355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Тюрьма (СИ) » Текст книги (страница 29)
Тюрьма (СИ)
  • Текст добавлен: 3 апреля 2022, 14:32

Текст книги "Тюрьма (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)

Наиболее внушительная группа солдат устремилась к бараку, где засел Матрос и вход в который преграждала баррикада из кроватей и тумбочек. В щели просовывались палки, отражая солдатский натиск. Наступил момент некоторого замешательства: против кроватей с дубинками не повоюешь! С крыши защитники барака выплеснули на солдатские головы несколько ведер кипятка. Но после того как командовавший этим отрядом офицер вытащил из кобуры пистолет и выстрелил в воздух, здесь тоже началась паника, и баррикада опустела. Солдаты быстро расшвыряли кровати и ворвались в барак, который тотчас огласился руганью и воплями очутившихся под дубинками.

Люди забирались под одеяла, заворачивались в них с головой, иные заползали под койки. Вой стоял невообразимый. С чавкающим звуком реагировали на удары тела, шелестяще, в некоторых случаях с непонятным шорохом шлепались на пол. Какой-то человек забился в истерике, на губах забурлила пена, сделалось похоже на припадок. Раздался звон разбитого стекла: это Матрос швырял пустые бутылки, и они попадали в солдат, в стены, в окна. Подбежавший солдат, обрушивая дубинку на голову Матроса, успел увидеть ее некой сморщенной редиской или просто выпуклой пуговкой, Матрос же собирался схватить очередную бутылку, но он-то как раз не успел. В силу какого-то недоразумения или потому лишь, что события разворачивались не рядовые, Матрос, упавший было на койку, вдруг поднялся и после, хотя был оглушен ударом, продолжал стоять с настойчивостью изваянной на века статуи. Его голова впечатляюще окрасилась кровью. Солдаты на миг замерли в недоумении перед этим зрелищем, как-то странно волнующим, а офицер, не менее их изумленный и отчасти даже напуганный, остановился в двух шагах от смотревшего на него с тупой отвлеченностью вождя мятежников и, снова потянувшись к кобуре, дико закричал:

– Застрелю, гадина!

Как бы опомнившись, Матрос благоразумно рухнул на пол. Его окружили солдаты, дубинки взметнулись вверх.

* * *

Бурцев до последней минуты не терял надежды отсидеться в бараке. Он был один из тех немногих, кто имел на солдатскую атаку не просто некие виды, в той или иной степени положительные, но виды, подразумевающие благополучный лично для него исход. Ждать, что ситуация изменится сама собой и отношение к нему в лагере примет более человеческий характер, не было оснований, а вот надежды на восстановление порядка с помощью солдатских дубинок, на расформирование проштрафившейся зоны, на то, что на новом месте он заживет куда лучше, не казались Бурцеву беспочвенными. Не было чуждо ему и злорадное волнение: поддонки, еще вчера мучившие его, теперь падали под ударами дубинок, катались по земле, кричали от боли и молили о пощаде.

Но трудно не уловить, насколько барак сомнителен в качестве укрытия, места, где впрямь можно отсидеться; ворвавшись, бьют всех подряд, не разбирая, кто прав, кто виноват. Правда, их барак не готовил вовсе никакой защиты, все, кто еще помышлял о сопротивлении или искал пафосной возможности пропасть не в одиночку, давно убежали к Матросу. А мы сдаемся, сдаемся, говорил барак не повышая голоса, скромно, потупившись, с пустой, совершенно никак не окрашенной застенчивостью. Внутри остались только вшивые да окончательно павшие духом. Они облепили подоконники, созерцая печальный конец бунта. Слышались выкрики: в третьем солдаты! второй горит! В действительности барак второго отряда отнюдь не горел, да и ничто нигде не походило на пожар, но от страха что только ни привидится. От страха же на некоторых лицах сложились странные гримасы, эти люди стали похожи на блаженных, и впору бы им кривляться, скоморошничать на площадях, а окажись у них сейчас под рукой хлеб и соль, они, пожалуй, взяв их, серьезно и церемонно вышли бы навстречу победителям.

