Текст книги "Тюрьма (СИ)"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
Спокойный и более или менее мирный стиль уверенных в себе дельцов, давно и крепко усвоенный ими, еще обязывал их следить, как бы ожесточение, уже начавшее выводить их из былого заповедника на лоно дикой природы, не привело к перегибам и конфузам, не обернулось внезапным озверением. Но скандальная материализация, как ни берегли они себя, все-таки совершалась, убирая черты идеализма, не говоря уже об идеальном, и показывая готовность принять откровенно грубые формы. Паршивая… Это опять же о материализации. Странное это словечко змеей скользнуло в заволновавшееся серое вещество майора Сидорова, зажгло его внутренности испугом и отвращением, он мысленно уже шарахался, отскакивал с нестерпимой брезгливостью, как и подобает человеку здоровому, чистому душой и телом в случаях внезапного столкновения с некой змеевидностью. Пожилой Филиппов, то и дело предстающий юношей, уже этими своими скачками и как бы перепадами внушал неприязненное чувство скучившемуся в кабинете начальника лагеря активу смирновских реакционеров и ретроградов. Словно даже в естественном порядке смотрели они на него с ужасом ума и содроганием сердца, как если бы не в воспалившейся голове майора Сидорова, а прямо у их ног извивалось и, скажем, вывертывалось из прежней кожицы омерзительное существо из семейства пресмыкающихся. Между тем, где их былая утонченность, где полезная и благотворная гибкость мысли? Материализуясь, переписываясь заново, они сразу настолько огрубели, что и для намека на разгадку правды постоянных и упорных филипповских преображений не находилось места в их головах, и уже от себя мы говорим, что не что иное, как идея, а в известном смысле и целый строй идей, поддерживало и упрямо молодило директора. Идеи поддерживали его всю жизнь, и в разные эпохи питал он и баловал себя разными идеями, что естественно и любого бы на его месте вполне устроило. Нынешняя одержимость тюремной конституцией, главным теоретиком которой… вообще тюремным миром, едва ли не вождем которого… он себя считал, приводила к тому, что он порой представал перед изумленными свидетелями его возрастных метаморфоз натуральным мальчишкой.
Окруженный мракобесами, лицемерами, приспособленцами, угнетателями, он горел лишь одним желанием: поскорее окунуться в стихию бунта, наладить посредническую деятельность, благодаря которой окажется достижимым компромиссное соглашение между администрацией и заключенными и последние будут спасены от погрома. Подразумевалось и посрамление майора Сидорова, тянувшего к вводу войск. Напрасно майор надеялся расслабить и смягчить директора «Омеги» сытным, специально приготовленным обедом, этот план потерпел крах, хотя Филиппов всегда был не прочь вкусно поесть, а иной раз и выпить. Зная это за директором, Орест Митрофанович пускал слюнки и грезил чем-то наваристым, призывно плавающим в пятнистом от жира бульоне. В каком-то полусне запихивал он в себя исполинские и мгновенно – о чудо! – тающие во рту куски; справился бы и с полуфабрикатами, не говоря уже о библейских хлебах, чудесным образом производимых в нужном и ненужном количестве. Тут необходимо добавить, что были в запасе у майора и другие приемы, которыми он предполагал сбить с толку чересчур ретивого и настойчивого гостя. Речь о Филиппове, а Орест Митрофанович виделся уже майору ослабленным, поплывшим и почти выбывшим из вражеского строя.
И майор, и большеголовый прокурор прекрасно были осведомлены о Филиппове как о человеке, фактически в открытую призывавшем заключенных к забастовке. Не мешало это им притворяться несведущими, и начальник колонии чуть было не свалился со стула, когда то, что иначе, чем провокацией, они между собой не называли, внезапно открылось в разговоре. А Филиппов был открыт, ясная улыбка то и дело возникала на его губах, ореолом таинственности себя и свою деятельность он не окружал.
