Текст книги "Тюрьма (СИ)"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)
– Кто там?
– Почему вы дрожите? – воскликнул Архипов удивленно. Его удивило не только состояние журналиста, но и собственная проницательность; ощутил себя тонким психологом и потенциальным врачевателем душ.
Якушкин что-то пробормотал.
– Говорите, говорите… – как бы издалека шептал он.
По-настоящему разобраться в его бормотании и в причинах дрожи было невозможно, и Архипов решил, что все отлично объяснится, когда журналист перестанет юлить и с простотой человеческого гостеприимства откроет дверь. Он не уловил в дрожании якушкинского голоса свидетельствующей о чем-то предательском бескостной мягкости, змеиной ползучести прилагающегося к нему тела, что могло бы предупредить его об опасности и вернуть в состояние напряженной бдительности. Воображался человек, погруженный в нечто глубоко личное и потому лишенный возможности тотчас перейти к общению с другим. Архипов мог только позавидовать такому человеку, а оказываться другим в складывающейся комбинации ему было неприятно.
На самом деле Якушкин, весь в поту, не сумевший скрыть волнение и оттого ненавистный самому себе, отвратительный, стоял перед дверью сгорбившись, подавшись к ней в каком-то жалком поклоне, не торопился открывать и все думал, как бы ему провалиться сквозь землю. Один из тех, кто превратил причудовскую квартиру в засаду, резко ткнул его в спину дулом пистолета, и Якушкин, оглянувшись и сверкнув глазами, почувствовал, что его руки, словно отделившись от тела, или от неких основ тела, двигают засов, проделывая эту работу как следует, даже, не исключено, с блеском. Архипов зашевелил губами, видимо, спрашивая, можно ли войти. Энергичные, сильные люди мгновенно втащили его в прихожую, навалились, опрокинули, коленями к полу придавили, сковали руки, заведя их за спину. Свалка, резкие выкрики, наручники, человек словно на плахе, лицо вжато в пол, плющится, становится плоским, как лепешка, глаз, похоже, уже единственный, как у рыбины какой-то, ширится и пучится, как мыльный пузырь, взбухает над той лепешкой, зрачок ртутным шариком бегает в серой кудреватой пене глазного яблока, наливающегося безумием. Чрезмерно! чрезмерно! – пропечатывалось на лице Ореста Митрофановича, сидевшего на кровати и остро, болезненно удивлявшегося. Якушкин прочитал это изумление смирновского либерала и признал его обоснованным, задушевно согласился с ним, испустив при этом неосмысленный клекот. Да, чрезмерно, эту злосчастную поимку довели до абсурда, до гротеска, устроили цирк, зачем же набрасываться так на человека, вооруженного лишь газовым пистолетом. Следовало удержаться в рамках приличий и некоторого благоразумия, сохранить контроль над собой, над своими чувствами, соблюсти хотя бы видимость законности, выказать хоть минимум терпимости, цивилизованного уважения к человеку, не говоря уже о любви к нему как таковому…
Прозвучало гуманное разрешение встать. Обернулось это тем, что подняли, встряхнули, немножко примяли с боков, спереди и сзади, вылепливая в ровную и неподвижную, совершенно обезвреженную фигуру. На Якушкине задержанный не сконцентрировался, а крепко тому, невыносимо хотелось подать знак, что предал он не по вражде или какой-нибудь дурацкой прихоти, а исключительно в силу обстоятельств, сложившихся таким образом, что лишь так удастся ему вытащить из тюрьмы своего друга, защитника униженных и оскорбленных, видного ученого Филиппова. Архипов рассчитывал вытащить своего товарища, Якушкин надеется вытащить своего. Архипову не повезло, а у Якушкина, глядишь, получится. Это нужно понять. Архипов должен понять и оценить по достоинству поступок Якушкина, ему ли не знать, что испытывают люди и каково им, когда их друзья или близкие в беде и ждут помощи.
