолах и воровствах, и тогда – горе вам! И Грамотин и многие иные всплывут наружу, и будет казнь вам так страшна, что сам царь Иван Грозный с Малютой да Вяземским дрогнут в гробу. Завтра, инокиня, приедет к тебе сын твой, царь Михаил, и уповаю, ты дашь ему своё благословение. Клянись перед иконой.
Во всё время этой речи царица бледнела и трепетала, и когда патриарх кончил, она упала на колени и произнесла:
– Клянусь!.. Ладно...
Филарет посмотрел на неё с минуту сурово, потом тихо и величественно вышел из её келии.
– Не судьба моему сыну Хлопова, – вздохнул он, садясь в колымагу.
VIIIПЕРЕЕЗД ОТЦА НИКИТЫ В МОСКВУ
С отъездом боярина Шереметьева в Москву страшное предчувствие овладело и Хлоповой, и отцом Никитою, и его женою. Злодейка, о которой говорила цыганка, не выходила у первой из головы, и она смущала ею своих друзей. Священник сколько мог утешал и успокаивал её, но вскоре была получена воеводою грамота – удвоить кормы бывшей царской невесты, без всяких дальнейших пояснений причин.
Друзья её поняли, что это начало царской милости и что впереди остальное; но проходит ещё один томительный месяц, и из Москвы нет никаких вестей.
Хлопова просто изнывает. Поговорили между собою её друзья и отец Никита вновь пускается в путь: второй нижегородский воевода едет туда по делам своим и берёт его с собою. Приехав в Москву, священник останавливается в каком-то подворье и идёт к Нефёду Козьмичу.
Нефёд встречает его радостно, обнимает и целует, но когда тот нетерпеливо спрашивает его, как решена судьба Хлоповой, Нефёд смущённо садится и говорит:
– Патриарх сказал «не судьба»! Царица-де мать не дала благословения за ссылку Салтыковых.
– И что же дальше?
– Царь обручён с княжной Марьей Владимировной Долгорукой, и я, увы и ах[5]5
Тогдашнее современное восклицание.
[Закрыть], должен в церкви при венчании держать фонарь – вот всё, что могу передать. Патриарх сам и огорчён, и озлоблен: сходи к нему, он рад будет тебя видеть.
С этими словами священник простился с Нефёдом Козьмичом и ушёл.
Неделю спустя отец Никита сидел уже в Нижнем со своею женою, в своём домике.
Он только что возвратился из Москвы, и супруги толковали, как предупредить Хлопову о постигшем её несчастии.
Слёзы лились у них из глаз; но вот обрадовала его жена: она почувствовала ребёнка, она – мать...
В этот миг вошла к ним Марья Ивановна. Увидав священника, у неё замерло сердце; по условию, он должен был из Москвы прямо заехать к ней.
– Говори скорей, отец Никита, что царь, – произнесла она, задыхаясь и опускаясь на ближайший стул.
Прасковья Васильевна бросилась к ней и, обнимая и целуя её, со слезами произнесла:
– Не судьба, видно, твоя царь...
– Кто ж мешает моему счастию?
– Не патриарх и не царь...
– Догадываюсь... царица...
– Да, царица...
– Недаром, хотя она меня миловала, а сердце моё не лежало к ней. Царь женится?
– Женится, на Долгорукой, княжне Марье Владимировне.
– И скоро свадьба? – как-то бессознательно и безумно спросила Хлопова.
– Скоро, после Филипповского поста.
Хлопова упала без чувств на пол.
Священник позвал людей, перенёс её в ожидавший её возок и отвёз домой.
Заболела Хлопова горячкой, пролежала почти всю зиму, а на весну хотя и встала с постели, но её узнать нельзя было: из прежней здоровой и свежей девицы сделалась тень. Ходит она молчаливая, и только кашель прерывает тишину её уединения; никто от неё никогда не слышит жалобы, как будто всё прошлое умерло.
Часто посещают её отец Никита и его жена; она принимает их с явною радостью, но в разговор с ними не вступает, а отвечает только: да или нет.