– Вы?.. Вы придумали это?.. – вскрикнул майор Сидоров, до формы бублика округлив и рот, и глаза, и морщины на покатом лбу вместе с арочно подпершими их бровями, и все свое мучнисто-белое лицо.
По соседству с ним прокурор пришел в неописуемое волнение, и сразу обозначилось, до чего трудно ему удерживать на хрупких плечах огромную голову. Якушкин, молча сидевший в углу кабинета, понял, что прокурор способен произвести устрашающее впечатление на всякого, чья судьба зависит от него, ибо даже как-то штамповано, словно избитая истина, утвердилась ясность в вопросе, что не могут в человеке столь странного и отвратительного телосложения не таиться пугающе злобные помыслы.
Прокурор заметался возле директора «Омеги», восклицая пронзительным детским голосом:
– Как вы могли? Где же ваше чувство ответственности? Вы что, вы до сих пор не понимаете, к чему привели ваши лозунги и проповеди? Да ведь эта смута, этот, как вы говорите, бунт – ваших рук дело!
– Неправда… – начал было Филиппов, но майор не дал ему договорить:
– И после всего вы приехали сюда, не постеснялись?
И снова Филиппов начал:
– После чего всего? Еще ничего, по большому счету, не было…
Он настраивался на долгую речь, о которой еще в Москве знал, что она обязательно должна быть произнесена и непременно должна произвести на служивых неотразимое впечатление.
– Да он приехал полюбоваться на дело рук своих! – крикнул прокурор.
– Никакое это не моих рук дело! – рассердился Филиппов. – Перестаньте! Вы с больной головы валите на здоровую, а это никуда не годится. Вы не хуже меня знаете, что бунт назревал задолго до того, как я призвал к забастовке.
– Побойтесь Бога, – сказал майор Небывальщиков, неизвестно к кому обращаясь.
– Я? Мне? – зашелся директор. – Мне бояться Бога? А чем я перед ним провинился?
Причудов шепнул ему в ухо:
– С этим майором полегче, покорректнее, он, можно сказать, свой…
Майор Сидоров с сокрушенным видом раскачивался на стуле.
– И так теперь у нас везде и во всем… – вещал он горестно. – Всякий говорит первое, что на ум приходит… Ни малейшей ответственности. Откровенная неразборчивость. Никто не задумывается о последствиях, а тот, кто при этом еще и действует, не думает вовсе… Вы, Валерий Петрович, хоть иногда задумываетесь? – печально обратился он к Филиппову. – А если в лагере погибнут люди?
– Представители администрации или даже заключенные… – вставил прокурор.
– Вы и тогда не признаете, что поторопились с этой вашей забастовкой?
– Я не поторопился, – возразил Филиппов, ущемлено взглядывая на хозяина кабинета. – Условия, в которых живут осужденные…
– Разумеется, поторопились! – перебил прокурор. – Какая забастовка? Нечего кивать на условия! Нашли когда призывать! В такой момент! Когда в лагерях неспокойно, а на улицах наших городов разгул преступности… И вдруг вы! Моисей из библии вы, что ли? Или тридцать сребреников за свою провокацию получили? Кто вы? Назовитесь! Вы плачетесь о будто бы невыносимых условиях жизни осужденных, а что же это вы ничего не говорите о сотрудниках исправительных лагерей и правоохранительных органов, многие из которых живут попросту в нищете? Такое, знаете ли, сложилось у людей мнение, что вы поддерживаете преступников, стакнулись и снюхались с ними и бесшабашно, да, подчеркиваю, бесшабашно одобряете все их действия. Но тогда скажите мне, вы одобряете и убийство судьи Добромыслова, это дикое, варварское, злодейское преступление?
– Я не знаю никакого судьи! – вдруг крикнул Филиппов.
– Не знаете? – Прокурор криво усмехнулся. – Итак, о злодейском убийстве нашего судьи…
– Орест Митрофанович что-то говорил.