Может быть, Архипов как-то и не уловил того факта, что Якушкин предал его. Для него этот неожиданный и молниеносный захват означал возвращение под стражу, под замок, в зону, что было недопустимо и невозможно, и он думал лишь об этом. Его внимание привлекла открытая дверь на балкон. И он устремился к ней.
Инга подняла глаза и окинула задумчивым взором дом, соображая, за каким из освещенных окон ее муж внедряет сейчас в голову журналиста свои безумные идеи о спасении Бурцева. А муж уже находился в воздухе, неуклонно приближаясь к земной тверди. Сквозь темную массу листвы над головой женщина различила какое-то странное шевеление на далеком, озаренном тусклым светом балконе.
Когда оперативники, выскочив из квартиры, с топотом понеслись вниз по лестнице, Якушкин побежал тоже. Это был неосознанный порыв, он не знал, что толкнуло его, направило, какая сила заставила его словно бы скопировать действия оперативников и уподобиться им. Наверное, нужно было до конца испытать слабую надежду, что Архипов не разбился насмерть, но чувствовался и поиск виновных, вызревал до сокрушительной твердости вопрос, почему оставили открытой дверь на балкон, было уже ясно, что в этом необходимо с несгибаемой дотошностью – принципиально! – разобраться и сделать все, чтобы подобное не повторялось впредь.
Оцепенев, Инга стояла у дерева, привалившись плечом к его могучему стволу. Дерево напитывало ее разнообразными соками, и Инга не отстранялась от него и не сливалась с ним, а соки, бурля, зарождали в душе разнообразие энергий, среди которых можно было бы распознать, если б испытующе и со знанием дела глянуть со стороны, ужас перед действительностью, страх перед будущим, жажду мести. Да, и много еще всего образующего потемки, едва ли не кромешную тьму. Ей казалось, что, протянув руку или шевельнув ногой, она непременно коснется распростертого на тротуаре тела. Но она стояла неподвижно; сковала неподвижность, а о какой-либо боязни и впрямь прикоснуться к тому, что было еще недавно ее мужем, не могло быть и речи. Из подъезда выбежали люди, среди них Инга узнала журналиста. Фонарик! Фонарик! – закричал какой-то снующий человек. О да! – ответил голос из темноты, и вспыхнувший луч заскользил по тротуару. Человек, склонившийся над телом, после небольшой общей для всех паузы произнес:
– Мертв. – И, повернувшись к Якушкину, он добавил: – Помни о смерти.
Якушкин тупо уставился на него. И тут Инга поняла, что Якушкин предал ее мужа.
Словно из-под земли, таинственно, неторопливо и важно, вырос офицер, может быть, соткался из воздуха, в ночном веществе которого определенно могли твориться удивительные и даже фантастические вещи. Ему доложили (пузатился, рапортуя, квадратный мужчина) о гибели Архипова, и этот не вполне молодой уже человек, старший, к которому обращались с подчеркнутым уважением и рапортовали исключительно по-военному, хотя он был в штатском, повернулся к Якушкину и небрежно бросил:
– Вы можете идти.
Журналист заартачился:
– Но я заинтересован…
Офицер, а даже Инга сообразила, что это офицер, которому сам Бог велел отдавать команды и которого нельзя было ослушаться, прервал журналиста:
– Тихо! Я только что разговаривал по телефону. Вы догадываетесь, с кем именно, а прочим знать не обязательно. Так вот, подполковник уже в курсе. И дело в шляпе. Подполковник просил передать вам, чтобы вы завтра же – слышите? – завтра же не мешкая вечерним поездом отправлялись в Москву. Это приказ.
– Почему же это приказ, – заскулил штафирка, – с какой стати…
– Это приказ удовлетворить просьбу товарища подполковника и по всем прочим одобренным свыше пунктам пробежаться с положительным ответом.
– Да, но я не вижу телефона, по которому вы якобы разговаривали… И про шляпу что-то не того… А Филиппов?
– Какой Филиппов? Я не знаю никакого Филиппова.
