Текст книги "Патриарх Никон"
Автор книги: Михаил Филиппов
Соавторы: Георгий Северцев-Полилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 52 страниц)
Выпили они по чарке, да по другой, а там Тимошка поглядел, как в печку тот патриарший хлеб посадил и как потом он его вынул уже готовым, и поставил на стол, чтобы простыл. Стали они балагурить и о том, и о сём, а там пришли из кухни, взяли хлеб и сказали:
– Будет-де за трапезою сегодня с патриархом и игумен, и казначей, и ризничий, и наместник...
Обрадовался Тимошка и подумал:
– Вот уж приворожу кого ни на есть, и будет мне благо.
Поднялся он радостно и отправился обедать в кухню.
Пообедав, он лёг немного поспать, как влетают в их келию повар и Михайло. Повар ревёт:
– Как! Да чтоб я, да испортил патриарха... Да в петлю готов... что ты, что ты...
– А кто ж?.. Джелебы я кухтовал... а то кто же? А там патриарх, игумен, казначей, ризничий и наместник лежат, задрамши ноги, за животики держатся, орут: ратуйте, батюшки светы... Значит зелье какое ни на есть... аль приворот...
– Приворот! Богородица святая, да уж не я ли?– воскликнул Тимошка.
– Как, ты? – крикнули оба.
Плача и чуть-чуть не вырывая волосы из головы своей, Тимошка-портной рассказал им о приворотном зелье, которое дал ему чернец Феодосий, и как он сунул шарики в хлеб.
– Беги же, – крикнул ему повар, – к патриарху, а ты, Михайло, отыщи чернеца... Он, кажись, в кузне... с кузнецом... тот взял его к меху...
Вошли повар и портной Тимошка в келию патриарха.
Это была довольно большая комната в несколько окон; на полу разостлан был большой татарский ковёр, вокруг стен татарские диваны, и в углу виднелись дорогие образа с лампадкою. Стол не был ещё убран. Начальство обители лежало в больших муках на диванах, а патриарх бегал по комнате и сильно стонал.
– Батюшка, святейший патриарх... без вины виноват... Дал мне чернец Феодосий приворотное зелье... да наделал я катушки, да в хлеб тебе... Хотел милости твоей заслужить...
– Какое зелье... говори скорей, – закричал патриарх.
– И сам-то не знаю... точно крупа мелкая... а он говорил: мука-де...
– Крупа?.. Да это не мышьяк ли?.. Хорошо, что сказал, – произнёс с лихорадочным жаром патриарх. – Повар! скорей кипятку... кипятку... да в два чайника... да несколько постаканчиков... А ты, Тимошка, пойди в свою келию и жди приказа.
Тимошка ушёл в свою келию, и повар, спустя несколько минут, возвратился к патриарху с кипятком и со стаканами.
Патриарх достал из ларца две пачки и из каждой из них высыпал в чайник горсть порошка и помешал там ложечкою. Спустя некоторое время он разлил приготовленное и обратился к страдающим монахам:
– Пейте вот это – это безуй-камень... Да чтоб вы не боялись, так глядите, и я пью... А там мы из другого чайника выпьем индроговый песок.
Монахи едва волочили ноги, приблизились к столу и начали пить настой; после того патриарх налил им по стакану настоя индрогового песка. Монахи, выпив того и другого, почувствовали как будто лучше, и патриарх велел принести ещё горячей воды.
Между тем как патриарх спасал и себя и монастырское начальство от смерти, поляк Ольшевский отправился в кузню, находившуюся на берегу Онеги.
Он заехал там чернеца Феодосия и Михайлу.
– Альбо то можно, – начал дипломатически Ольшевский. – Святейшего да зельем, да приворотным...
– Що це таке, – выпучил глаза Михайло, ничего не понимая.
– Що?.. да вот что... Эвтот, значит, чернюк дал Тимошке-портному приворотное зелье, и тот всунул его в хлеб... Ну и у с зятейшего животики, ой! ой! ой!
Едва он это произнёс, как чернец шмыгнул из кузни.
Поляк и Михайло бросились за ним; последний захватил из кузни молот.
– Лайдак! Кеп! – кричал ему вслед поляк, а тот мчался прямо к реке.
Прибежав к Онеге, Феодосий бросился в реку, чтобы переплыть на другую сторону.
