Текст книги "Патриарх Никон"
Автор книги: Михаил Филиппов
Соавторы: Георгий Северцев-Полилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 52 страниц)
КОЗЛИЩЕ ОТПУЩЕНИЯ[64]64
У древних евреев, когда они цивилизовались, кровавые жертвоприношения сделались противны; поэтому они сочинили особую форму жертвоприношения: жертвователь брал тучного породистого козла и отпускал его на волю. Каждый имел право такого козла убить и съесть. Но так как подобные козлы были из лучших, то очевидно, что кому он попадался в руки, тот сохранял его для завода. Обычай этот имел еще и другую хорошую сторону: он давал возможность и беднякам улучшить породу своего скота. Таким образом самый кровавый закон может получить, в разумных руках, форму гуманную. Настоящим юристам не мешало бы вдуматься в этот исторический факт, и во многих случаях и волки будут сыты, и овцы целы.
[Закрыть]
С нетерпением царь ожидал возвращения Долгорукова и Матвеева, чтобы узнать подробности отъезда Никона, – тем более, что ему передали прежде возвратившиеся к нему из Собора Стрешнев, Алмаз и митрополит Павел о пророчестве патриарха по случаю кометы. Религиозный Алексей Михайлович хотел знать, дал ли ему благословение Никон и возвратил ли он посох митрополита Петра.
Князь Долгоруков сообщил ему последние слова Никона, т.е., что он приехал по извещению и, что если не от царя смута, то Бог его простит, и что посох он взял с собою.
Исчезновение из Успенского собора посоха митрополита Петра, на который народ глядел как на святыню, не осталось бы в секрете, и царю вообразилось, как только Москва проснётся, то это сделается тотчас известным и поведёт Бог знает к чему.
Митрополит Павел, архимандрит чудовский, его приверженец Иоаким, Стрешнев и Алмаз взялись догонять Никона и отнять у него посох.
– Только без насилия, – присовокупил государь.
Им тотчас дали царских лошадей, конвой рейтаров и они помчались к «Новому Иерусалиму».
Раздосадован был Алексей Михайлович всею этой пустозвонною передрягою.
Зашёл он поэтому к Татьяне Михайловне объясниться с нею и душу отвести.
Царевна как будто ожидала его: она встретила его одетая, но сильно встревоженная. Глаза её были заплаканы, щёки горели.
– Ну, что, братец? – воскликнула она, увидев его.
– Всё пропало, – вздохнул Алексей Михайлович, опускаясь на стул.
– Не пугай меня... Что случилось?.. Ведь патриарх здесь... в Успенском... служит...
– Нет... уехал...
– Как уехал?
– Смирился и уехал... вернулся в «Новый Иерусалим»... Не ожидал я этого; ему нужно было настоять на своём: велеть звонить, созвать народ и ехать потом в патриаршие палаты...
– А он смирился пред боярами и уехал?..
– Уехал, – простонал государь, – и что я буду делать без него? Снова я одинок, не с кем посоветоваться, не с кем переговорить по сердцу... Не соправителя они лишили меня, не сотрудника, а собинного друга – друга, который печаль мою утолят, который мужество мне вселял... А здесь война, бесконечная война, всюду голод... а тут боярские порядки и расправы губят тысячи людей, – всюду плачь, уныние... Боже, Боже, неужели ты не пособишь мне?..
– Отчего же, братец, ты не вызовешь прямо к себе патриарха! зачем слушаться бояр?..
– Слушай, от тебя я не имею тайн, и ты, наверно, поймёшь мою кажущуюся нерешительность... Едва Никон удалился, бояре захватили всю власть в свои руки, и захватили её так ловко, что и я сам того не заметил. Стали они сначала выпрашивать поместья и забрали что ни на есть лучшие земли даже в Малой и Белой Руси. Теперь есть между ними такие, что богаче меня, хотя бы и Морозовы: по двести пятьдесят тысяч оброку имеют... А с богатством приходит и сила... Доносили мне, что сносится с боярами и Ян Казимир, и король свейский, – оба хотят царствовать на Москве... Я и боюсь измены... Помнят же ещё теперь москвичи, да и многие на Руси, что крест Владиславу целовали... А тут на беду Алёшенька, хотя мальчик умненький, да хиленький, a Фёдорушка ещё мал. Боюсь, коли будет измена, аль я умру, то не минёт мой дом участи Годуновых... Вот чего я боюсь, Танюшка, вот что сердце мне надрывает... а тут святейший вздумал смиряться... Того же забыл он, что патриархи восточные на пути уж, и коли они приедут на Москву, то дело Никона погибнет: заедят его на соборе и святители, и бояре.