– Ах, так? Орест Митрофанович что-то говорил? А до того, как Орест Митрофанович что-то сказал, вы и в ус не дули? Вам и дела не было до нашего судьи? И что он пал, растерзан, зверски убит, об этом вы не слыхали, а вот обо всем, что происходит в нашей колонии, сведения имеете. Как-то, знаете, удивительно…
Филиппову было мучительно, что слово «убийство», сорвавшееся с прокурорских губ, не только болезненно отозвалось в его голове, но и жутко полыхнуло прямо перед глазами, взметнулось каким-то темным пламенем, а затем, расширившись, заволокло все вокруг абсолютной, казалось, тьмой, сквозь которую он теперь пытался невесть куда заглянуть. Ему вдруг представилось, что он заглядывает, склонившись и выпучив глаза, в бездну, в неизмеримое царство первобытного хаоса, а значит, и в собственную душу, которая тоже была темно клубящимся хаосом, и была она им уже потому, что брала начало не из того источника, откуда явились души благонадежно приютившихся в бытии майора и прокурора. Отрицаю этих двоих, мелькнуло в его закипевшем уме, и уже одно это отрицание определяло, что корни его уходят глубоко в непостижимую и неизъяснимую свободу божеского миротворения и сам он полон всяческих сил, чтобы превзойти любые проявления несвободы. А раз так, то некоторым образом спадают цепи пресловутой тюремной конституции; пусть на время, но распутывается клубок идеи, долго колдовавшей над ним, распадаются узы, которыми она его опутала, и незначительными, пожалуй, кажутся обязанности, приведшие его в смирновскую колонию. Он почувствовал надобность движения, действия, какого-то безоглядного и, возможно, беспричинного бултыхания в пучине, мягко, едва ли не воздушно принявшей его, и, уже выбиваясь из сил, набычившись и побагровев, завопил:
– Не делайте из меня дурака! Я не позволю!
Якушкин, с изумлением глядя на своего руководителя, внезапно отметил для себя, какой он худенький и несчастный.
– Дорогой Валерий Петрович, кто же делает из вас дурака? – поспешил успокоить директора майор Сидоров. – Мы просто обсуждаем некоторые насущные проблемы…
Прокурор сказал сурово:
– В частности, убийство судьи.
– Я услышал… да, от Ореста Митрофановича… про это убийство, и я стал думать о нем, но я думаю, оно не имеет непосредственного отношения к нашим делам! – прокричал Филиппов.
– Мы спорим, высказываем различные точки зрения, – разъяснял майор. – Это плюрализм.
– Еще я слышал…
– Тоже от Ореста Митрофановича? – ухмыльнулся прокурор.
– Да, от него… Не правда ли, тут, в лагере, нашли в какой-то яме труп убитого зэка?
– Ну, допустим… – подобрался и сосредоточился майор Сидоров.
– Я полагаю, эти два убийства не связаны между собой.
Прокурор, выдержав паузу, возразил:
– Отчего же, можно и связать. Улики – раз, улики – два. Туда-сюда. Завязывается узел. А что по этому поводу думает Орест Митрофанович?
– Да не трогайте же меня! – закричал Причудов.
– Но мы имеем дело с правдой жизни, а не с романом, в котором действуют быстроногие сыщики и ловко распределяющие улики прокуроры, – сказал Филиппов веско. – И если я когда-нибудь в романной форме опишу случившееся здесь, я четко укажу, что оба эти убийства находятся на разных полюсах и абсолютно противоположны друг другу.
– Интересно… – На крошечных губах прокурора расцвела снисходительная улыбка. – Почему же вы так думаете?
– Потому что судья – это одно, а осужденный – совсем другое.
– И судью вам не жалко, а о зэке вы скорбите?
– Пожалуйста, без морали, обойдемся пока, – отмахнулся Филиппов. – Всему свое время. Сейчас главное – устроить так, чтобы никто больше не пострадал.