– Альбо то можно... а я и плавать не умею...
– Я за вас, пан Ольшевский... а вы вон в ту лодку... вон стоит...
Ольшевский побежал к лодке, а Михайло кинул на берег молот, имевшийся у него в руках, и бросился в воду. Отплыв несколько саженей, ему сделалось жаль молота. «Ещё украдут!» – подумал он, и возвратился на берег, взял увесистый молот и, бросившись в воду, поплыл оригинальным образом; он как будто по грудь ходил, подняв высоко молот над головою, и, помахивая им, выкрикивал:
– А ну! а ну же… ну!..
Феодосий, слыша такие восклицания за собою, сильно заторопился.
– Ай, дожену! – кричал ему хохол.
Так проплыли они более половины ширины реки; но вот Феодосий, вероятно, от того, что сильно торопился, чувствует, что слабеет.
Медленнее он начинает двигаться, и течение начинает его сносить.
– Ага! утонешь... держись за воду! – раздаётся за ним хохот хохла.
– Да не бись... серденько... ере... ере... как вас там... Феодосий... Не втопитесь – не дамо... ещё нам треба знати, звиткиль узявся ты, да кто навчив... робить нам пакость, – кричал ему вслед Михайло.
– Батюшка... ратуй... тону, – завопил Феодосий.
– Не втонешь...
И вот могучая левая рука хохла схватывает его за руку, а правая всё же не выпускает молота.
– Теперь кажи... звиткиль взявся?.. Кто навчив? Кажи, не то молотом по лбу.
– Никто.
– Никто... гляди, – и Михайло погрузил его в воду.
– Скажу, скажу, дяденька...
– Кажи.
– Митрополит Питирим...
– Як? як? В пятерых?
– Питирим... Питирим...
– Чую... Ещё кто?
– Больше никто.
Кузнец снова погружает его в воду.
– Ай! дяденька, скажу...
– Кажи.
– Архимандрит чудовский Павел.
– Добре.
Переплывают они на другой берег, – в это время показывается лодка с Ольшевским.
– Добже... дзинькую пана, – кричит он и, причалив лодку, выскакивает на берег.
Кузнец рассказывает, что Феодосий сказал, что дал ему зелье митрополит в «пятерых» и архимандрит Павел.
– Врёт он, – отрицает Феодосий своё прежнее признание.
– А коли ты кажешь, шо то брехня, що я казав, так поплывём зновь...
Михайло схватывает его в охапку, бросает в реку и сам кидается туда.
– Ай, утопит, – вопит Феодосий.
– Покайся! – кричит ему поляк. – Надея на Бога, правды доищемся... Втопи его, Михайло.
Михайло погружает того на несколько минут в воду.
– Михайло правду говорил, – ревёт Феодосий.
– Коли правду, так подашь ты сказку патриарху? – спрашивает поляк.
– Подам.
– Коли подашь, так поедем домой... Только гляди, коли вновь отречёшься и не напишешь сказки, мы спустим тебя в реку, – крикнул ему поляк.
Они уселись втроём в лодку и переплыли в монастырь.
В келии Феодосий написал сказку о том, что он уговорил Тимошку-портного дать приворотное зелье патриарху, и всё это по приказанию митрополита Питирима и архимандрита Павла. Сказку он скрепил своею подписью.
Патриарху между тем сделалось легче, и Ольшевский доложил ему о раскрытии ими истины.
Никон велел игумену арестовать и Тимошку, и чернеца и на другой же день отправить в Каргополь.
Спустя некоторое время, оправившись, напуганный этим событием, он 28 июня написал в Москву боярину Зюзину:
– Едва жив в болезнях своих: крутицкий митрополит и чудовский архимандрит прислали диакона Феодосия со многим чаровством меня отравить, и он было отравил, егда Господь помиловал, безуем-камнем и индроговым песком отпился; да иных со мною четверёх старцев испортил, тем же, чем и я, отпились, и ныне вельми животом скорбен.
Неизвестно, по чьему докладу, но по отписке патриарха, осведомясь об этом, государь велел произвести следствие и суд.
Что государь близко принял это к сердцу, доказывается тем, что 5 сентября назначены для следствия: первый тогдашний боярин князь Алексей Никитич Трубецкой, думный дворянин Елизаров и думный дьяк Алмаз Иванов.