– Боже, Боже, велела же я Зюзину писать толково да от имени Матвеева и Нащокина, – сорвалось с языка Татьяны Михайловны.
– Так это ты оповестила его?..
– Да кто же, окромя меня?.. Знаю я все твои думы, всё твоё сердце, все твои тайны, братец, – кому же и писать, как не мне?
– Но погубила ты, сестрица, Зюзина.
– Как?
– Да так... Патриарх объявил боярам, что он приехал по его извещению, что он отдаст им письмо.
– Боже... Господи... Неужели он это сделает?.. Никон в монастыре совсем с ума спятил: вместо того, чтобы идти по письму, он Зюзина выдаёт... Не верю.
– Но хуже всего, – вздохнул государь, – что бояре будут пытать Зюзина, и тот выдаст тебя.
– Пущай, пущай... я бы хотела... пущай... Тогда, братец, вызови Никона и сам посади его снова на престол.
– Сестрица, да возможно ли это? Да знаешь ли ты, что в тот же день измена ждёт нас и на Москве, и на Руси...
– Не боюсь я измены... Я тогда сама поеду за Никоном... привезу его к Успению... ударим в колокол... соберётся народ... и я, первая, сама пойду на бояр, и горе им: пламя охватит их жиль... Разорим мы их вороньи гнезда и выжжем даже место, чтобы следа не осталось...
– Таня, Таня, что ты сделала! – зарыдал Алексей Михайлович.
– Это ты малодушен, братец... а Никон с крестом животворящим в руке сильнее всех твоих бояр, всей твоей рати... С крестом мы будем сражаться против крамолы и поборем врагов. Что сделано, то сделано и не возвратишь. Теперь так: коли Никон выдаст письмо боярам и Зюзин на пытке выдаст меня, ты тотчас, братец, оповести меня... Я соберу друзей, и мы поедем за Никоном, – тогда, уж прости, – всё сделает Никон.
– Дай, Боже, тебе успеха... Я и ума не приложу... голова идёт кругом... Пойду помолюсь.
Он отправился в крестовую, запёрся там и долго молился и плакал.
Между тем святители со Стрешневым и Алмазом скакали с рассвета до пятого часа дня и нагнали патриарха в селе Черневе. Лошади Никона, много работавшие в предшествовавший день, сильно устали и поэтому медленно подвигались вперёд, что дало послам возможность нагнать его по дороге; в противном случае Никон успел бы попасть в свой Новый Иерусалим, и последствия могли бы быть чрезвычайные.
Никон и свита его состояла из монахов и нескольких человек служек, как-то: Ольшевского, Михайлы, Денисова и еврея Лазаря, который известен сделался впоследствии в истории Стеньки Разина под названием Жидовина. Лазарь был предан Никону, как верный пёс, и был совершенною противоположностью Мошко и Гершко. Первый, заметивший погоню за патриархом, был Лазарь.
Бледный и смущённый, вбежал он во двор избы, где они остановились, и крикнул Ольшевскому:
– Москали скачут... Кажись к патриарху.
Ольшевский поспешно доложил об этом Никону.
– Запереть ворота и не впускать, – был короткий ответ патриарха.
Поезд митрополита Павла остановился у ворот, так как ему указали крестьяне, где находится патриарх.
Посольство с вооружёнными стрельцами Ольшевский отказался впустить, и после долгих переговоров он впустил только послов.
Стрешнев, испытав уже единожды при аресте его крутость и зная, что угрозами ничего не сделаешь, обратился к нему вежливо:
– Государь, – сказал он, – просит тебя, святейшего патриарха, сказать, по чьему известию ты приехал в Москву, и просит тебя возвратить ему, великому государю, посох св. Петра.
– Это правда, приезжал я в Москву не самовольно, по вести из Москвы. Посох не отдам – отдать мне посох некому. Оставил я патриарший престол на время за многие нападения и за досады.
Тебя же, – обратился он к Павлу, – я знал в попах, а в митрополитах не знаю: кто тебя в митрополиты поставил, не ведаю. Посоха тебе не отдам и со своими ни с кем не пошлю, потому что не у кого посоху быть. Кто ко мне весть прислал, объявлю по времени. Вот и письмо! А письмо это принял я потому: как великий государь был в Саввине монастыре, что я посылал к нему архимандрита своего Герасима, и великого государя милость была ко мне такая, какой по уходе моём из Москвы не бывало.