– Нет, вы должны знать.
– В таком случае все в порядке и с Филипповым. Подполковник, – сказал офицер, не теряя самообладания, – просил передать, что закажет билеты на четверых.
– Вы и на это ждете положительного ответа? Я должен выразить восторг?
– В данной ситуации вы должны беспрекословно подчиниться.
– Почему дверь на балкон оставили открытой?
– Это тактический просчет. Будет подан рапорт, и виновные, если таковые найдутся, понесут наказание.
Якушкин словно боялся отойти от офицера, и офицер, надо отдать ему должное, уже искренне, без натуги и какого-либо притворства, терпел его.
– Перечислите, пожалуйста, всех названных подполковником, всех будущих пассажиров указанного поезда… – попросил Якушкин.
– Всех?
– Всех четверых.
– Это совсем не обязательно знать прочим, но если вам угодно, а также учитывая, что посторонних среди нас нет… Подполковник имел в виду себя, вас, народного депутата Валентину Ивановну и, видимо, Филиппова. Того самого…
– Видимо? А более точных сведений…
– Филипповых – видимо-невидимо, – подвел итог офицер.
– Вам неймется сосредоточиться на происшествии…
– Так точно.
– Заняться исполнением своих прямых обязанностей…
– Так точно! – терпел офицер, не терял выдержки.
Наконец Якушкин достиг какого-то предела и дальше не отважился с действительным усилием привлекать его внимание к своей скромной персоне, теперь уж помялся только возле собеседника, переступил с ноги на ногу, заглядывая ему в глаза. В голове пронеслось: что я тут как перед сфинксом? Мгновение-другое высматривал сфинкса в прекрасно побеседовавшем с ним человеке. Но что задумал подполковник? Была бы понятна парочка, сплюсовавшая Федора Сергеевича да Валентину Ивановну, и ничего удивительного не сталось бы, когда б завязался легкий путевой романчик. Но путешествовать в обществе человека, которого чуть было не упрятал на долгие годы за решетку, к тому же еще и в компании с тем, кого, можно сказать, склонил к предательству? Изощренно как-то, с нехорошо, чересчур выпукло преобладающими оттенками изуверства. Или подразумевается, что их всех утешит Валентина Ивановна, каждого по-своему, каждому преподнесет частичку своего доброго сердца? Вопросы беспокоили Якушкина. Он медленно побрел к смутно прорисовывающейся кучке всполошенных жильцов дома, наскоро ставшего неким средоточием разлада с действительностью, в целом мирной и безмятежной. Кто-то выпадает из окна, кто-то обсуждает это так, словно ничего иного нельзя было и ожидать, остальные тоже вроде как при деле, при исполнении… Кто виновник торжества? Кого назвать возмутителем спокойствия? В душной и теперь неожиданно тихой квартире Якушкина ждал Причудов, которому страстно хотелось поговорить о случившемся. Он готов обсудить детали и удариться в предположения, не прочь выдвинуть свои гипотезы, некие варианты, по которым все вышло бы иначе, если бы… В общем, у Ореста Митрофановича, умеющего выдвигаться на авансцену прожектером, сочинителем вымыслов, плутовато грезящим на ходу господином, было свое мнение относительно драматических событий, разыгравшихся в его квартире, но Якушкин не чувствовал, чтобы мнение этого человека сколько-нибудь интересовало его. Он выкрикнул тоненько:
– Молчать!