Алексею Михайловичу казалось, что он отдал дело в руки первых столпов истины и правосудия и что поблажки никому не будет.
Но боярство нарочно отрекомендовало этот суд: все эти лица были кровные враги Никона и они хотели оскандалить его во чтобы то ни стало, показав его злобу и ненависть к царским любимцам: блюстителю патриаршего престола Питириму и к архимандриту Павлу.
И вот началась следующая трагикомедия: привезены Тимошка-портной и чернец Феодосий в приказ тайных дел, и дьяк Алмаз, в присутствии Трубецкого и Елизарова, снял с них показания. Чернец при этом отрёкся от говорённого в Крестном монастыре о митрополите и архимандрите, а Тимошка-портной показал, что он, по наущению Феодосия, состав делал, жёг муку пшеничную, волосы из головы вырывал и в поту валял, – велел ему этот состав делать диакон для приворота к себе мужеска пола и женска.
Дали обоим очную ставку: чернец снова отрёкся, а портной сказал, что тот-де и повинную челобитную подал патриарху.
На это чернец возразил:
– Повинную писал по научению и по неволе, за пристрастием поляка Николая Ольшевского, который бил меня плетьми девять раз.
По тогдашнему судопроизводству следовало обоих подвергнуть пытке; но перед пыткою снималось показание.
По порядку это совершалось не тотчас, а на другой день.
Вечером пристав зашёл к заключённым, содержавшимся в разных застенках.
Феодосия он убеждал в том, что если он будет держаться отрицания, то ему не будет пытки, хотя и поведут его в пыточный застенок. Портному же он сказал: «Уж ты лучше свали на кузнеца, да на поляка – они-де подговорили тебя. А будешь стоять на том, что Феодосий виноват, то тебе и пытка, и казнь. Гляди, коли до пытки снимешь с Феодосия зазор, то и пытка будет такая, как бы и не пытка»...
На другой день князь Трубецкой снова потребовал в присутствие подсудимых.
Феодосий стоял на прежнем: не я-де научил портного.
Портной же снял с Феодосия поклёп и повинился, что приворотное зелье дали ему кузнец и поляк.
По порядку суда, Трубецкой, Алмаз и Елизаров должны были присутствовать при пытке, а тут послали их в пыточный застенок с приставом.
Пристав вводил их туда и выводил; была ли пытка или нет – неизвестно.
Но подсудимые, выйдя оттуда, вновь показали в присутствии, что и прежде, и подписали сказку, в которой говорилось, что при пытке присутствовал князь Трубецкой, Елизаров и Алмаз.
После того, по обычаю, следовало привлечь к ответу кузнеца, и поляка, и хохла, но этого не сделано; да кроме того, по законам, по окончании дела, следовало Никона выдать головою митрополиту и архимандриту, т.е. он должен был заплатить им за бесчестие, а тут зачли дело оконченным и предали его забвению...
Дело вышло очень тёмным и для современников, и для потомства. Мы вправе сказать, что истина была на стороне патриарха, а Питирима и Павла рисует это не в блестящем свете: как враги Никона они не разбирали средств, чтобы от него отделаться. Они же были впоследствии и свидетели на суде, и сами судьями.
XVIIДЕЛО БОЯРИНА РОМАНА БОБОРЫКИНА
В Московских хоромах боярина Романа Боборыкина идёт пир.
На пиру этом множество бояр и высшего духовенства, даже Аввакум и Неронов, но их не тешат ни домрачеи, ни бахари, ни скоморохи, ни гусельники, как это было во времена царя Михаила, и калики перехожие поют духовные песни.
Сами лица боярские более постные, чем праздничные, а беседа идёт шёпотом между отдельными группами, и у всех шёл разговор богословский или же о Никоне.
Толки идут самые разнообразные: и отзываются голоса умеренные, слышатся суждения резкие, раскольничьи, говорится даже о Никоне как о деятеле политическом, и он осуждается как гонитель боярства. Между умеренными слышны возгласы:
– Всё едино, как ни молись, была бы у тебя в сердце молитва; а другой и по-старому молитву слушает, да на две души кушает, – по-старому спасается, а кусается... А Никона всё же на смарку – уж больно зазнался.