Все это было неприятно Бурцеву. Вот, например, завшивевший старик, который почему-то снял башмаки, поставил их в угол «изолятора» и затем, переминаясь с ноги на ногу, долго смотрел в окно, беспрестанно двигая губами, бровями и даже носом, словно подавал сигналы не зримым, но деятельным сообщникам, все активнее проникавшим во внешний мир, подтягивая последний к неизбежной смычке с тем, что старик мог считать своей душой. Противно смотреть! Отвратительное зрелище! Подмывало пнуть старика. У него, Бурцева, глубокие, важные упования на будущее, мечты о возрождении, о восстановлении духа, чести и достоинства, а у этого старика, с его морщинистой, растрескавшейся, красной кожей на шее, обвисшим животом и большими, грубыми ногами в грязных носках, одно лишь животное равнодушие к страданиям других и животное же стремление спастись самому.

Вообразив, как этот мерзкий остаток едва ли и вполсилы одушевленной плоти, этот задубевший комок старческой копоти и чада завертится на дубинке, словно на турнике, Бурцев внезапно осознал в полной мере грозившую и ему опасность. Ужас обуял его мгновенно, как мгновенно сжег дотла второй барак пожар, занявшийся в воображении блаженных зрителей. Он выбежал наружу, когда солдаты были уже близко. И неожиданно с ним поравнялся Гонцов, обезумевший от страха, читавшегося ясно в его вытаращенных глазах.

– Куда бежишь? – крикнул не утративший силу голоса глашатай. – Куда?.. Куда?..

Как очутился здесь Гонцов, с утра неотлучно находившийся при Матросе, Бурцев понять не мог, да и некогда было докапываться до истины. В первый момент ему почудилось, что ошалевшему Гонцову пришло на ум преследовать его, и он только ускорил шаг, но скоро сообразил, что тот, как и он сам, ищет укрытие и в этом пути готов опираться на чью угодно помощь.

Бежал же Бурцев к яме, где Архипов убил инвалида Дурнева, и объяснить, почему он выбрал именно это направление, он был в состоянии еще меньше, чем неожиданное появление Гонцова. Ровно так же и Гонцов, кажется, не помнил, как он добрался до своего барака и что побудило его удариться в постыдное бегство, если еще несколько минут назад он мужественно защищал баррикаду, закрывавшую вход в «бункер» Матроса, и даже лихо поливал солдат с крыши кипятком. За ним гнался взбешенный преследователь, но Гонцов этого не видел и не чувствовал. Он заразился уверенностью, которую, как ему показалось, излучал Бурцев, и теперь на всем свете белом у него не было лучше и надежнее друга, чем этот потоптанный выползень из стана вшивых.

Они одновременно спрыгнули в яму, и тотчас над ее краем возникло круглоголовое чудище с безумно горящими за щитком глазами.

– Наверх! – приказал солдат. – Вылезайте, живо!

Но Бурцев и Гонцов, тесно прижавшись друг к другу, продолжали стоять на дне ямы, они смотрели вверх как бы в исключительном изумлении оттого, что в мире, оказывается, существует еще кто-то кроме них. Солдат, впрочем, мог бы, будь он подогадливее, отнести их изумление не столько к факту своего существования, сколько к тому, что в блестящем чернотой комбинезоне и резко круглом шлеме он смахивал на марсианина из фантастических романов.