Из наблюдений Якушкина, а он был внимателен и пристрастен, вытекало мягкое предположение, что майору нельзя отказать в благодушии, он в своей грубоватой манере добр, и совсем другое дело прокурор, тот определенно не собирался отступать, оставлять в покое так удачно и кстати наметившуюся жертву. Примешивалось еще то, что его впрямь вывело из себя трагическое происшествие с судьей Добромысловым, и он был готов разорвать на куски всякого, на кого падет хотя бы тень подозрения в участии в этом злодеянии. Участие Филиппову не припишешь, но клеймо идейного вдохновителя поставить вполне допустимо.
– Ваш образ мысли нетерпим! – возвестил прокурор категорическим тоном и вперил в директора испепеляющий взгляд.
– Ну, это вы слишком, – упрекнул прокурора майор Сидоров. – Терпим всякий образ мысли… лишь бы он не мешал жить окружающим и не портил объективную реальность.
Прокурор не уступал:
– А мне очень мешает жить, что Валерий Петрович так думает! Что он призывает к забастовкам! Что кровь судьи Добромыслова…
Майор предостерегающе поднял руки, повернув их ладонями к зарапортовавшемуся прокурору. Так он давал отпор домыслам, подтасовкам, уже крутившимся в прокурорской голове фальсификациям. Однако прокурор вошел в раж и буквально ввинчивался в полемику, которая, как ему представлялось, только разрастается и вот-вот примет характер, присущий большим и с необычайной строгостью, продуманностью и своеобразной пышностью устроенным трибуналам. Его полемический задор пресекло неожиданное появление подполковника Крыпаева, откомандированного министерством внутренних дел для улаживания конфликта в смирновском лагере. Говорим и описываем торопливо, судорожно, а между тем на сцену выдвигается само величие, сама грандиозность. Что-то подобное нередко случается в слишком уж замельчившей жизни; некие люди неожиданно становятся вехой, делают эпоху, на них нельзя, по крайней мере в первый момент, не взглянуть с некоторым подобострастием. Подполковник любил иной раз отпустить шутку, особенно в ситуациях, когда ему случалось рекомендоваться не без напряжения и вызванной внешними обстоятельствами натуги; говаривал, что служит «ну, в одном таком ведомстве и департаменте, пожалуй даже, что в министерстве». Шутка не Бог весть какая, а все же робкую душу некоторым образом бередящая, встряхивающая.
Все стихло в кабинете. Категорически, можно сказать, струсил при возникновении подполковника Орест Митрофанович. Каким-то образом вошедший сразу предстал перед ним в ореоле величия, гордым офицером, походя наступающим на горло его, Ореста Митрофановича, песне; этого было достаточно, и не хотелось очутиться в тисках фантазии о Крыпаеве как о большом человеке, победительно переступающем через его труп. На самом деле это был невысокий стройный человек, красный цвет лица которого свидетельствовал не то о пристрастии к спиртному, не то о неодолимом гигиеническом искушении слишком часто натирать его мочалкой. Прокурор решил тут же завоевать подполковника на свою сторону и поведал о провокационных делишках Филиппова. И этот человек называет себя директором, патетически воскликнул он под занавес своего доклада. Подполковник признал, что перечисленные делишки заслуживают детального изучения и, в идеале, порицания, но посоветовал пока не углубляться в эту тему, спокойно разъяснив отпрянувшему в недоумении и испуге прокурору, что директор по неопытности мог всего лишь искренне заблуждаться относительно конечных результатов своих действий. Умозаключения Крыпаева показались беспокойному прокурору белибердой, а сама его позиция непростительно мягкой, подразумевающей какие угодно попустительства, и он ударился в рассуждения о нецелесообразности пребывания директора «Омеги» на территории колонии, которую он и привел в столь возбужденное состояние. Тогда подполковник Крыпаев показал, кто здесь теперь главный. Он нетерпеливым жестом оборвал прокурора, повернулся к нему спиной и все так же негромко, но строго произнес:
– Займемся делом.