Аввакум и Неронов пели иное:
– Времена антихриста настали. Было Никона имя поповское, Никита, а это из греческого Никитиос и соответствует слову «победитель», одному из названий нечистой силы. Уничтожил он древлее благочестие и баню пакибытия[43]43
Вот откуда взял Аксаков это знаменитое изречение. Под этим раскольники подразумевали крещение. И так как Никон установил в крещении миропомазание лица и погружение в воду, то раскольники отрицали и самое крещение это как таинство; а свое крещение назвали банею паки-бытия, т.е. ради будущей жизни.
[Закрыть].
Бояре же толковали меж собою.
– А он и великим государем именуется и местничество на деле уничтожил, ни во что не ставил родовую доблесть и честь...
Ну, и шалишь, мы-де сами с усами.
Словом, все партии были заодно, что нужно ссадить Никона.
Но как отделаться от него?
Постановление собора русских святителей царь не утвердил, а на вселенский собор не соглашался.
Собрались поэтому кровные враги Никона в комнату или кабинет Боборыкина: и для совещания, и для келейной выпивки.
Тогда духовные и светские были более сближены одинаковостью интересов и обычаев, чем теперь: они были, поэтому, откровеннее друг с другом и не стеснялись меж собою.
Раз гости приглашены в комнату или в кабинет хозяина, были они уж, как говорится, нараспашку.
В кабинете сидели: сам хозяин, митрополит Питирим, толстый, с брюшком и заплывшими от жира глазами; архимандрит Павел, – как уже я говорил в одном месте, – красивый, чернобровый, с белыми ручками господин, немного женоподобный; Родион Стрешнев, Алмаз Иванов и Хитрово.
Все они полулежали на топчанах, и перед ними, на столе, стояли наполненные мальвазиею золотые подстаканчики.
От Алмаза Иванова они узнали уже исход извета Никона об его отравлении, и вот они собрались потолковать, что делать дальше.
– Да что и поделать, – молвил дьяк Алмаз, – ведь пятнышка на нём, хитрице, нетути... Управлял он государевым делом шесть лет и всею казною заправлял... перебрали, пересмотрели все дела во всех приказах и судах – чист, как божья роса... светел, как алмаз...
– Я, – прервал его митрополит Питирим, – отписал всюду, во все монастыри и протопопам: нет ли на Никона челобитчиков, аль не брал ли посул?.. и ниоткуда ничего, – только бьют челом, что он не так скоро их посвящал... Да и то в те поры было ему не до них.
– Да что же делать? – с отчаяньем спросил архимандрит.
– А вот что я надумал, – молвил Алмаз, – нужно сделать так, чтобы его бесить... выводить из терпения... и он учнёт продерзости делать и царским послам, аль, быть можем, и царю, и тогда... тогда мы напустим на него митрополита газского Паисия... Тем же часом нужно Паисия сблизить с царём. Это, Хитрово, уж твоё дело... твоя тётушка Анна Петровна пущай митрополита к себе в терем впустит, а там и с царицею познакомит.
– Вот я так попрошу дядюшку Семёна Лукича Стрешнева; пущай, как царский дядя, возьмёт Паисия под свою высокую руку и доложит батюшке-царю.
– Я же, – вставил Боборыкин, – берусь начать дело. Должен я вам поведать, что вотчина моя на границе Нового Иерусалима и на границе вотчины бывшего коломенского архиерейского дома. Архиерейская вотчина была тоже наша, да отец мой по завещанию отписал её коломенскому епископу... Вот затеял патриарх строить на моей земле «Новый Иерусалим» и купил у меня землишку, а как упразднил он коломенскую епископию, так получил от царя грамоту, что к обители отходят все вотчины той епископии... Так и отошла к нему и отца моего вотчина.
– И прекрасно, – крикнул Алмаз. – Теперь ты и бей челом царю: отписать-де вновь вотчину к себе.
– Я и того не сделал, – прервал его Стрешнев, – пожаловал я вотчину на «Новый Иерусалим», а потом ничего не дал, жалованной грамоты не дал, и делу конец. Так и тебе, боярин, мой совет: запиши ты свою землю и скажи «моя», и делу конец.
– Пожалуй, – заметил Алмаз, – так и лучше будет; он разгневается, а коли царь твою, боярин, руку возьмёт, то он осерчает и пойдёт писать.