После повторного приказа выбираться наверх Бурцев, наученный в лагере исполнительности, сделал движение к осыпавшейся под ногами солдата стене ямы, но Гонцов схватил его за плечи и помешал последовать солдатскому распоряжению. Самому Гонцову это никакой существенной помощи не сулило, но действовал он уже безотчетно. А вот Бурцеву показалось, что Гонцов намеренно губит его, подставляет вместо себя под исходящую от солдата угрозу, даже пытается выдать его, Бурцева, не за того, кем он на самом деле является. И он стал отчаянно и сердито вырываться, выказывая полное понимание солдатских указаний, согласие с ними и готовность беспрекословно им подчиняться. А Гонцов – враг, тем более ужасный, опасный и изворотливый, что теперь он, вдобавок ко всему прочему, встал во враждебное отношение к букве закона, требующего от Бурцева выкарабкаться из ямы и сделать все, что прикажет ему солдат.

Бурцев бил Гонцова ожесточенно, безжалостно, с одержимостью, которая со стороны могла представиться трезвым расчетом, хладнокровным воплощением в жизнь большой идеи навсегда покончить с человеком, так долго оглашавшим лагерный барак пронзительными трелями своего необыкновенного голоса. Но солдат увидел прежде всего комическое в происходящем на дне ямы, что-то вроде возни пауков в банке. Он хохотал, надрывая животик, и хохот его, рушась вниз, утюжил возившихся. Наконец ему наскучило это постороннее и случайное занятие, он спрыгнул в яму и, ни секунды не промедлив, замахнулся дубинкой. Гонцов, даром что был помят, с неожиданной ловкостью и силой загородился Бурцевым, но это лишь отсрочило на краткое мгновение его муки, ибо Бурцев, приняв удар на себя, тотчас обмяк и стал обузой, повиснув на его руках обездвиженной тушей. Истошный вопль вырвался из глотки Гонцова, и он ящерицей метнулся к стене, которой пренебрег, когда солдат звал его сверху, он распластался на ней, беспомощно царапая сухую землю и сотрясаясь от собственного визга, а солдат, переступив через распростертого на дне ямы Бурцева, принялся методично охаживать дубинкой его маленькую, узкую спину.

Все закончилось быстрее, чем ожидали даже неисправимые оптимисты и восторженные ценители боеготовности войск, и скучившиеся в штабе офицеры удовлетворенно констатировали, что жертв нет никаких, а телесные повреждения разной степени, ушибы и переломы заключенных, равно как и ошпаренного кипятком солдата можно отнести к неизбежностям сражения, списать на едва ли достойные внимания последствия военного столкновения. Все теперь вернется на свои места: штаб, откуда осуществлялось руководство операцией, снова станет типичным административным корпусом, возвышающимся над притихшей колонией, а офицеры, успевшие воспылать воинской доблестью, вновь приступят к обычным обязанностям лагерных блюстителей порядка и законности. Майор Сидоров взволнованно бегал по кабинету, восклицая:

– Я же говорил! Говорил! Они трусы! Я же говорил, что они разбегутся, как только солдаты войдут в зону! И нечего было тянуть! Давно было пора ввести войска! А теперь некоторые вообразят, будто среди нас завелись малодушные. Ждите вопросов: почему тянули и медлили? Значит, среди вас завелись малодушные? С интересом послушаю, как вы будете отвечать на эти вопросы, господа офицеры!

– Тянули потому, – с досадой остановил разбушевавшегося майора подполковник Крыпаев, – что время такое и в согласии с его велениями отказались от насилия, питая надежду на мирное разрешение конфликта. Нам не нужны напрасные жертвы.

– Никаких жертв и не было! – запальчиво крикнул майор.

Подполковник холодным взглядом привел его в чувство.

– Привыкайте к переменам, майор, к иным горизонтам, к другой шкале измерений глубины нравственного начала, составляет ли оно просто некоторое чувство какого-нибудь человека или же угол падения отщепенца, морального урода, предателя подлинных интересов и нужд, – сказал он. – Осваивайте методы, которые диктуют и проводят в жизнь новые требования, нравятся они вам или нет. Постоянно нужен консенсус. Соблюдение прав человека, в том числе и заключенного, да-да, майор, обычного, столь хорошо вам известного заключенного, мы должны поставить во главу угла. Отныне это краеугольный камень нашей политики.