Глава пятая
Случилось так, что группа людей в погонах, поставленных торить и мостить путь к исправлению падших душ в смирновском лагере, пригрелась на регламентированных местах, собирательным образом которых вполне может служить административный корпус. Места обеспечивали постоянное довольствие, а там уж мало-помалу и у каждого по-своему зарождалось состояние удовлетворения, сытости, безмятежности, довольства своей участью, и нетрудно вообразить, как морщатся, охают и покрякивают эти уже сильно усыпленные люди, когда в их болоте внезапно начинается какое-то бурление и потряхиванье. По-своему пригрелась и группа людей в арестантских робах, но тут вопрос о довольстве сложнее, поскольку этим, прежде чем сколько-то торжествовать, довелось долго притираться, приспосабливаться, да и трудно представить, чтобы этот процесс, в силу, так сказать, текучести кадров, мог когда-либо остановиться и образовать по-настоящему устойчивое положение. Поэтому в этой группе, численно далеко превосходящей административную, всегда легко распознавалось довольство у одних и недовольство у других, всегда находились причины и для общего недовольства, а ко времени, в котором мы застаем смирновскую колонию, оно уже росло, как снежный ком. Для пущей убедительности сравнения того, что было прежде, с тем, что стало к моменту прибытия подполковника Крыпаева, можно предположить и лавину, страшно понесшуюся и все сметающую на своем пути. В сложившихся обстоятельствах бывшее мало интересовало подполковника, в его задачу входило сосредоточиться на настоящем колонии, а оно было, разумеется, неприглядным, иначе в голову никому в столице не пришло бы прислать в захолустный Смирновск такого блестящего офицера и искусного дипломата, как Крыпаев. И сам по себе момент, когда видим грозно и жутко несущуюся лавину и прибывшего с особыми полномочиями человека, который невозмутим и весь из себя как будто одно сплошь волевое решение лавину остановить, не может не поразить, момент, что и говорить, прекрасный и в высшей степени значительный. Для лагерной администрации это и сродни античному явлению бога из машины, и животрепещущий риск получить нагоняй, а бывшее прежде появление директора Филиппова и его команды покрывается паутиной и принимает облик унылой будничности, на фоне которой сама по себе фигура подполковника смотрится праздничным фейерверком.
Майор Сидоров отнюдь не сгущал краски и не преувеличивал в своих описаниях размах затеявшейся в лагере смуты. Майор, конечно же, из тех, кто вечно отдается поискам истины и жаждет правды, он направляет свои духовные и сердечные силы на построение земного рая и всегда готов полноценно влиться в ряды тем или иным способом сеющих разумное, светлое, доброе. У него могучее, ясное и приятное мироощущение, и оно как верхний слой, а если снять его, откроется много темного и на первый взгляд непонятного, но так и с любым, кого ни возьми, обстоит, так что это в порядке вещей. Ему бы напрочь слиться с живым организмом, каковым являлась зона, однако не получалось, сейчас же, в пору бунта, не удавалось в особенности. Происходило отчетливое разделение на противоположные стороны, пугавшее майора уже одним своим названием: такой ученый человек, как прокурор, назвал это явление дифференциацией. Разделяющая река бурно и мутно несется Бог весть куда, и разделенным берегам, быть может, уже никогда и нигде не соединиться. На одном майор с некоторой даже экзальтацией осуждает волнения, называя их противозаконными и непотребными и требуя войск; вздымая над головой кулаки, обращает он к небесам молитвенный взор, словно прелестное дитя, придуманное в иконописной мастерской. На другом осужденные, кроме самых безразличных или недоверчивых ко всему, а также отчаянно трусящих, провозглашают свои нынешние адские деяния священной борьбой за справедливость; эти порождены разумом, погрузившимся в сон, чудовищны и кажутся невозможными, немыслимыми после стольких лет тишины, покоя и посильно обустроенного уюта.