– Ладно, ладно... – велю запахать землицу и засеять хлебом, – обрадовался Боборыкин: – Только глядите, чтоб царь не осерчал...
– Мы все за тебя...
– Отстоим, – раздались голоса.
– Одного только попрошу у вас, – сказал Боборыкин, – залучите к себе всех раскольничьих протопопов и попов, особливо Аввакума и Неронова... Они много нам помогут...
– Я берусь переговорить с царём, – сказал Питирим. – Аввакум духовником у родственников царицы: Федосии Морозовой и Евдокии Урусовой; а Неронова и царь жалует, с ними Морозов поладит.
– Ладно, ладно, – закричали все, – мир с раскольниками... Они нам помогут низложить Никона, для них он антихрист, латынянин, лютерянин, кальвинист – что хотите...
После того пошли здравицы, и позднею ночью всех развели по домам, с перенесением на ложе сна.
На другой лень Боборыкин послал своего дворецкого нарочито распорядиться о засеве монастырской земли; Хитрово же на другой день рано утром заехал в Чудов монастырь, взял оттуда митрополита газского и свёз его к тётушке Анне Петровне, где он оставил его вести с нею душеспасительные беседы.
Митрополит был красивый, женоподобный, черноглазый и чернобородый грек, составивший себе карьеру своей красотой, но теперь он был уже желчный, лукавый и нервный человек.
Говорил он витиевато, льстиво и вкрадчиво. Анну Петровну он в один сеанс привлёк на свою сторону: он наговорил ей столько любезностей, столько льстивого, что вдовушка растаяла...
Неудивительно, что вскоре она познакомила его и с царицею Марьею Ильиничною, которая часто её посещала; а там он добрался и до царя.
Охотно Питирим, при церковной службе и обряде, стал уступать ему первенство, будто бы как представителю двух патриархов: константинопольского и иерусалимского, и делалось это для того, чтобы царь обратил на него серьёзное внимание.
Молитвами его царица вскоре зачала и в следующем году родила желанного сына Фёдора.
Бояре в это время и в приказах, и на воеводствах, и в боярской думе овладели решительно всеми не только светскими, но и духовными, и церковными делами.
Была совершенная анархия, и нельзя было даже в точности определить, чья партия господствовала и какой приказ старший. И в это-то время установилось понятие: чем честнее (в смысле чествовать) боярин, тем более прав имеет и его приказ.
Так было и на воеводствах.
Между тем как такие дела совершались в Москве, Никон прибыл из Крестного в «Новый Иерусалим».
Здесь он застал в большой горести крестьян, приписанных к этому монастырю: все поля их засеял боярин Боборыкин своим хлебом и им грозил в тот год голод.
Никон возмутился этим поступком и написал государю жалобу, в которой просил, чтобы разобрали дело по документам.
На это не последовало ответа. Тогда Никон послал царю другую жалобу, в которой объяснил, что не могут же крестьяне его монастыря остаться зимою без средств к существованию, а потому он просит ускорить решением дела, иначе он должен принять против Боборыкина иные меры.
Ответа не воспоследовало. Приближалась, однако ж, жатва, и Боборыкин мог бы снять хлеб, а потому монастырские крестьяне, не дождавшись указа из Москвы, вышли в поле, сжали и свезли в монастырь весь хлеб.
Боборыкин подал царю жалобу. Тогда немедленно же получен указ: всех крестьян выдать в Москву.
В день получения этого указа, после обеда, явился к патриарху Ольшевский и объявил, что нищенка-странница желает его видеть и принять от него благословение.
Никон, принимавший всех безразлично, велел её впустить в свою келию.
Нищенка, подойдя к его благословению, остановилась и глядела на него пристально и молча.
– Инокиня Наталья! – воскликнул Никон, бросившись обнимать её.
– А я думала, что ты, Ника, забыл меня.
– Не забыл я тебя, а горя было столько... столько забот, что я и себя не помнил. Да и от тебя вестей не было...