– Я понимаю… У каждого начальника есть семья, дети, была мать. Как же не понять? И я, как начальник, понимаю. Я, поверьте на слово, тоже человек.

– Гуманизм! – взял тоном выше подполковник. – Заострите на нем внимание. Пока вы тут дремали и блаженствовали в своем косном невежестве и дремучей отсталости, это звучащее как одно-единственное слово стало фактически фигурой речи, и вы должны запомнить, затвердить ее, как молитву.

– Но я молитвы, знаете ли…

– Фигура речи, говорю я, и она должна прочно войти в ваш лексикон.

– Гуманизм… – повторил майор, как бы заучивая, но поскольку интонация у него была весьма неопределенная, а выражение на лице проступило довольно кислое, можно было подумать, что внедренную залетным штабистом фигуру речи он, бывалый и заслуженный офицер, произносит с мучительным отвращением.

Столпившиеся нынче вокруг майора офицеры, руководители всевозможных лагерных служб, все затраченное на подавление бунта время провели в коридорах штаба и в кабинете главного начальника. Никто специальным распоряжением не отстранял их от участия в кампании, но по всему выходило, что теперь уже армия должна в приближенных к боевым условиях проделать работу, которую прозевали и запустили они. Унизительный урок, преподанный майору горделивым подполковником, не отозвался болью в их сердцах.

И вот они снова ступили на территорию, где с некоторых пор перестали сознавать себя полновластными хозяевами. Выстоявшие и победившие, они шли как на прогулке, оживленно обмениваясь впечатлениями. Их порадовало, что нет разрушений, нет развороченных или превращенных в пепелище строений, даже разбитых стекол – раз, два, и обчелся. Чистая работа!

Майор Небывальщиков поспешил в молельню. Она, как и обещал подполковник, не пострадала, гроза обошла ее стороной. Но и никто из осажденных, судя по всему, не искал в ней спасения, не прятался здесь от погрома. А почему о молельне забыли даже ее творцы, майору Небывальщикову было непонятно.

Глава двенадцатая

Подполковник не держал зла на Филиппова. В переводе на язык уголовно-процессуального кодекса это означало, что никакого серьезного дела на директора «Омеги» заводить он не собирался. А попробуй заведи – поднимется общественный шум и скандал, о потенциальных размерах которого провинциальные юристы, живущие практически по старинке, даже не подозревают. И «добро» на его арест он дал с условием, чтобы смирновская фемида только попугала незадачливого директора, показала зубы да отпустила беднягу восвояси, подмочив ему, по мере возможности, репутацию. После встряски директор, глядишь, остепенится, посбавит тон и действовать будет осторожнее, а о будто бы творящихся в Смирновске безобразиях вовсе не заикнется.

Таким образом, подполковник выступал охранителем интересов Смирновска, и майор Сидоров по достоинству оценил его намерения. К тому же майор теперь, когда в его вотчине воцарился порядок, пребывал в полном умиротворении и совершенно не желал, чтобы кто-нибудь еще, кроме разгромленных возмутителей спокойствия, продолжал нести наказание за прошлые ошибки и страдать, даже если речь шла о таком человеке, как Филиппов. Майор все простил директору и откровенно высказывался в том смысле, что чем скорее «этот самозванец» покинет Смирновск, тем более теплые воспоминания он, законный хозяин лагеря, сохранит о нем.

Но прокурор взялся за дело рьяно и настроился засадить Филиппова надолго и всерьез, что бы по этому поводу ни думали подполковник с майором. Прокурор не собирался играть в бирюльки, подтявкивать всем этим Филипповым, как это делал – приходится с огорчением констатировать – сам подполковник Крыпаев. Он полагал, что время игр кончилось. И как человек честный, неподкупный и радеющий о судьбе отечества, он обязан начать наступление по всему фронту против тех, кто болтовней и некомпетентной деятельностью разваливает государство.