В повседневности лагеря следует выделить, ну, как-то учесть обычно не привлекающих к себе большого внимания людей особого склада, как бы несколько призрачного характера. Числом они, опять же, могут с полным правом хвалиться и кичиться, словно огромное бессмысленное стадо, имя им, как говорится, легион, так что с арифметикой в данном случае все понятно… и если бы это было все, что можно о них сказать! Но нет… Они придавлены и, пожалуй, забиты ужасно и производят впечатление жалкого сброда. Их участие в волнениях, в шумном общем движении со всей очевидностью сводится к нулю, даже если воображать, что со временем они выяснятся как главные виновники случившегося. Они словно и не замечали этого движения, или поднимались, в лучшем случае, до невеселого рассуждения, что развязка разгорающейся драмы, как пить дать, обернется для них бедой. Если введут войска, пострадают в первую очередь они, а может быть, зачинщики бунта даже прикажут выставить их в качестве живого щита против дубинок (а то и пуль, кто знает) наступающих. Мало кто из этих людишек верил в некий благополучный исход, в то, что в результате столкновения с администрацией условия жизни в лагере, а заодно и их собственное положение изменятся к лучшему.
Но было кое-что поярче этой серой скучной массы. Уже задействовали для несения патрульной службы отверженных, распоследних, то бишь петухов, всех этих опущенных, которых в лагере было до полусотни. Эта категория не нуждалась в специальном выделении и учете, она, наверное, и задумывалась с тем, чтобы быть опознанной с первого взгляда, а вместе с тем и привлекательной для особо заинтересованных. Поскольку не все они были сплошь добровольцы, самоотверженные проводники греховной страсти, а были среди них и жертвы, мученики, то сквозила некая судорожность в их манерах и ухватках, что давно уже стало печатью, своего рода клеймом их сообщества. Но дело не доходило до роли, которую судорожности приходится играть в свободном мире, когда подобные люди пытаются очаровать тех, кто не способен с первого взгляда догадаться о сути напускаемых на них чар. Иными словами, на воле действует закрытая и всеми доступными средствами пробивающая себе дорогу группа, в лагере – открытая, хорошо обученная и ко всему готовая. В лагере царство открытости простирается если не на все, то на очень многое и прежде всего на самые темные и грубые свойства человеческой природы, на воле на первый план выходят условности и даже предрассудки, а потому многое в свободном мире выглядит закрытым. Где при этом правильно и хорошо, а где худо и несносно, это уж каждый решает в меру своего разумения или в силу тех или иных обстоятельств. В заволновавшейся же смирновской колонии вопрос, насколько здешние «петухи» экзотичны, привлекательны или неприятны исследовательскому взору со стороны, и раньше не стоял остро, а теперь вовсе сошел на нет. Бедолаг пинками гнали из барака на службу лагерному «отечеству», а состояла их «воинская» повинность в том, чтобы курсировать по территории, внимательно следя за перемещениями все накапливавшихся в окрестностях солдат. Они продолжали безысходно терпеть надругательства и поношение, по-прежнему пользовались ими, но они превратились теперь еще и в воинов совершенно бесполезной для них революции. И если войска введут, на них обрушится первый удар.
Самыми стойкими и искренними среди бунтовщиков были те мужики, на чью долю не выпадало слишком много обид и притеснений, но и не перепадали возможные в лагере блага. Их требования отличались суровой простотой: долой напрасные лишения, дайте нам нормальные условия жизни, усильте питание. Многие из них сидели за сущий вздор, и им, конечно, не нравилось, что настоящие преступники разгуливают на свободе, а лагеря набивают случайным людом, и многое другое не нравилось тоже, разобраться если – все вообще не по душе было; вскрикивали ущемлено: да посмотрите же, содержат нас словно скот!