* * *
Не имея уверенности, что Инга вторично, после разговора со словоохотливой старушкой, посещала дом, где еще недавно ютился Тимофей, мы, похоже, лишаемся права не то что заявлять, а вообще сколько-то рассуждать о достоверности или, напротив, ошибочности понимания Инги, арестован Тимофей или только басни о жутком его аресте стали ходить по миру. Зато никто не лишает и не может лишить нас права назвать это сомнительное, вызывающее вопросы понимание, а в каком-то смысле и непонимание (ибо фактически это так), ее внутренним делом, с предположением, однако, что это наше скороспелое высказывание, заключающее в себе нечто вроде определения, нам следует, пожалуй, заключить в кавычки. Но что, кстати, подразумевают эти кавычки? Легче сказать, чего они вовсе не подразумевают, а именно следующее: нечего и думать о каком-либо росте раздражения, бессилия или иронии в подходе к противоречиям между «внутренним», которое, может быть, лишь бред нашей героини, и «внешним», то есть задачей, целиком лежащей на нас и представляющей собой не что иное, как терпеливые и кропотливые хлопоты по выстраиванию ее образа. Другое дело, что указанным подходом обладаю только я, как сам он обладает, по определению, некой целью, тогда как Инга, в конечном счете, всего лишь средство, принимаемое мной к сведению, когда я размышляю, как мне упомянутой цели достичь. Говоря об этой необыкновенной женщине как о средстве, я имею в виду прежде всего то, что она – из вторых рук, то есть пришла ко мне после обработки, которую действительной, совершенно правдоподобной Инге задал мой друг, сочиняя и пиша свой неказистый роман. Как бы то ни было, Инга решилась еще разок потолкаться у безответной двери. Она прошла к ней, едва ли не тотчас же после гибели мужа, словно в тумане, не помня себя и почти не сознавая своего существа, и вот тут-то, наконец, наступает черед настоящей, повергающей в недоумение и нас, странности, поскольку не достигла она еще толком Тимофеевой квартиры, как ей встретилась на лестнице та самая старушка, которую, по словам незабываемого пузана в шляпе, успел, аккурат ко второму пришествию Инги, прибрать всевышний. Пузан, разумеется, не учитывал, что Инга могла бывать в этом доме и до своего неожиданного знакомства с болтливой старой перечницей, но его, так сказать, легкомысленное перескакивание с пятого на десятое не имело решающего значения ни для бытия дома, ни для судеб его обитателей и гостей. Куда больше внимания заслуживает возобновление будто бы прочно отбывшей в лучший мир распространительницы свидетельств, подозрительной уже в том отношении, что ее свидетельства самым очевидным образом не гарантировали ни малейшей неопровержимости. И вот вдруг теперь мы видим, как вполне связные заявления старушки сколачивают более или менее реалистический рассказ, а из него явствует, что прибран все-таки Тимофей, причем без всякого вмешательства сверхъестественных сил. Доводы, приводимые старушкой в доказательство истинности ее рассказа, могли смутить, обескуражить, вообще настроить на критический лад относительно какой угодно истины, даже и величайшей на вид, но она так зримо гордилась своей осведомленностью, что оставалось либо безоговорочно поверить ей, либо повернуться и уйти. Какой из этих двух путей выбрала Инга, сказать непросто, во всяком случае, она не ушла тотчас же, а вот в какой мере поверила она старушке, Бог весть. Что же касается Тимофея, в этот раз его уже не хватали на улице, а вошли в его квартиру, какое-то время пробыли там, после чего вышли вместе с ним и отчалили в неизвестном направлении. Инга не знала, что и думать, лишь туманно удивлялась живучести старушки. То ли с Тимофеем происходят какие-то необыкновенные вещи, то ли старушка не в себе, подвержена видениям, горазда присочинить, врет в свое удовольствие, но и удивления достойна, как всякий, кто крепок верой в изделия собственной фантазии.
– А толстый какой-то человек, – произнесла Инга задумчиво, – пузатый такой, и в шляпе, сказал, что вы отдали Богу душу.
Кипучая старушка тотчас топнула ногой.
– Знаю! Знаю я не одного такого оборотистого, кто запросто обернется пустозвоном! – запылала она гневом, свешиваясь в то же время и в некоторую насмешку. – А этот… Но вы-то! Да нельзя же, истинно говорю, нельзя было вам не разобраться в действительном положении вещей. Налицо бессовестное растение, а не человек!