Прокурор задействовал послушного его воле следователя, который прекратил выражать всякие сомнения в перспективах дела, как только внял пространному прокуророву рассуждению, что оно ведется в интересах безопасности страны. На это следователю возразить было нечего.

Припоминания о собственном лагерном прошлом помогли Филиппову за часы, проведенные в тюремной камере, обрести должную форму, и перед следователем он предстал во всеоружии блестящих аргументов в пользу своей невиновности. Изобличив абсолютную надуманность и алогичность всех выдвинутых против него обвинений, директор «Омеги» перешел в контрнаступление, если действительно считать наступлением то, чем занимались прокурор и следователь. Кто из здравомыслящих и чувствующих дух времени людей поверит, будто он, Филиппов, и впрямь пытался содействовать побегу опасного преступника? Абсурд! Следователь играет с огнем; он собственными руками роет себе могилу.

О могиле говорилось в переносном смысле, следователь это понимал. Конечно, отдуваться, если они сядут в лужу, прокурору, заварившему кашу, но и он все же почувствовал себя неуютно. В виновности Филиппова он с самого начала питал сильное сомнение. Допустим, на любого человека можно навесить какие угодно обвинения, факт известный, но как это сделать в данном случае, если даже прокурор не скрывает, что дело может получить широкий и опасный общественный резонанс? Все-то тут как-то белыми нитками шито, умозаключал следователь в часы долгих раздумий. Он боялся вместо Филиппова очутиться в капкане, на всякий случай заготовленном предприимчивым и загадочным, произросшим, не исключено, среди темных демонов прокурором.

Легко читая в голове простодушного коллеги эти дурацкие мысли, прокурор нимало не удручался и твердо верил в успех, – как ни крути, а дело правое! А что касается капканов, каким глупцом надо быть, чтобы думать, будто он заготовляет их впрок, без ясной цели, а не обдуманно действует в интересах государства и с упором на генеральную стратегию, четко прорисованную перед его мысленным взором. Ко всем своим бедам следователь лишен понимания простой истины: раз уж попала птичка в силки, не отпускать же, а взять были основания, ведь снюхался, как пить дать снюхался с небезызвестным душегубом Васей. К тому же птичка аппетитная. Знатный улов, умозаключал прокурор, долгим и практически бесплодным часам следовательских размышлений противопоставляя быстроту решений, моментальность умственных вспышек и озарений. Без проблем побеждал он следователя в состязании умов. Так же, стратегически и в интересах государства, стало быть, с проблесками гениальности, он рассчитывал добыть неопровержимые доказательства вины Филиппова, хорошенько допросив Якушкина, выбив из него нужные показания. Работа грязная, и заняться ею предстоит следователю. Про запас прокурор держал Ореста Митрофановича, который уж точно замарался, сыграв свою роль в хитроумно и лихо закрученном подполковником сюжете. Что помешает им вить веревки из этого подлеца? Он-то скажет и подпишет все, что они от него потребуют! Но трогать его прокурор не спешил, как бы остерегался, ибо это означало затронуть самого Дугина-старшего, а час наступления на Виталия Павловича, полагал крючкотвор, еще не пробил.

За Якушкина взялись гуртом несколько дознавателей, все это были пьяницы, тертые и сомнительные личности. Следователь посматривал со стороны, прислушивался, порой глуповато усмехался. Дознаватели приняли, и весьма артистически, позу изумленных и даже обиженных людей, когда натянуто улыбающийся журналист отмел все их обвинения в адрес Филиппова. Они пригласили его в расчете на дружескую беседу, а он насмехается. Им больно сознавать, что они так обманулись в нем, но, возможно, им придется взять на себя совсем уж горькую и тяжелую задачу, а именно арестовать его и посадить в соседнюю с Филипповым камеру.