Послы вышли во двор совещаться, что делать дальше, и когда хотели вновь войти к патриарху, служки его решительно воспротивились впустить их.
Стрешнев и Алмаз, славившиеся силою, крепко их избили и ворвались к Никону.
Они ему сначала пригрозили, потом смягчили тон и стали его умолять. Так продолжалось до 11 часов. Наконец, выбившись из сил и видя, что конца не будет этим мучениям и нравственным истязаниям, Никон обратился к послам:
– Посох и письмо, – сказал он, – я отошлю сам к великому государю. Ведомо мне, что великий государь посылал ко вселенским патриархам, чтобы они решили дело об отшествии моём и о постановлении нового патриарха: я великому государю бью челом, чтобы он ко вселенским патриархам не посылал. Я как сперва обещался, так и теперь обещаюсь на патриарший престол не возвращаться, и в мысли моей того нет. Хочу, чтобы выбран был на моё место патриарх, и когда будет новый патриарх поставлен, то я ни в какие патриаршие дела вступаться не стану, и дела мне ни до чего не будет. Велел бы мне великий государь жить в монастыре, который построен по его государеву указу, а новопоставленный патриарх надо мною никакой бы власти не имел, считал бы меня братом, да не оставил бы великий государь ко мне своей милости в потребных вещах, чтобы было мне чем пропитаться до смерти. А век мой не долгий, теперь уж мне близко 60 лет.
Но Москве не этого хотелось: раскольники желали бы стереть его с лица земли, а свои православные, т.е. боярствующие никониане, были бы тоже рады его посадить в сруб и сжечь.
Ответа, поэтому, не воспоследовало, а хотели ему сделать большую досаду и накинулись они на боярина Зюзина.
– Вот кто смуту произвёл... Хорошо, что Никон уехал из Москвы, а если бы он заупрямился... Да тут была бы такая гиль... такая смута... Да и тебя, великий государь, и Матвеева, и Нащокина он сюда приплёл.
Этими наветами они вымучили повеление царя: доподлинно разыскать; значит, следствие со всеми жестокостями, пыткою и т.д.
Всю ту ночь жена Зюзина не спала. Муж её находился у Успенского собора и следил за тем, что там происходит.
Преданный ему и Никону дьякон каждый раз выходил из церкви и сообщал ему, что там происходит.
Сердце у Зюзина замирало: он сразу понял, что Никон не идёт тем путём, каким ему следовало бы идти, и поэтому он каждый раз говорил дьякону:
– Да как он не велит звонить, так ты прикажи...
– У меня детки и жена, – вздыхал дьякон.
– Я-то не умею трезвонить: коли бы умел, вся Москва была бы уже на ногах, – выходит из себя Зюзин.
Но вот, к прискорбию, выходит патриарх из собора, отряхает прах своих ног и уезжает.
Всё это казалось Зюзину сном.
– Кажись по-русски ему писал, – скрежещет он зубами, – а он... он... что с ним сделалось?.. И голова потупела... и мужества нетути... Смиренномудрие, добродетель, но здесь просто глупость...
Он побежал домой.
– Ну, что? – спросила его жена, видя его отчаянный вид.
– Возвратился домой, бояре уговорили...
– Ну, уж не ожидала...
– Да вот что, жена... Коли бояре узнают, что я оповестил его... и он сказал, что он по извещению приехал, то быть беде...
– Какой?
– Пропаду я, как пёс...
Зюзин был молод, жена была красавица и подруга царевны Татьяны.
Она любила мужа до безумия. Услышав эти страшные слова, она побледнела и воскликнула:
– Беги... беги... тотчас беги в Польшу.
– Куда бежать? Нужны деньги... да и поздно... Всюду заставы, сыщики, шиши...
– Возьми всё, что в доме: золото, серебро, камни самоцветные... Беги, ради Бога.
С лихорадочною поспешностью начала она снаряжать его в путь, велела лошадей изготовить в лёгкий возок и заторопила его.
Зюзин решился было ехать и стал укладываться, но вдруг на него напала нерешительность.
– Дай подождать утра... Я повидаюсь кое с кем, а уехать успею... Не возьмутся же тотчас за меня.
Стало светать. Зюзин оделся и вышел из дому.