Затопала она вдруг так, что лестница, уподобившись деревянной, принялась ходить ходуном, укачивая Ингу. Повествование ее стало преображаться, и вместе с тем она сама заметно обрела внушительность, – изменения, которые не могли не коснуться и нашей героини, остаться без последствий для ее внутренних и внешних метаморфоз. В новообразованной картине ретроспективного взгляда, брошенного старушкой назад, в недавнюю историческую действительность, Тимофея как увезли однажды, так он и не возвращался уже, тогда как пузатого негодяя, этого ничтожного клеветника и беспринципного сочинителя, действительно прибрали, и уж наверняка, точно что без права на восстановление в прежнем виде. Другое дело, если в призрачном состоянии, тогда, может, стоит ожидать и остерегаться его внезапных, по-своему чудесных и все же до крайности неприятных явлений. Да и сам увоз совершился в условиях, которые лишь большой чудак не сочтет странными… А так-то, если вдуматься, если пристально вглядеться… В любом вопросе, а в этом, нас, судя по всему, встревожившем, тем более, – сказала старуха, мало-помалу выпрямляясь, приосаниваясь, – важно прежде всего окрылено подняться до вопрошания об истине, до того, что всякий культурный человек назовет обнаружением смысла бытия. Никто из живущих не избавлен от обязанности уяснить, кто он, откуда пришел, куда идет. Но в отношении пузана не все так просто. То есть было бы просто, когда б признать без околичностей, что он никто и никуда не годится, круглый нуль и полное ничтожество. Но что скажет на это творец всего сущего?
Пускаться заодно с неугомонной старушкой в разведку, тужась нащупать достоверность того, иного, третьего или вообще Бог весть чего, новоиспеченная вдова не пожелала – слишком высока была цель, которую видела она теперь перед собой, так что нечего рисковать, не годится напрасно подставлять себя под удар.
– Зайдете? – спрашивала старушка, с любопытством заглядывая ей в глаза. – К примеру сказать, на чашечку чая. Найдутся и крекеры. Этак под сурдинку, а?..
Инга отрицательно покачала головой; к телодвижению присовокупила слова, но странно усмехаясь, как бы в сознании, что в четкость словесного построения вплетена какая-то нелепая обмолвка:
– Вы, однако, всуе не болтайте! А то как собака, брешущая на ветер!
Старая отпрянула. И как положила начало странностям ее способность возникать и предаваться дурацким россказням после устроенных ей шельмецом похорон, так они, эти странности, и продолжались, только уже с Ингой, и продолжались до полного усовершенствования, в естественном порядке снимавшего с них клеймо некой предосудительности; стало быть, и о непотребствах, которыми до сих пор чревато прошлое бедной, запутавшейся в обстоятельствах и тупиковых ситуациях женщины, скоро тоже не будет помину. Старушка подтянулась, мертвенная бледность покрыла ее как будто разгладившееся лицо. Но это было еще только что-то предварительное. Вдруг старуха взъярилась, взыграла, завозилась, и затем она сказала сурово:
– Я прожила долгую и счастливую жизнь с погруженным в неисчерпаемое чтение мужчиной и знаю. Рассуждение, а ему как таковому свойственно основываться на мысли, должно удивлять. Отсюда рукой подать до вывода, что истинная философия не может не быть многословной и более чем достаточно путанной. Как хорошо известно с седой древности, философия, а она-то и дает ход размышлениям, порождена удивлением, и чему же, спрашивается, удивляться, если не вещам необыкновенным, которые ни одному разумному и всегда продолжающему мыслить человеку не дано истолковать в простейших формах речи. О, хотела бы я посмотреть на счастливца, сподобившегося протрактовать ту или иную вещь высшего разряда без того, чтоб не запутаться вовсе. Но я уверяю вас, милочка, это будет всего лишь погрузившийся в ауру мнимого счастья идиот, а по-настоящему счастливых мыслителей днем с огнем не сыскать, и равным образом не бывает окончательно удачных комбинаций, образующих тот или иной смысл. Поэтому когда умный философ разбирает выкладки коллеги, он не говорит: коллега написал то-то и то-то, желая сказать следующее… – как это принято говорить у глуповатых критиков и пустоголовых педагогов, воображающих, что им понятно все на свете… Он говорит: насколько я понял своего коллегу, тот утверждает, будто… И только безбоязненные и безболезненные, оголтелые дураки полагают, что можно философствовать, выстреливая однословными предложениями и сводя все свое рассуждение к одному абзацу. Жизнь, моя дорогая, предельно таинственна и насыщена тем, что нам и не снилось, а что касается брешущих на ветер собак, так давайте, если угодно, вместе предпримем что-нибудь такое, чтоб поскорее их повывести.