Майор Сидоров клал голову как бы в некий букет, образованный раскрытой ладонью, и испарялся где-то среди абстракций умного постижения, когда ему случалось задуматься о предводителях бунта. Им-то чего неймется? Каких послаблений со стороны администрации они ждут, какого улучшения условий содержания требуют? Как-то не с руки им это, не к лицу, ей-богу, ведь они, будучи избранными, лагерной элитой, и без того живут, по здешним меркам, припеваючи. С воли поступают деньги, консервы, конфеты, водка. Высоко вознесла их судьба. Не приветствуются, но терпимы роскошные пиры, а они их умеют закатывать, и возможностей для того не перечесть. Администрацию взять, так она всегда обращалась с ними уважительно. Энергия ищет выхода, силушка бродит, не дает покоя? Могучая половая энергия, о которую в свое время зашибся в целом благоразумный Фрейд, что и побудило его оставить неизгладимый след в науке, беспрепятственно и колоритно расходуется в бараке безропотных петухов. А на ком отвести душу, их, что ли, не изобилие? Всегда под рукой. Казалось бы, чего еще желать? Тем не менее требуют и послаблений, и улучшений, и иначе уже нельзя: накрепко вошли в роль сознательных вожаков угнетенной массы заключенных.
Можно смеяться над вождями бунтовщиков или возвеличивать их, курить им фимиам, можно находить их воззрения нелепыми или достойными глубочайшего уважения, а их права ставить ни во что или, напротив, настойчиво и даже с фанатизмом помещать во главу угла. Пусть фанатизм напугает слабых и робких, но увидят же, что есть с чего приободриться, соблазнятся примером. Можно все это, но следует помнить, твердо держать в уме, что сущность вождей, а мы еще назовем их по именам, в любом случае остается неизменной, смех и отрицание ей нипочем, как, впрочем, и слава. Она не делится и не приумножается, она все равно как атом той поры, когда еще верили в его неделимость и он считался покоящимся в основании всего сущего; велика ее иррациональность, и все это на редкость таинственно. Я бы рискнул заговорить тут о субстанции, дескать, та сущность и является таковой, но смущает выглядывающий из уже сказанного намек на духовную сторону нашего и вообще человеческого бытия, а какая же у этих вождей духовность? Нет, с субстанцией пока повременим, в самом деле, смех и грех, если соваться с ней куда ни попадя. Но учитывать надо, на что я сейчас и указал, и если еще не ясно, что сам я высказанное наставление понимаю как свой долг и едва ли не с самого начала взял его за правило, то со временем это прояснится, как и то, какие трудности мне приходится преодолевать. Но вернемся к нашим баранам. Бунт возглавили Дугин и его близкий друг по прозвищу Матрос. Летопись бунта, то восхваляемая в качестве окончательной редакции, то низводимая на уровень беглого наброска и нигде по-настоящему не зафиксированная, при всех своих виляниях, претворениях и перевоплощениях именно этим двоим отводит наиглавнейшую роль, и если попытаться глянуть изнутри, с неких лагерных низин, они наверняка предстанут богоравными. Летопись!.. Понятно, что речь о слухах, сплетнях, бабьей болтовне, и черт бы ее побрал, эту летопись, но вот нам-то каково? Бог знает, до чего трудно, сберегая и лелея золотой запас культурных начинаний, начитанности, прекрасного воспитания, описывать всевозможных дуралеев, людей бездарных, пустых, примитивных. Дикари, ей-богу… Сам Орест Митрофанович разве не дикарь? Или, к примеру сказать, майор Сидоров… И ведь проще простого удариться в идеализацию, так и подмывает уступить нездоровой, постыдной страсти к очернению. Противоречия, в клочья раздирающие невесть кем поставленную перед нами задачу, показывают не с лучшей стороны наше собственное умственное и нравственное состояние, – а можно ли были ожидать другого состояния, если такие трудности и вообще такая несусветность? Утешает лишь соображение, что наша участь стала бы еще незавидней, когда б кому-то вздумалось походя изобразить и нас под видом каких-нибудь недалеких, ни на что путное не годных смирновчан. Да, так вот, оба, Дугин и Матрос, были смирновчанами, и символами беды нависают они над нами, топорщатся лепными фигурками вкрадчиво и ядовито ухмыляющихся исчадий ада. С тех пор как неповиновение администрации стало принимать угрожающие формы, Дугина и Матроса редко кто видел трезвыми. Их слух частенько услаждали душераздирающими воплями подвергавшиеся экзекуциям – певцы тяжкой лагерной доли. Как и почему Матрос заработал необыкновенное для абсолютно сухопутного смирновчанина прозвище, никто не знал. Может быть, на воле поведение этого великолепного самца слишком соответствовало горькому женскому присловью: поматросил и бросил. Бог его разберет!