К обеду он возвратился и успокоил жену:
– Ничего, – сказал он, – не слыхать, чтобы что-либо было.
Так прошёл день, и они легли спать.
Ночью до света раздался сильный стук в воротах. Зюзин и жена его одновременно проснулись.
– Кто бы смел так рано стучать, – рассердился боярин.
– Не к добру это, – молвила жена его и выскочила из кровати и начала одеваться поспешно.
Стук стал усиливаться, потом послушались голоса, стук оружия и шаги.
Вбежала барская боярыня:
– Пристав со стрельцами за боярином, – крикнула она испуганно.
– Пристав... за боярином... за ним... о... ох, – и Зюзина упала мёртвая на пол.
– Голубица моя, горлица невинная, – заголосил Зюзин, бросаясь к ней и осыпая её поцелуями. – Встань, проснись, очнись, взгляни на меня своими ясными очами, порадуй своего друга... И что я без тебя-то буду? Сиротою сиротинушкою... Скорбь лютая.
Ворвался пристав в опочивальню со стрельцами.
– Я за тобою, боярин, по государеву указу и боярскому приказу.
– Аль не видите, звери лютые? Убили вы мою жену... Дайте проститься с нею... Дайте похоронить её с честью...
– По указу государеву иди с нами без прекословия. Похоронят боярыню и без тебя.
– Не уйду я... не покину я тела её святого, без молитвы, честного погребения...
– Берите его, – скомандовал пристав.
Стрельцы бросились на боярина.
Тот схватил труп жены и, вцепившись в него, кричал:
– С нею берите... в одну могилу заройте.
Больше он ничего не помнил, – очнулся он в застенке на твёрдом ложе.
Свет едва проникал в маленькое решетчатое окошечко.
Но что это было за письмо, за которое Зюзин пострадал?
Вот что писал он Никону:
«Являлись ко мне Матвеев и Ордин-Нащокин и сказывали: 7 декабря у Евдокии, в заутреню, наедине говорил с нами царь: «Присылал ко мне патриарх архимандрита в Саввин монастырь; я его совету обрадовался – хороший архимандрит. Сидел я с ним наедине, и он со слезами говорил, чтобы нам ссоре не верить, и я с клятвою говорю, что никакой ссоре отнюдь не верю. Вот теперь, на Николин день, приезжал ко мне чернец Григорий Неронов с поносными словами всякими на патриарха. Я знаю, что с ним в заводе, – только я этому ничему не верю. А наш совет и обещание наше Господь един весть[65]65
Мотив этот очень силён, и вот чем объясняется, что царь, рассердясь, что Никон выдал боярам письмо Зюзина, начал против последнего дело, а потом, как мы увидим, он даже упрекнул Никона на соборе, зачем-де он выдал Зюзина. Всё это доказывает, что и эта часть письма достоверна и заключала мысли царя.
[Закрыть], и душою своею от патриарха ей я не отступен, да духовенства и синклита ради, по нашему царскому обычаю, собою мне патриарха звать нельзя и писать к нему о том, потому что он ведает, для чего ушёл, а ныне, в церкви и во всём, кто ему бранит? Как пришёл, так и придёт, – его воля, я, ей-ей, в том ему не противен. А мне к нему нельзя о том отписать, ведая его нрав: в сердцах на бояр и архиереев и не удержится, скажет, что я ему велел приехать, или по письму моему откажет, и мне то будет, конечно, в стыд, в совете нашем будет препона, и все поставят мне то в непостоянство. А хотя и пришлю спросить в церковь для прилика, отводя подозрение и скрывая совет, и он скажет, что по своей воле, ради церковных потреб, отъезжал и опять пришёл, – кто может мне возбранить? Кто мне в церкви указчик[66]66
Напрасно Никон не послушался этого совета, он не должен был покинуть Успенского собора.
[Закрыть]? А он скажет: духовное письмо (т.е. постановление собора) давали на меня, и я им дам ответ – они сами не знают ничего, почему я ушёл, почему я опять прихожу[67]67
И действительно, кто имел право требовать объяснения от патриарха в его поступках? Нужно было для пользы церкви сидеть в «Новом Иерусалиме», ну и сидел бы там, – и дело с концом.
[Закрыть], а суд износят на меня не по своей мере и не по правилам: и если станут просить прощения, то на неведение их, изволили бы сказать, Бог простит! А я, – продолжал государь, – свидетеля Бога поставлю, что ему ни в чём противен не буду и душевно советую так сделать[68]68
Как в этих последних словах слышен Алексей Михайлович!..