Инга мало что поняла в этом разъяснении, поразительно прозвучавшем в устах старухи, ни в прежнюю, ни в нынешнюю встречу не представавшей перед нашей героиней большой мастерицей по части глубокомысленных суждений. Ингу занимало, где бы скоротать время до вечера, на который она уже наметила исполнение многих дел, в том числе и важнейшего. Хорошо бы под крышей, в стенах дома, в каком-нибудь тихом и неприметном уголке, и так уже Бог знает где шаталась до утра, после старухи-то с ее фантазиями, вспышками гнева и преображением в суровую наставницу. Старуха не от себя говорила, ее научили, как попугая, – шагая по погруженной в сон улице, Инга покивала, соглашаясь с этим выводом, – а со мной обстоит хуже некуда, никто и не собирался меня учить, как ходить по лезвию бритвы. Злое и погибельное, опустошающее душу чувство, что она среди врагов, охватило ее. Тимофей решить проблему окончательного перехода на нелегальное положение не помог, и она отправилась к Маслову, у которого муж провел ночь после побега; может, и не одну ночь, но сейчас этого уже не восстановить в памяти. Ей очень не хотелось провести день на улице, у всех на виду, в томительном ожидании последующих событий, а Маслов представлялся надежным человеком, который, к тому же, не станет задавать лишних вопросов, – это весьма кстати, не по душе было бы Инге повествовать нынче кому-либо о плачевном конце супруга.
Но Маслова дома не оказалось. Маслов был человеком одиноким и замкнутым, так что не нашлось никого, кто бы вышел сказать, где он и стоит ли его ждать. Инга кружила по району, где находился масловский дом, время от времени подходила к двери и стучала, звонила и даже ударяла ногой. Но Маслов все не возвращался. В своих блужданиях Инга думала не о том, где она все-таки проведет этот день, требующий от нее немыслимого напряжения, и даже не о погибшем муже. А день ли, ночь ли… Смена происходила как в какой-то фантасмагории, свет и тьма перемежались так, словно работал ловкий фокусник, и не только сменялись, играя, сезоны и погодные условия, но и пейзажи приобретали вдруг аллегорический вид, как под кистью иконописца. Инга думала о том, как плохо, что муж унес с собой газовый пистолет, и он достался его убийцам, а она в результате осталась с таким сомнительным оружием, как перочинный ножик, довольно, правда, большой, но едва ли грозный в ее слабых руках. О нем же, о муже, она еще не способна была думать как о мертвом, и хотя она отлично понимала, что он мертв и его гибель означает конец всего, что было ей дорого, эта смерть была сейчас для нее прежде всего поводом поставить перед собой важную задачу.