– Жила я у Богдана Хмельницкого... его похоронили... нельзя было покинуть семью его: скорбную жену Анну... а там Нечая схватили наши, и жена его, т.е. Катерина, дочь Богдана, тоже осиротела... Да и Даниил Выговский тоже умер по дороге в Москву, и старшая дочь Богдана, жена его, тоже сиротствует... Было много мне горя... Потом в Украине резня... плачь и горе всюду. Нет Богдана, чтобы мстить ляхам за убиение его старшего сына, о котором он плакал до могилы и которому он клялся быть вечным врагом ляхам. Нет его батога и для своих...
– Бедная, несчастная страна, и всё оттого, что нет там хозяина.
– Умирая, Богдан всё кричал: дайте мне Никона... Да, кабы ты приехал туда, иное дело... Да и Юрий Хмельницкий, коли ты не приедешь туда, отречётся от гетманства и пойдёт в монастырь.
– Да как же туда приехать? Царь не пущал при Богдане, а теперь подавно.
– Беги.
– Бежать, да как?
– Я средства дам... Приедут сюда из Украины семь казаков с охранными листами, поступить в монастырь; ты с теми же листами да и на их лошадях и уезжай. Они приедут из Конотопа, а ты поезжай на Нежин и Киев.
– Но как бежать?.. Царь озлится, изменником станет обзывать.
– Уходи, Ника, от зла. Осудил тебя их собор православный к лишению архиерейства, священства и чести... Гляди, пойдут они ещё дальше: соберут раскольничий собор, и сожгут тебя... аль на веки заточат... А Малороссия, гляди, гибнет без тебя, а там погибнет и Русь... Коли тебе не жаль себя, пожалей народ... пожалей о том, что ты сделал... Отвернулся ты от государева дела и гляди: под Конотопом конница наша вся погибла, в Литве всё войско наше истреблено. Шереметьев в Польше у татар, Юрий Хмельницкий поддался ляхам.
– Нельзя... как бежать?.. А Новый мой Иерусалим кто кончит?.. Что станет со всею братиею?.. Да и бояре, и раскольники обрадуются... Бояре и теперь говорили, как я в Крестовом жил: «Вот, дескать, наша взяла, – Никон испужался». А Неронов да Аввакум всюду смущают народ. «Никона, – говорят они, – прогнали за еретичество; нас же с честью вернули, как страстотерпцев за православие, да за древлее благочестие»; а иным говорят они: «Никон покаялся в еретичестве, да удалился, во пустыножительстве льёт слёзы покаяния». А коли я бегу, ещё хуже будет... Да и жаль мне царя Алексея... люблю я его, как сына... дорог он мне... да и Русь-то мою так жаль, так жаль... иной раз заплакал бы...
У Никона показались слёзы на глазах.
Инокиня Наталья расплакалась.
– Поеду я в Москву, – сказала она, – буду у царя, у царицы и боярынь. Узнаю всю подноготную... и коли опасность какая ни на есть, отпишу тебе... У тебя же будут сегодня же казаки... и ты приготовься к отъезду, Я тебе из Москвы отпишу... Теперь благослови... я поеду.
– Поезжай, Натя... Бог да благословит тебя... Но ты там скажи им... приемлют они на себя суд по делам веры, и им – грех... тяжкий грех... Духовный суд судит по евангельскому обету – с любовью... а они режут языки, отсекают руки, сжигают во срубах... Чем, опосля того, мы лучше инквизиторов Гишпании?.. Наделают они бед, коли возьмутся да своим судом судить раскольников: начнутся пытки, пойдёт в ход и плеть, и кнут, и секира, и сруб... Страшно и подумать, что будет... Из десятка безумных попов сделают они сотни тысяч раскольников; из искры раздуют пламя, и устоит ли тогда наша очищенная вера?.. наше православие?.. Погибнет дело рук моих, да и я с царством погибнем, разве Богородица заступится за нас.
Он стал ходить в возбуждённом состоянии по своей келии:
– Настанет, Натя, день, когда безумцы... раскольники... очнутся... поймут, кто прав, кто виноват. Теперь их призвали в Москву, чтобы низложить меня, и они низложат, – сила теперь на их стороне... Но того они не понимают в безумии своём, что с моим низложением они сами погибнут. Теперь Никон их жалеет как блудных детей, умоляет смириться и наказует по-духовному: постом, молитвою, лишением сана... а кровожадным боярам – это не на руку... И коли они-то, раскольники, меня сокрушают, их защитника, боярство заберёт их тогда в свои лапы, жилы повытянет из их тела, кости размозжат, члены отсекать будут и, коли нечего будет более рвать на части, бросят в сруб и медленным огнём будут жечь – в угоду дьяволам, своим братьям... Повидайся гам с протопопом Аввакумом и скажи ему моё последнее слово, вместе со словом любви и всепрощения.