[Закрыть]. Сколько уже времени между нами продолжается несогласие. Врагу лишь в том радость, да неприятелям нашим, которые для своих прихотей не хотят, чтобы нам в совете быть. Я узнал досконально: только бы пожаловал, изволил бы патриарх прийти к 19 декабрю к заутрени в соборную церковь, прежде памяти чудотворца Петра, и он, наш чудотворец и посредник любви нашей, и всех врагов наших отженет. Для того пришёл бы, чтобы кровь христианскую остановил вместе с нами, и его слово надобно будет во всенародное множество, и любо им, конечно, будет, и все ему за то, конечно, рады будут и послушны, а мне-то помощь от него и заступление. Да и мне надобен он душевно: начал я это ратное дело (войну) и всякие свои царственные и духовные дела вместе с ним, так чтоб Господь Бог молитвами его святительскими и совершить сподобил во благая, вместе, по совету. И ты, Афанасий[69]69
Нащокин.
[Закрыть], моим словом прикажи Никите (Зюзину) отписать ему всё это тайно. А вот мне к тому числу надобно, с ним вместе, порешить, с чем отпустить тебя на посольское дело...». В заключение же государь сказал: «Но опять молю, чтоб в тишине, без больших выговоров, чтоб не ожесточил всех, – все опасаются, ждут от него жестокости. Покинул он меня в таких напастях одного, борима от видимых и невидимых врагов, а не на том между собою обещались, что до смерти друг друга не покинут, и клятва есть в том между нами».
Письмо это, по нашему мнению, святая правда, потому что в это время государство находилось в следующем положении: извне тяжкая, неудачная, разорительная война, которой и конца не видно было, так что было время, что Алексей Михайлович готов был не только возвратить всю Белоруссию, но даже и Смоленск; внутри государства – бедствия физические, голод и мор, истомление народа, его вопль и волнения, а в церкви – раскол и мятеж.
Положение было в действительности отчаянное, и можно поверить, что всё это говорилось царём. Но Никон обязан был при этом приезде понять истинный смысл этого письма: ему нужно было насильно вернуться на свою кафедру и не оставлять её более; а он в Успенском соборе выказал непростительную слабость и уступчивость, а потом некстати выдал и царя, и Матвеева, и Нащокина, и Зюзина...
Нащокин и Матвеев отказались от того, что они что-либо говорили Зюзину, но при пытке Зюзин сказал, что он Нащокину читал письмо Никона и что тот сказал хорошо. А о Матвееве он сказал, что он-де, Зюзин, не написал тем лицом, а о каком, он не сознавался.
Последнее лицо есть царевна Татьяна Михайловна, чем и объясняется скоропостижная смерть жены Зюзина. Форма же пытки была в то время такова, что Зюзина терзали до последнего, и он при этом стоял на своём и не выдал царевны.
Бояре, ещё с 1662 года успевшие удалить от двора Зюзина как друга Никона, теперь обрадовались, что могут его осудить по первым пунктам уложения как мятежника и оскорбителя величества, и приговорили его к смертной казни.
О приговоре этом государь тотчас пошёл сообщить царевне Татьяне Михайловне.
Он рассказал, как Зюзин и при пытке не выдал её.
– Напрасно – один честен, а другой смиренномудрен, – патриарх смирением напакостил, а этот честностью. Меня пощадил... Хотела б я поглядеть, как бы они дерзнули царскую дочь, царскую сестру, внучку Филарета Никитича Романова, призвать к сыску и к суду... Головами они поплатились бы за дерзость... Писала я патриарху с укором, зачем-де смирился, а он отповедь дал: царя не хотел огорчить и смуту в народе завести. А о Зюзине какой твой указ?.. Жена его Богу душу отдала за нас, а его голова что ль слетит тоже за нас? За нашу шаткость?..
– Бояре шутки шутят; я его помилую, а там поглядим...
– Поглядим... Смотри, братец... все-то уж очи, и твои и мои, мы проглядели из-за твоих бояр...
– Но ты вот что, сестрица, сделай. Пошли ко мне царевичей Алексея и Фёдора, пущай-де просят за Зюзина.
– Пущай так, – пожала плечами царевна.
Алексей Михайлович ушёл.
– Господи, прости мои согрешения, – воскликнула по уходе его царевна: ведь своей-то воли ни на деньгу...