Маслов явно задался целью обмануть ее ожидания. Ночью привлекали внимание таинственные шорохи, манил внезапный шелест, мощный, но доносившийся издалека и как бы с нарочитым ослаблением, с признаками изношенности и увядания. День казался холодным, упрямо и нагло меркнущим. Призрак Маслова вывертывался из-под руки и, осклабившись, нашептывал: не вернусь, не пойду домой, пока ты тут крутишься, уходи отсюда, нечего тебе здесь делать, негодница. А в домике у озера муж приготовил для нее дрова и растопил бы печь, если бы она не увязалась за ним. Но там она не знала бы о его гибели и только терпела бы напрасную муку ожидания, сомнений и страха за него. Здесь она уже знала, и ее жизнь совершила резкий поворот, преобразилась в нечто, не поддающееся пока толкованию. Потом обязательно растолкует. Собственно, была уже не жизнь. Словно дело происходило во сне, где за нее все решали силы иного, неизвестного земным обитателям порядка, не имеющие ничего общего с ее волей и разумом, Инга вдруг очутилась в сквере, успевшем, похоже, достичь размеров парка, и там она сразу забыла о Маслове, твердо предполагая теперь побыть в укромном местечке, откуда ее муж не так давно высмотрел прогуливавшегося журналиста. То самое место она нашла или просто похожее на него, было не столь уж важно. Инга забрела в заросли и улеглась в траве как в коробке с ватой. Какая ж это жизнь? Это было что-то другое, какая-то, может быть, особая связь с чужими ей людьми, вызревавшая наподобие плода, материализующаяся в ее чреве и в ее душе, в затихшем или притаившемся разуме и воспаленном воображении. Впрочем, она замечательно расправила затекшие члены, свободно раскидала усталые руки-ноги. Пришло облегчение.
Пробирало сыростью земли, проснулась, открыла глаза, окунулась в сумерки. Вдруг быстро стемнело. Довольно высоко в небо поднялась луна и, сжавшись там, холодно и отчужденно замерцала, внизу промелькнул или как будто ударил в темноту серебристый всплеск реки. Смолкли все звуки, и только Инга, прячась от колючей ночной прохлады, ворочалась и вздыхала во мраке, как зверь в своей норе. Она хотела пробиться в теплые земные недра, зарыться в них, притиснуться к живым и греющим живое корням растений.
На оставшиеся после ограбления молочного магазина деньги взяла билет на московский поезд. В окошечке кассы студенистой массой колыхалось лицо, на котором немигающими точками стояли свиные глазки, сверлившие странную пассажирку удивленным, негодующим взглядом. Как только такие осмеливаются брать билеты! В поезде люди приличные, а эта топчется перед кассой, как безумная, как попрошайка, как юродивая, одежда измята, перепачкана, в волосах застряли пучки травы только что не с корнями и землей, – и туда же метит, в вагон, к господам!
На билет до Москвы денег не хватило, да ей и не нужно было в столицу, расплатилась за проезд до какой-то промежуточной станции, название которой тут же вылетело из головы. До отправления поезда оставалось еще с полчаса. Подбежал юркий молодой человек:
– Прошвырнемся, куколка?
Инга сердито отмахнулась. Многое вызывало недоумение. Не объявлен розыск, не кишат вокруг агенты, не хватают, не ловят, не вынуждают выхватить ножик, всюду умиротворение, обыденность, рассеивающая опасения, притупляющая страх. Ей выпало ехать в последнем вагоне, а компании подполковника – в головном. Инга увидела этих благополучных людей на перроне, они вяло переговаривались между собой, и она не решилась подойти к ним близко. Правда, узнать ее мог один Якушкин. Но зачем рисковать прежде времени? Вот бы толкнуть под поезд ихнюю тетку, да так, чтоб в полете успела вообразить себя героиней знаменитого романа! Наступило время путаницы; с головой что-то делалось. Две небезызвестные Анны… Одна из них разлила масло на рельсах и прославилась в качестве Аннушки. Вдруг солидный и гордый офицер (он в штатском, а офицерская сущность угадывается) поскользнется в самый неподходящий момент? Но зачем ему на рельсы? Может быть, спасать упавшую тетку…
А не хочется думать об этой ихней тетке что-нибудь скабрезное, выдумывать разные пошлости, шельмовать. Зачем? Тетка хороша собой, писаная красавица. Все в ней полнится соблазнами, так и брызжет, но ее помыслы, может, чисты, и на совести нет никакого греха. Это вполне вероятно, стало быть, самое разумное – взглянуть на тетку уважительно. Инга знала, что доживает свои последние часы. Самое верное в такой момент – не путаться, не фантазировать, не трусить, не звереть. Когда поезд тронулся, она села в пустом купе у окна и, тупо глядя на мелькавшие за ним огоньки смирновской окраины, прикидывала, как ей лучше осуществить задуманное. Но ничего не выходило, то есть выходило лишь, что лучше осуществить, чем нет. Однако она знала это и раньше, для чего же ей было бы еще садиться в поезд, как не для того, чтобы выполнить задуманное? А вот как сделать это наилучшим образом и при каком именно раскладе сделанное можно будет признать сделанным хорошо и даже превосходно, она не имела представления.