А может быть, он предпочитает попасть в камеру, где сидят подобные ему чудовищные преступники, но, в отличие от него, выслуживающиеся перед следователями? Эти ребята мигом выбьют из него любые показания, и не исключено к тому же, что они пожелают попользоваться его попкой, ведь у него, что ни говори, восхитительная попка, такую только подавай изголодавшимся по любви задержанным, подследственным, содержащимся под стражей.

А может быть, ему наскучила жизнь и он мечтает пасть жертвой таинственного преступления, которое никогда не будет раскрыто? Это легко устроить. Или ему неизвестно, что в последнее время с журналистами не церемонятся и они то и дело теряют, и отнюдь не в переносном смысле, голову при исполнении своего профессионального долга? Только, спрашивается, какой долг он, Якушкин, исполняет здесь и сейчас? Профессионального лжесвидетеля? Пособника блатных, убийц, мятежников?

Дрогнув, Якушкин подписал путаные показания. Возможно, впрочем, он не столько дрогнул, сколько запутался в собственных разъяснениях, имевших целью обелить Филиппова (как будто тот уже был все же чем-то виновен в его глазах, хотя и заслуживал снисхождения) и никоим образом не дать в обиду самого себя. Смешно подумать или предположить даже только, будто журналист топил своего работодателя, начальника, друга, а все-таки из тех болотистых пучин, которые он развел, заметавшись и помутнев, отчасти помрачившись разумом, можно было, при желании, выудить парочку-другую не самых благоприятных для подследственного картинок. Вытекало, например, следующее: Филиппов, вероятно, знал или догадывался, что покойный Вася – никакой не журналист, хотя не обязательно должен был знать (а скорее наоборот, и даже было бы удивительно, когда б он в самом деле знал), что этот Вася – знаменитый на весь Смирновск террорист и наемный убийца, мастер темных делишек. Как бы то ни было, Вася добился своего, попал на переговоры с бунтующими каторжниками, и не подлежит сомнению, что проник он на эту отнюдь не афишируемую встречу под крылом у Филиппова, как бы в сговоре с ним, а если так, то вольному воля, строй какие угодно догадки, и отчего бы иному хитрому и вкрадчивому уму не заподозрить тут со стороны Филиппова определенный материальный интерес… Вот только далеко заходить не надо, у свидетеля не забалуешь, он свечку не держал, когда совершалась эта гипотетическая сделка, и поощрять фантазии, подписываться под домыслами и выдумками не станет. Но не забалуешь и у дознавателей, им известна преступная сторона Васиной прославленной деятельности, и о правилах игры, которую вел и, может быть, желает вести и дальше Филиппов, у них уже составилось твердое мнение. И совсем уж не забалуешь у прокурора, который знает все и которому все по плечу.

Кое-как выпутавшись из тенет следовательской казуистики, более или менее успешно отстранив усугубившуюся было предрасположенность к умопомрачению, Якушкин побрел куда глаза глядят, убеждая себя, что подписанные им показания не примет всерьез ни один судья. Скорее всего, и до суда-то дело не дойдет. А если все же дойдет, то одному Богу известно, какие тогда возможны версии и варианты и чем все обернется. В порядке предположения можно уже сейчас высказаться в том смысле, что наступит пора некой мрачности и он, Якушкин, непременно испытает чувство неловкости, в условиях грозной процессуальности и юридических тонкостей столкнувшись вдруг с нелепостью своих показаний, окунувшись в их абсурдную несогласованность с действительным и истинным положением вещей. И оттого, что оставалась, пусть всего лишь теоретически, вероятность суда, Якушкин мучительно переживал будущий стыд за вырванные у него следственной машиной показания.