В тот же час к царю явились сыновья его: Алексей и Фёдор, последний ещё крошечный ребёнок, и со словами, на коленях, умоляли его простить боярина Никиту Зюзина.
Царь как будто удивился, не соглашался долго; когда же ему бояре поднесли приговор, он надписал: «Сослать Зюзина в Казань, где записать на службу, а поместья[70]70
Поместья принадлежали и так казне и давались вместо жалованья за службу. Вотчины тогдашних бояр не стоили, обыкновенно, скорлупы выеденного яйца. А дворы были главным источником дохода, так как к ним были приписаны оброчные крестьяне, нередко очень богатые.
[Закрыть] и вотчины отписать в казну, двор же и движимое имение отдать ему на прокормление».
О том же, что письмо было достоверно, доказывается ещё тем, что отношения царя к Нащокину не только не изменились после этого, но он приобрёл ещё большее доверие царя[71]71
Соловьёв, в своей истории, до того пристрастен к Никону, что письмо это считает поклепом на Матвеева и Нащокина и даже его друзей.
[Закрыть].
Зюзин был, таким образом, козлищем отпущения царского греха и неуместного смиренномудрия Никона.
И осуществилась пословица: иной раз доброта и простота – хуже воровства.
XXVДУМА ЦАРЯ И НИКОНА
Инокиня Наталия идёт по Москве поспешно к Кремлю; она приближается ко дворцу и направляется к терему.
В постельном крыльце она велит доложить о себе царевне Татьяне Михайловне.
– Мама Натя! – встречает её восторженно царевна, – я уж думала, что тебя на свете нет... Откуда теперь?
– Да из своей Малороссии: там мне было горе одно... И здесь горе... и там горе...
– Да там-то что случилось?
– Юрий Хмельницкий в монастырь поступил... Брюховецкого избрали в гетманы... Да там всё порядка нет: одни тянут к ляхам, другие сюда, к Москве. Режутся теперь, да и резаться будут ещё долго. Нет там головы, а бояре только и думают, как бы прикарманить что ни на есть, да поместий нажить. Мир нужен царю с Польшею, а коли мира не будет, так останется ли ещё Малороссия за Москвою... один Бог ведает.
– Думает царь и о мире с Польшею, и с свейским королём, да и сам не знает, что делать. Хотим уж уступить даже Смоленск.
– Столько крови пролито за Смоленск, и теперь отдать его... Кто же советники?
– Да те же бояре... Хотели мы было вернуть Никона, да не удалось. Сам он пустился в смиренномудрие, а это на руку боярам.
– Так нет и надежды на примирение? – прослезилась инокиня.
– Какое же примирение, коли царь боится бояр! Вишь, они теперь сильнее его. Забрали все лучшие и богатые земли и поместья, и коли захотят, то выставят больше ратников, чем он. Здесь на Москве у каждого боярина при дворе его по несколько сот холопов... Думал, было, царь, когда слухи были о том, что ляхи идут на Москву, ехать в Ярославль, да как вспомнил это, так побоялся измены и остался здесь. Уговорили его бояре разделить поместья между ними, по примеру Польши: дескать, не к лицу будет русским боярам быть не так богатыми, как польские паны, коли царь наденет корону Польши. Ну и послушался, а теперь сам плачется.
– Теперь я понимаю. Значит, царь рад был бы вернуть Никона, да бояре мешают...
– Так-то оно. Коли б ссора была, да от царя, он бы с собинным другом давно сошёлся... А то бояре знают: коли Никон вернётся, он отберёт у них поместья, скажет – на государственные нужды, да на ратное дело, а вы не по заслугам получили. Значит, теперь всё боярство против него... а царь ему друг... Никон же валит всё на царя, и письма, и слова непристойные пишет... «Всё от него, – говорит он. – Рыба пахнет от головы». А царь говорит: «Пущай сам приедет, сам поборет их, они сильнее меня. За ним будет народ. Я же что?.. Мои стражники, те же бояре, – захотят и изведут». Да знаешь, мама Натя, чем ещё пугают его?.. Вот, как была смута московская, так в Коломенском селе сын гостя Шорина кричал: «Бояре-де с грамотами отца послали к польскому королю». Да и каждый день, – продолжала она, – такие грамоты находят то на дворцовом дворе, то на постельных крыльцах. Царь и не доест, и не допьёт... Да знаешь ли ты. Никон, коли б явился да угомонил бы бояр, так и царю было бы легче... Не забудь, мама Натя, дети его небольшие, а он видит, как Богдан душу отдал, так Юрия, его сына, и в монастырь упрятали. Родственники наши: Романовы, Стрешневы, Матюшкины и Милославские то и дело жужжат ему это в уши. Ну, и совсем осовел и голову потерял. Теперь у него одна забота: как бы угодить боярам... Послали за патриархами греческими, хотят низложить Никона, а царь-то сам знает и понимает, что низложат единственного его друга, и горько плачет он. А Никон сердит на него, да его во всём винует. «Он-де голова всему», – пишет он мне. Ему бы с боярами нужно было ссориться, а он – с царём. И ничего-то я не могу поделать. Уж ты бы к нему, мама Натя, съездила да поговорила: может тебя он послушает.