Дугин и Матрос обладали прекрасным телосложением, недюжинной силой, всегда держали в страхе население своего барака, их слава гремела на весь лагерь, а прославили их распущенность и смелый отказ подчиняться распоряжениям администрации. Одно время Матрос не вылезал из штрафного изолятора, прочно осел там и по причине тамошних нечеловеческих условий потерял добрую половину своей природной красоты. Это его не обеспокоило, поскольку в мыслях он уже тесно связал себя с уголовным миром и даже не предполагал когда-нибудь всерьез, то есть надолго вернуться к мирской свободе. Его тело количеством татуировок не уступало фондам солидных музеев. Когда начались волнения, Дугин лично возглавил отряд, громивший изолятор, и, войдя в едва освещенную пещеру, где в очередной раз томился чем-то очень уж разгневавший майора Сидорова Матрос, заключил друга в объятия. Оба были великолепны, став в позу, о многом говорившую. Дугин в эту патетическую минуту не преминул произнести гордое и счастливое слово «свобода», тогда как освобождение Матроса можно ведь, набравшись творческой наглости, сопоставить с вознесением Платона из некой символической пещеры, куда философ поместил себя с тем, чтобы на личном примере убедиться, до чего худо и погибельно в подобных земных местах. Правда, лагерные вожди определенно не дотянули до пещерного Платона: тот возвел очи горе и понял, что это правильно и хорошо, а они, выпустив друг друга из объятий, всего лишь мрачно и злобно огляделись по сторонам.
Дугин выступал властителем дум осужденных, а Матрос воином, полководцем. Поэтому идеология бунта была дугинской идеологией по преимуществу. Но, не стесняясь, пусть даже с известным цинизмом, вторим майору Сидорову, задаваясь вопросом: чего же еще в самом деле желать этому нетрезвому человеку, если, скажем, в сравнении с каким-нибудь Архиповым, который, напомним, относительно благополучен, обеспечен, например, ларьком, он выглядит удельным князьком, ведущим роскошный образ жизни? Не факт, что жены майоров, уже мелькавших на страницах данной летописи, летописи, заметим в скобках, которую отличает принципиальная правдивость, имеют столько же оснований для довольства и самых радужных представлений о бытии, сколько имел их Дугин. А чины помельче? А прапорщики? А Якушкин, наконец? Все они, так или иначе, погрязли в мирской суете, затюканы, не ведают свободы, свалившейся на Дугина и Матроса в местах ее лишения (а к Филиппову вдруг выпрыгнувшей из бездны), и очень уж смахивают на тех, кого богоравный Платон оставил гнить и угасать в пещерном полумраке.
Вопрос можно поставить и ребром. Не мог же он, Дугин, потребовать, чтобы его освободили совсем уж не шутя, чтобы распахнули перед ним ворота лагеря и сказали, раболепно кланяясь: иди на все четыре стороны, мы поняли, нам не справиться с твоей внутренней раскрепощенностью, куда нам до тебя, не объять, не осмыслить нам твоих громадных волеизъявлений, не удержать твоей безграничной свободы? Ему хотелось домой, к старушке матери, и о любви к ней ярко свидетельствовали изречения его татуировок, но достаточный ли это повод? А может быть, отпустить его за то, что ему удалось изгнать с территории лагеря контролеров, разгромить штрафной изолятор, организовать более или менее продуманную систему обороны отвоеванной у администрации колонии и несение патрульной службы силами петухов?