И не к кому обратиться за помощью! Необходима реальная помощь, а кто способен оказать ее ему здесь, в мрачном, пессимистически настроенном, загнивающем, отчаявшемся городе Смирновске? Убили судью, довели до гибели священника, подавили бунт, упрятали за решетку Филиппова… Здорово сверкали на солнце щиты и мерно бившие по ним дубинки, но легко ведь вообразить вместо тех щитов собственный лоб. И сколько равнодушия разлито здесь повсюду. Никому нет до него дела! А если махнуть в Москву, где у Филиппова много друзей, единомышленников и заступников, располагающих определенным общественным весом, это будет воспринято как бегство. Приходится здесь, один на один, лицом к лицу с чудовищным аппаратом подавления личности… Поспешать в Москву, побыть с Москвой, приникнуть к белокаменной, попросить у нее помощи, защиты, совета, – будет это, пробьет заветный час, и произойдет словно головокружительный скачок на землю обетованную, но не сейчас ведь, когда он еще ничего полезного и нужного не сделал для Филиппова в самом Смирновске. До чего, однако, неприятны все эти туземцы! Орест Митрофанович… Один прокурор с его непомерно большой головой чего стоит! А как будто располневший за последние дни, очень уж мягоньким вдруг ставший майор Сидоров?.. И тут всплыл в памяти подполковник Крыпаев.

Идея созрела мгновенно, и журналисту оставалось только убедить себя, что подполковник именно тот единственный человек, которому по плечу разрядить обстановку, благотворно повлиять на местных вершителей правосудия и добиться освобождения Филиппова. Ну а какие, собственно, имеются основания не доверять ему? Весьма существенным представляется, например, то обстоятельство, что подполковник человек пришлый и, стало быть, в здешних делишках не замешан. Правда, он не протестовал, когда начальник лагеря и прокурор закричали об аресте директора «Омеги», но если разобраться, мог ли ответственный чин, большой офицер позволить себе высказывания за или против прежде, чем некий компетентный люд проведет тщательное и детальное расследование? Как военный, дававший присягу, как работник министерства, а то и специального ведомства, как лицо, уполномоченное выслушать и в конечном счете умиротворить все противоборствующие в смирновской зоне и вокруг нее стороны, он просто не имел права заведомо усомниться в беспристрастности и бескомпромиссности следствия. Будучи важным чиновником, он воспользовался другим своим правом – опереться на чиновников помельче и посмотреть, что из этого выйдет, подождать, что будет дальше. Он до сих пор выжидает, восседая на плечах и головах всех этих лагерных божков, прокуроров, дознавателей, загадочно ухмыляющихся следователей. Но теперь, когда Якушкин откроет ему истину и подполковник увидит, что собой в действительности представляет смирновское чиновничество, вмешательство его как высокого должностного лица будет очень кстати и уподобится известному в драматургии явлению бога из машины.

Якушкин бросился в гостиницу, но не успел дойти до нужного номера, как был задержан дюжими парнями в штатском: подполковника из соображений его безопасности от возможных покушений Виталия Павловича теперь охраняли. Журналист назвал себя и смиренно попросил аудиенции. Один из охранников отправился доложить подполковнику; вскоре Якушкина пропустили в номер. Охранники как из-под земли выскочили и словно под землей исчезли. Подполковник, нарядный, ужас ладный какой в своем мундире, сидел на стуле, положив ногу на ногу, и, когда вошел взволнованный и явно смущенный журналист, остановил на нем проницательный, чуточку насмешливый взгляд.

– Долго таинственно молчавший, – принялся он набрасывать портрет гостя, – неведомо о чем размышлявший, ни с кем не делившийся своими секретами, начавший кое-кому и опасения внушать, разные там подозрения…

– Да почему, я с майорами говорил, Сидоровым и Небывальщиковым, – возразил Якушкин, суетливо оглядываясь в поисках подходящего для него места.

– Человек-скала наконец разомкнул уста и готов к содержательной и откровенной беседе, – закончил характеристику подполковник.