– Да теперь не поздно ли? – вздохнула инокиня. – Не сегодня, так завтра приедут патриархи, бояре и низложат Никона.
– Причинит оно большое горе царю. Ведь и обличать он-то, тишайший, будет на соборе не по своей воле, не по своей охоте... Да и за что обличать. За его верность?
Ещё долго они говорили в таком смысле, и инокиня решилась пробраться к Никону в «Новый Иерусалим».
Несколько дней спустя Ольшевский доложил Никону, что его желает видеть богомолка.
Он принял её.
Оба бросились друг другу на шею; Натя плакала, а Никон тоже прослезился.
– Как ты похудел, Ника, – говорила инокиня, глядя на него любовно.
– Постарел, скажи. Да и не диво: привык я к труду, к работе, а здесь что? Обитель: пост да молитва. Да и сердце неспокойно.
После того пошли у них расспросы о том и о сём.
Инокиня рассказала ему всё, что делалось у них на Украине, как Самко, Золоторенко и Брюховецкий искали единовременно гетманства; какие доносы писал последний на первых в Москву и как он требовал Ртищева в князья малороссийские; потом, как состоялась нежинская рада, и вместо постригшегося в монахи Юрия Хмельницкого избрали Брюховецкого.
– Да, – воскликнул Никон, – коли бы мы не приняли все порядки малороссийской церкви, едва ли Малороссия была бы наша. Восточная часть её с Полтавою и северная, поэтому, тянут к нам, а в западной – весь народ за нас. Одна лишь шляхта тянет в Польшу.
– Это правда, тебе только и обязана Москва тем, что малороссы за неё. Если бы не ты, так не знаем, что бы было с Москвою. Свейцы и поляки теперь примирились, и если бы они ударили с одной стороны, а малороссы с татарами – с другой, так разобрали бы её на части. Да так Ян Казимир и хотел сделать. После погрома Шереметьева успел он забрать всю Западную Украину, потом перешёл Днепр, и под его руку отошло уж более тридцати городов... но не начала Речь Посполитая платить жалованья, и ратники стали разбегаться... Это спасло Москву и посрамило Яна Казимира.
– Да зато, – вздохнул Никон, – он пошёл на Волынь и Литву и прогнал нас оттуда... Сначала побили Хованского и Нащокина... Потом Хованского били... били... били... и забрали все города, даже Вильну... Мы здесь так струсили, что хотели, было, улепётывать в Ярославль.
– Да побоялись измены, – вставила инокиня.
– Какой измены?
– Бояр... Сказывала мне царевна Татьяна Михайловна, как они уговорили царя поделить им земли, и тот отдал им все земли и сёла не только Великой, но и Малой и Белой Руси... как даже города им отданы на кормление... как в приказах столы отдаются на кормление и называются кормлениями. И сделались бояре сильны и могущественны, пожалуй, сильнее самого царя... и стал он их бояться... измены страшится... боится, что рассердятся и призовут снова на престол аль польского, аль шведского короля. Ведь один брат, а другой племянник Владислава, а последнему целовал крест даже Филарет Никитич... Говорила мне даже царевна: плачет он много, что тебя с ним, собинного друга, нетути. Ты-де его помощь и сила... Да ничего не может он сделать, – все бояре против тебя... Вот и призвал он тебя, чтобы ты-де насильно, собственною волею и властью сел на свой престол... А ты смирился... уехал из Москвы...
– Нет у него воли-то ни на деньгу, – вспыхнул Никон. – Слушался бы меня, того бы не было. Обогатил бояр, сделал из них силу, надавал им поместья и сёла с крестьянами. Говорил я ему: объяви все земли, и вотчины, и государевы, чёрными[72]72
Черные земли считались собственностью крестьян, откуда и произошло у нас слово чернь. В Малороссии имело это слово то же значение, и потому представители крестьянства назывались черною радою, да и сами крестьяне назывались чернью.