Но вот наступает светлый праздник. Для Хлоповой это был прежде великий день: её весь Нижний Новгород очень любил и являлся с поздравлением. Поэтому вся страстная неделя, бывало проходила у неё в приготовлении к приёму гостей. Большие столы нагромождались разным вареньем, печеньями и напитками; а теперь хотя о чём-то хлопочет и что-то делает Стряпухина, но хозяйка совершенно безучастна.
Гости, однако же, в первый день праздника посещают её по-старинному, поздравляют, а она сидит у окна, покашливает, отмалчивается и как будто кого-то ждёт.
В таком состоянии застал её и отец Никита. Он подошёл к ней – она его узнала, приняла от него просфору, похристосовалась и улыбнулась, что она давно уже не делала.
Она указала ему место близ себя.
– Не простудиться бы тебе, боярышня, у окна?– сказал он.
Та махнула рукой.
– Скорей конец придёт. Все разошлись, никого нетути, а я хотела с тобою, отец Никита, поговорить. У меня лежит на душе одно: не знает царь Михаил, как я его любила... как любила; знала я его любовь ко мне. Знаю, кто наговорил на меня и кто сослан...
И он-то в своём царстве да и в своём доме в неволе... Сколько раз говорил он мне. «Не хотел я царствовать, но меня приневолили, грозили и карой неба, и карой народа; заставили меня сесть на престол, и жду не дождусь возврата отца, передать ему и царство и бояр. Бояре заели меня, а матушка-инокиня не меньше их. Люблю я тебя, Машенька, люблю больше жизни, и за тебя бросил бы царство и уехал бы на край, конец света; но мать не даёт благословения, а без её благословения какая жизнь будет». Вот что говорил сердечный на прощанье со мною, когда меня проволокли в Тобольск. И ехала я туда радостная, как и на пир, и любовь его сияла мне, как ясное солнышко, и было мне весело так переносить трудности пути и недостатка... Теперь здесь и хоромы хороши, и наполнил царь мой терем, как чашу, но любовь его погасла и погасла моя жизнь...
Отец Никита стал её утешать. Она взяла его руку и приложила к своему сердцу.
– Видишь, как оно бьётся при одной думе о нём, как бы оно билось, коли б он был близок от меня, коли б мне позволили лишь взглянуть на моего ясного сокола!.. И неужели ты думаешь, что это сердце не вещун? Оно чует, что нет более любви ко мне царя. Если бы он меня любил, как прежде, он бы заставил мать дать своё благословенье аль не женился бы на другой. Чем дальше, бают люди, от глаз, тем дальше от сердца – меня и упрятали сначала в Тобольск, потом в Верхотурье, а теперь сюда... И ушла я из его сердца и уйду в могилу.
Она сильно раскашлялась, и кровь пошла у неё из горла.
Отец Никита позвал Стряпухину; та вошли и перевела больную в её опочивальню.
Ночью потребовали к ней священника для исповеди, причастия и соборования, тот собрал тотчас других окрестных священников и явился к ней.
Хлопова как будто очнулась, когда священники к ней зашли. Сначала отец Никита исповедал её, потом приобщил, и наконец её торжественно пособоровали.
Она как будто успокоилась, но полчаса спустя с нею сделалась агония и её не стало.
Её торжественно похоронили на местном кладбище, и ежедневно отец Никита и его жена стали посещать её могилку и украшать её цветами.
Вскоре жена отца Никиты родила, но не благополучно: дело Хлоповой и её кончина сильно на неё повлияли.
Муж её тоже затосковал; чтобы рассеяться и убить печаль, он ещё усерднее взялся за поучение своей паствы.
Но на это его товарищи, священники, глядели как на еретичество и латинство и подбивали фанатиков прихожан говорить ему дерзости на улице и чуть ли не хотели побить его каменьями.
Однажды он даже получил подобную письменную угрозу.
Жена посоветовала ему ехать в Москву.
Он отписал об этом грамотку Нефёду Козьмичу, и вскоре был получен патриарший указ о переводе его туда.