Затем ее подхватил порыв, она подчинилась ему, не вдаваясь в суть, встала и пошла по вагонам в голову поезда. Был уже поздний час, но вообще-то рано, если принять во внимание, какую цель она преследовала. Нужно было миновать вагон-ресторан, и, войдя в него, Инга тотчас увидела всю компанию за дальним столиком. Якушкин сидел спиной к двери, в которую она вошла, так что Инге словно ничего иного не оставалось, как сесть за столик прямо у него за спиной, – это было рискованно, он мог в любую минуту повернуться и увидеть ее, но ей почему-то казалось, что выбор места подсказывает сама необходимость убить предателя. Кроме того, представлялось важным услышать, о чем говорят эти люди, несомненно, приложившие руку к убийству ее мужа.
Они уже расслабились за обильным столом, выпили и закусили, подполковник угощал, он сознавал себя хозяином этого застолья. Пир во время чумы, определила Инга. Якушкин предатель, а кто из них выбросил моего мужа в окно? Кто бил его по рукам, когда он отчаянно цеплялся, в последней попытке спастись, за перила балкона? Теперь веселятся. Архипов, должно быть, кричал, но кто-то из них зажал ему рот, иначе она услышала бы его крик; не исключено, сунули в рот кляп. Расстегнув китель, подполковник, неожиданно багроволицый, каким его, возможно, еще никто не видел, обводил сотрапезников насмешливым взглядом, снова и снова, раз обведет – и опять словно по кругу, и все легонько покачивал головой, кивал и кивал. И кто ни попадет в поле его зрения, всякий несет околесицу, все они из одного теста, подполковник удивлялся и посмеивался про себя. А Валентина Ивановна блаженно улыбалась, радуясь изобилию водки, еды и мужчин, хотя, сознавая свою ослепительную красоту, понимала, что достойна чего-то лучшего.
К Инге подошел официант. От острого чувства голода ее мутило. Но денег оставалось разве что на стакан чая, и официант посмотрел на нее неприязненно. Стакан чая! Он бросил пронзительный взгляд, как в суде последней инстанции, где умеют отделять нечестивых и ни на что не годных от достойных наилучшей участи; многое ему открылось, как только стрелы, выпущенные из его глаз, пронзили Ингу. Удивительные, однако, попадаются порой пассажиры, и вот наглядный пример, куда как показательный экземпляр: сама будто выползла из какого-то подвала, из подземелья, руки не мыты, под ногтями черно от грязи, в волосах трава, а может быть, и вредные насекомые, разные там отвратительные паразиты, и несет, несет от нее, как от помойки, как из могилы, а как ни в чем не бывало является в ресторан и требует стакан чаю!
Но смолчал официант, обиженно и вместе с тем гордо, не снизошел до объяснений с безобразной бабенкой. Спиной Инга ощущала что-то твердое, возможно, самого предателя Якушкина, сидели-то спина к спине. Можно схватить со стола нож и всадить его в бок погубившему ее мужа человеку. Официант, все такой же молчаливый, замкнувшийся в себе, принес ей чай. Инга отпила глоток, и горячая жидкость обожгла горло, она поперхнулась. Но кашлять было нельзя, журналист мог повернуться и посмотреть, что случилось с сидящей у него за спиной особой.