[Закрыть]... разреши крестьянам юрьевы переходы. Да, он обещался и ничего не сделал. И я стал принимать и вотчинных, и поместных крестьян на церковные земли[73]73
Это исторический факт, так что первым освободителем крестьян был Никон.
[Закрыть]... Дал он мне на это и клятву, что крестьяне будут чёрными, что уничтожит местничество; тогда не было бы и боярства. Из нашего боярства он сделал польское панство, и всё из-за погони за польскою короною. Теперь трудно с ними совладать... Байт, пущай-де Никон явится в Москву, да насильно сядет на престол патриарший... Хорошо, я пойду на Москву... народ пойдёт со мною, посадит меня на престол... а бояре ворвутся ночью в патриаршие мои палаты со стрельцами, и будет со мною то, что было со св. митрополитом Филиппом. Иное дело, явиться в Москву, поднять всех, броситься с ними в боярские дома, перерезать их и сжечь их дома. Но что тогда весь свет скажет о Никоне?.. Иное дело, коль он, царь, посадит Никона на престол, тогда я, патриарх и великий государь, сзываю вокруг трона и ратников, и всех верных бояр и царских слуг, и тогда мы идёт войною на крамольников во имя закона. Я ведь не против царя, а – за царя!
– А царь говорит: пущай-де Никон сокрушает бояр, а я только спасибо скажу, да в ноги поклонюсь, – молвила инокиня.
– Сокрушить?.. Да как, коли всюду, и здесь в обители, и по дороге, и на заставах московских, – всюду шиши да сыщики... Я здесь и шевельнуться не могу: тотчас в Москву дают знать... Теперь и ничего не сделаешь... А вот думу-то я думаю... У вас там в Киеве без митрополита... кажись?
– Без тебя в церкви большая смута. Вместе с удалением твоим, патриарх, отложился от Руси митрополит Дионисий Балабан... Блюстителем митрополии поставили епископа черниговского Лазаря Барановича. Но Москва на него косилась; зачем-де без Никона он тянет к царьградскому патриарху? Вызвали они протопопа нежинского, Максима Филимонова...
– Слышал. Это было несколько лет тому назад. Посвятили его сразу в епископы Мстиславские и оршанские, под именем Мефодия, и послали его в Киев блюсти престол митрополичий.
– Теперь гетман Брюховецкий едет челом бить царю от святителей Малороссии: пущай-де Москва пошлёт туда митрополита.
– Вот я и думаю. Пущай—де царь отпустит меня в Киев, и смута в церкви кончится. Засяду я на митрополичьей киевской кафедре... Что это за Брюховецкий? О нём что-то не было слышно.
– Из польских он шляхтичей: отец был униат, а он принял православие... Из Малороссии только одна чернь тянет к православному царю, а из шляхты одни тянут к Польше, другие – к Москве. К Польше льнут те, которые хотят быть панами, владеть крестьянами и заседать на сеймиках и сеймах; та же часть из шляхты тянет к Москве, которая хочет боярства и дворянства. На востоке и севере Малороссии – казачество, и оно льнёт к царю, чтобы быть под рукою православного государя, а казачья шляхта тянет тоже сюда, чтобы получить поместья от царя в Белой и Великой Руси. Им выгоднее быть с царём, чем с польским королём, король в своих землях не может раздавать коронных поместий иначе, как только людям той же страны, и Сигизмунд лишь постановил за правило, что нужно при этом быть католиком. А русский царь раздаёт земли, как хочет. Вот и тянет их сюда, к Москве: дескать, там потеплее и нагреться-то можно на чужой счёт. А западная шляхта тянет к Польше, чтобы все чёрные земли вновь обратить в хлопство.
– Всё один проклятый мамон у боярства и у панства, – вздохнул Никон. – Даже и чернь-то тянет сюда, чтобы избавиться ига польских панов... Говори дальше, так Брюховецкий...
– Иван Мартынович тянет сюда: сделаться-де боярином-гетманом... Дома он казнил всех своих противников и, обрызганный кровью, он едет сюда в Москву... На днях он будет.
– Пущай царевна Татьяна Михайловна переговорит с царём. Быть может, он отпустит меня в Киев, и коли я буду в Киеве, так приеду я под Москву с большою ратью и смирю тогда бояр.