Они облобызались, и инокиня, растроганная, вышла от патриарха.
– Нет, – подумал он, – нужно последнее средство употребить. Пущай она там дьячит[44]44
Ходатайствует (на тогдашнем языке).
[Закрыть]... и всё же я ему напишу... напишу всю правду... Напишу так, чтобы камни размягчились... а коли и это не пособит, то тогда... тогда Никон... отряси прах своих ног от сих мест и беги... беги туда, где вера ещё не погибла, где ещё бьётся сердце человека... беги туда, где примут тебя с любовью и почётом. Сейчас напишу царю грамотку, и коли ответа не будет, значит сам Господь Бог велит мне бежать от сих мест.
Сидит и пишет:
«Начинается наше письмо к тебе словами, без которых никто из нас не смеет писать к вам[45]45
Здесь впервые Никон пишет царю «вам». Письмо это буквально историческое.
[Закрыть]; эти слова: «Богом молю и челом бью». Бога молю за вас по долгу и по заповеди блаженного Павла апостола, который повелел прежде всего молиться за царя. И словом, и делом исполняем свои обязанности к твоему благородию, но щедрот твоих ничем умолить не можем. Не как святители, даже не как рабы, но как рабичища, отовсюду мы изобижены, отовсюду гонимы, отовсюду утесняемы. Видя святую церковь в гонении, послушав слова Божия: «аще гонят вы во граде, бегите во ин град», – удалился я и водворился в пустыни, но и здесь не обрёл покоя. Воистину сбылось ныне пророчество Иоанна Богослова о жене, которой родящееся чадо хотел пожрать змий и восхищённо было отроча на небо ж к Богу, а жена бежала в пустыню, и низложен был на земле змий великий, змий древний.
Богословы разумеют под женою церковь Божию, за которую страдаю теперь заповеди ради Божия... Больши сея любве никто же и мать, да аще кто душу положит за други своя; и мы, видя братию нашу биенными[46]46
Здесь намёк на палочную расправу Хитрово с князем Вяземским.
[Закрыть], жаловались твоему благородию, но ничего не получили, кроме тщеты, укоризны и уничижения; тогда удалились мы в место пусто. Но злонамеренный змей нигде нас не оставляет в покое; теперь наветует на нас сосудом своим избранным, Романом Боборыкиным, без правды завладевшим церковною землёю. Молим вашу кротость престать от гнева и оставить ярость. Откуда ты такое дерзновение[47]47
Начал святейший за здравие и кончил за упокой. Начинает он с этого места горячиться.
[Закрыть] принял сыскивать о нас и судить ны? Какие законы Божии велят обладать нами, Божиими рабами? Не довольно ли тебе судить в правде людей царства мира сего? В наказе твоём написано повеление, – взять крестьян Воскресенского монастыря, – по каким это уставам?.. Послушай. Бога ради, что было древле за такую дерзость над Египтом, над Содомом, над Навуходоносором царём? Изгнан был богослов (апостол Иоанн) в Патмос: там благодати лучшей сподобился, благовестие (Евангелие) написать и Апокалипсис. Изгнан был Иоанн Златоуст, и опять на свой престол возвратился; изгнан митрополит Филипп, но паки стал против лица оскорбивших его[48]48
Здесь намекает он на перенесение св. мощей в Москве.
[Закрыть]. И что ещё прибавить? Если этими напоминаниями не умилишься, то хотя бы и всё писание предложить тебе, не поверишь. Ещё ли твоему благородию надобно, да бегу, отрясая прах ног своих к свидетельству в день судный[49]49
В этом месте он упоминает о предстоят см своем побеге.
[Закрыть]?.. Великим государем больше не называюсь, а какое тебе прекословие творю? Всем архиерейским рука твоя обладает. Страшно молвитя, но терпеть невозможно, какие слухи сюда доходят, что по твоему указу владык[50]50
Отец Павел, архимандрит чудовский, в это время пожалован в митрополиты крутицкие.
[Закрыть] посвящают, архимандритов, игумнов, попов ставят и в ставленных грамотах пишут, равночестна Св. Духу, так: «по благодати Св. Духа и по указу великого государя»... Не достаточно-де Св. Духу посвятить без твоего указа!.. Но кто на Св. Духа хулит, не имеет оставления. Если и это тебя не устрашало, то что устрашить может, когда уже недостоин сделался по своему дерзновению. К тому же повсюду, по св. митрополиям, епископиям, монастырям без всякого совета и благословения, насилием берёшь нещадно вещи движимые и недвижимые, и все законы св. отец и благочестивых царей и великих князей, греческих и русских, ни во что обратил, также отца твоего, Михаила Фёдоровича, и собственные свои грамоты и уставы, уложенная книга, хотя и по страсти написана[51]51
Здесь он явно восстает против жестокости наказаний уложения, о чём мы ниже увидим, что он протестует не только по делам веры, но и в других случаях.
[Закрыть], многонародного ради смущения, но и там поставлено: в монастырском приказе от всех чинов сидеть архимандритам, игуминам, протопопам, священникам и честным старцам: но ты всё упразднил: судят и насилуют[52]52
Здесь говорится о тяжелых порядках гражданского уголовного суда: правёже, пытках и казнях.
[Закрыть], и сего ради собрал ты на себя в день судный велик собор вопиющих о неправдах твоих. Ты всем проповедуешь поститься, а теперь и неведомо, кто не постится ради скудости хлебной, – но многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего. Нет никого, кто бы был помилован: нищие, слепые, хромые, вдовы, чернецы и черницы, – все данями обложены тяжкими, везде плач и сокрушение, везде стенание и воздыхание, нет никого веселящеюся во дни сии».
Написав это, он прошёлся вновь по келии и, как бы что-то вспомнив, начал говорить сам с собою...
– Запамятовал было... Да... да... это было, кажись, января 12... Были мы у заутрени в церкви Св. Воскресения... По прочтении первой кафизмы сел я на место и немного вздремнул... Вдруг вижу себя в Москве, в соборной церкви Успения: полна церковь огня... стоят умершие архиереи... Пётр-митрополит встал из гроба, подошёл к престолу и положил руку свою на Евангелие. То же сделали все архиереи и я... И начал Пётр говорить: «Брат Никон! Говори царю, зачем он св. церковь преобидел, – недвижимыми вещами, нами собранными, бесстрашно хотел завладеть? И не на пользу ему это... Скажи ему, да возвратит взятое, ибо мног гнев Божий навёл на себя того ради: дважды мор[53]53
Здесь говорят он о море московском и о море во время второго похода на Ригу, когда умер Делагарди. Мор этот проник и к ним. Только санитарные меры Никона в обоих этих случаях спасли народ.
[Закрыть] был... сколько народа перемерло, и теперь не с кем ему стоять против врагов». Я отвечал: «Не послушает меня, хорошо, если бы кто-нибудь из вас ему явился». – «Судьбы Божии, – продолжал Пётр, – не повелели этому быть. Скажи ему: если тебя не послушает, то, если б кто и из нас явился, и того не послушает... а вот знамение ему, смотри»... По движению руки его я обратился на запад к царскому двору и вижу: стены церковной нет, дворец весь виден, и огонь, который был в церкви, собрался, устремился на царский дворец, и тот запылал... «Если не уцеломудрится, приложатся больше первых казни Божии»... – «Вот, – прервал его какой-то старец, обращаясь ко мне, – теперь двор, который ты купил для церковников[54]54
Конфисковано было Воскресенское подворье.
[Закрыть], царь хочет взять и сделать в нём гостиный двор, мамоны ради своея. Но не порадуется о своём прибытке...»
– Да, так оно всё было, – говорил Никон, садясь, и продолжал писать... – Всё это я ему отписал... Но, пожалуй, он ещё не поверит, а вот я и заключаю грамоту: «Всё это было так, от Бога или мечтанием, – не знаю, но только так было; если же кто подумает человечески, что это я сам собою мыслил, то сожжёт меня оный огонь, который я видел»... Сейчас отправлю это письмо с архимандритом... Посмотрим, коли и оно не поможет, то отрясу прах от ног моих в сих местах.
Он тотчас отправил это письмо в Москву.