– Мне кажется, даже с вами у меня был разговор…

– Правда? А я и не заметил. Погодите, – попросил вдруг офицер мягко, с неугасимой приветливостью, – не говорите пока ничего, я попробую сам угадать, что вас привело ко мне. Вас вызывал следователь по делу Филиппова? Что-нибудь при этом вышло не как следует?

– Все не как следует! – выпалил, мгновенно разгорячившись, Якушкин.

– Ну, горячиться не стоит… Вы, разумеется, не верите в виновность вашего друга?

– А вы верите?

– Но я не следователь, не мое дело решать…

Якушкин сел на стул, без спроса налил в стакан из стоявшего на столе графина воды и залпом выпил.

– Федор Сергеевич, вы прекрасно поймете…

– О, вам известно мое имя?

– Вы поймете, что к чему, если я расскажу вам о методах этих следователей. Они угрожали мне! У них все нацелено на то, чтобы обескуражить человека, подавить его волю, лишить размышлений. Кричали, что посадят в тюрьму… меня! а за что?.. В камере, мол, из меня выбьют какие угодно показания и свидетельства. Уверяли, что им ничего не стоит устранить меня физически. Они оказывали на меня давление, Федор Сергеевич.

– Значит, вы пришли жаловаться? – усмехнулся подполковник. – Но, милый мой, вам ли, сотруднику «Омеги», не знать, какими методами пользуются наши следователи. Чему же вы удивляетесь? Может быть, их простодушию? Тому, что они столь откровенно и грубо повели себя с тем, кто властен изобличить их в прессе? Не спорю, я был немножко слеп и кое-что проморгал, иначе сказать, мне и в голову не приходило, что подобные дикие нравы процветают и в Смирновске, в колыбели и кладовой, в этой, так сказать, вотчине… ну, не скажу законности, но и беззакония, они, что ли, тут процветают и даже словно бы цветут пышным цветом? Или вот мудрость, ее как будто тоже тут не видать и не слыхать, а что, неужто назовем всех здешних дураками? Да, проблема… Да-а… Что ж, ваша информация в известном смысле интересна и поучительна – век живи и век учись! – но… но чем, говоря вообще, могу быть полезен вам я?

Якушкин нахмурился, показывая, что настало время перейти к самому главному, и сказал:

– Я пришел не жаловаться, Федор Сергеевич, я в жалобах смысла не вижу. Я, конечно, давно уже наслышан о методах следователей, а теперь убедился на собственной шкуре… Но не в этом дело. Должен признаться, Федор Сергеевич, что я дал, кажется, показания, и, само собой, не мог не дать, поскольку для того меня и вызывали… но показания, кажется, не умные, не совсем умные…

– А что это значит? – удивился подполковник и взглянул на журналиста прищурившись, как если бы уже понял, в чем дело, но хотел услышать от него полное и честное подтверждение своей догадки.

Журналист сбивчиво поведал о случившемся на допросе. Когда до подполковника дошел смысл данных этим человеком показаний, он покачал головой. Но эта пантомима была вызвана не озабоченностью судьбой Филиппова, в которой вырванные у Якушкина свидетельства могли сыграть скверную роль, а тем, что подполковнику показались забавными тревоги журналиста, как и обнаруженная им на допросе трусость.

– Ну что же вы! – воскликнул он с деланным огорчением. – Опытный человек, а не сообразили, что вас всего лишь берут на испуг!

– Я сообразил, я знал это, но…

– Но все же испугались? – договорил подполковник.

– Ну, в каком-то смысле.

– В каком же?

– Не знаю… Просто очень трудно было вынести, когда они насели всей кучей, стали кричать, угрожать… Это давит психологически… Я растерялся…

– Не представляю, чем вам теперь и помочь, – задумчиво произнес Федор Сергеевич. – Правда, есть у вас одна возможность реабилитировать себя. Есть право заявить на суде, что показания вы дали под давлением.

– На суде?

– Да. И дело, вероятно, отправят на доследование.

– И все это время Филиппов будет находиться в тюрьме?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю