Текст книги "Тюрьма (СИ)"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц)
Annotation
Изначально роман – роман 1996 года – мог быть лишь, образно выражаясь, горстью праха земного и не мог быть хоть сколько-то символическим, просветляющим и намекающим не только на низкие, но и на высокие истины. Иначе озабоченные только прибылью издатели отшвырнули бы его с презрением, крича, как оглашенные, что автор ошибается, слишком высоко себя ставя, а еще и глумится над ними, и это ему не сойдет с рук. Да и теперь, когда это явно интересное и не лишенное достоинств произведение, по моему мнению, должно быть переиздано…
На дизайн обложки меня вдохновили образы предложенные издательством прежнего варианта романа
Михаил Юрьевич Литов
Вместо пролога
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвертая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
Глава одиннадцатая
Глава двенадцатая
Глава тринадцатая
Вместо эпилога
Михаил Юрьевич Литов
ТЮРЬМА
Вместо пролога
Однажды тихим весенним вечером, закончив дела в издательстве, я вышел в оживленный механическими шумами и слабыми человеческими вскриками сумрак улицы, и почти тотчас же рядом со мной зашагал слишком тепло, не по сезону, одетый субъект, низенький и не совсем свежо пахнувший, с лицом, мягко выражаясь, странным, словно нарочито смазанным или вовсе стертым, если, конечно, подобное возможно. Не зная, как с ним объясниться, а вернее, как от него побыстрее отвязаться, раздраженный, я выставил руку, не то заслоняясь, не то изображая, что деловито направляюсь к оставленной за углом высокого и красивого дома машине, а, следовательно, нечего путаться у меня под ногами. В действительности мне были до некоторой степени любопытны попытки незнакомца уклониться от того, чтобы я внимательно его рассмотрел. Естественным образом возникал вопрос: почему? Какую цель он преследует? Это своего рода грубая скромность? А может быть, напротив, изящная? Или он нимало не стесняется что-то по-настоящему от меня скрывать? Вопросы эти мне самому представлялись досужими и витиеватыми и, за явной невозможностью получить хоть какой-то вразумительный ответ, приходилось оставлять их на потом, на будущее, впрочем, сомнительное, потому как я совершенно не предполагал поддерживать с этим парнем отношения. А лица его я так и не разглядел; возможно, разглядел, но не так, чтобы впоследствии мог его описать.
– Смотрите, вот рукопись, – сказал незнакомец, показывая мне сверток, даже и блеснувший в его руке, словно это был кусок значительного, уверенно обладающего некой специальной ценностью металла. – Вы спросите, в чем дело, то есть что собственно за рукопись и какова заключенная в ней суть. По моим прикидкам, это то, что в литературе как таковой называют народным романом.
– Любопытно, – пробормотал я.
– В 1996 году, а время то было неприятное, злое, для кого-то даже и голодное, этот роман был опубликован, и что бы, спрашивается, принести не рукопись, но книгу, а? Но я по причинам, о которых вы сейчас узнаете, принес именно рукопись, хотя книгу, в случае необходимости, обязательно вам доставлю, уж вы, пожалуйста, не сомневайтесь. Сейчас, когда вокруг столько благополучия и надежды на все новые и новые улучшения, тот, прежний, роман, а именно в нем, разумеется, и следует искать корни рукописи, которую я нынче отдаю на ваш суд… так вот, тот роман выглядит глубоко историческим и притом вовсе не устаревшим, хотя и нуждающимся в некоторой починке. Мы еще обсудим, если это вас заинтересует, какие поправки необходимо внести, но уже и сейчас вы должны были догадаться, что я не принес бы вам это сочинение, когда б не успел над ним целесообразно поработать.
Хитро, замысловато изъясняется этот господин, подумал я и, слегка уже утомленный, не стал допытываться у своего собеседника, как он связан с прежним автором, и жив ли до сих пор этот становящийся уже немножко таинственным предшественник, и не являются ли, в сущности, прежний и нынешний одним и тем же человеком.
– Я немножко подправил, – бубнил незнакомец, – подчистил, а кое-что и восстановил. Я взял да выкинул то, что так и хочется назвать недобросовестными излишествами, избавляя от них читателя и тем делая его потенциально раскрепощенным, получающим от чтения истинное наслаждение. Я заполнил то, что любой мало-мальски соображающий в литературе человек назовет лакунами, как набежавшие волны прибоя наполняют прежде пустынный берег. Не скрою, попотеть пришлось. Ведь в издательстве над бедным романом, как это тогда было в заводе, посвоевольничали, обошлись с ним недостаточно бережно, я бы сказал, нескромно, а то и нагловато, чтобы не сказать больше. Вместе с ним, в одном томе, напечатали еще и другой роман, тоже искромсанный, но о нем мы пока говорить не будем.
– А вы и есть автор этих двух романов или хотя бы одного из них? – не удержался я все-таки от вопроса, да и почувствовал, что пора все же заговорить, как-то поддержать разговор.
Незнакомец возразил своим приглушенным, как будто таинственным и, как ни странно, вполне приятным голосом матерого заговорщика:
– Нет, я не автор, и если, как можно себе представить, с яблони упали два очень схожих и практически одинаковых на вкус яблока, мой след действительно обнаружится в одном из них, но чтоб при этом еще и вообразить меня самой яблоней, это, знаете ли, решительно невозможно. Фамилия настоящего творца проставлена на титульном листе, но она не имеет особого значения, это псевдоним, самим автором и выбранный. В сущности, сам этот автор тоже особого значения не имеет, он хотел заработать и подчинился требованиям издательства, а они состояли в том, чтобы роман без проблем вписался в струю криминального чтива и ничем в этой художественно бедной струе заметно не выделялся. Название – «Тюрьма – мой дом родной» – в издательстве придумали, так же назвали и весь тот том, изданный в 1996 году. Бог ты мой! Тогда люди жили все больше суетные, издерганные, гниловатые, почти оставившие всякую духовность, а в издательствах и вовсе преобладали торгаши от литературы, гонявшиеся за бульварщиной и выпускавшие ее колоссальными тиражами. Ни один подлинный классик не был порожден, ни одного по-настоящему достойного имени не вспомнить, ничего утешительного и согревающего душу не осталось от тогдашних упражнений в изящной словесности. Вы, новые люди, пришедшие в издательства и изгнавшие торгашей, вы гораздо благороднее, изысканнее, понятливее, вы не потеете, как потели те от своего усердия в погоне за наживой, вы, наконец, просто-таки здорово выхоленные. За вами будущее! Вы скажете, что я преувеличиваю, и я, пожалуй, соглашусь с вами, тем более что как раз перехожу к следующему соображению. Вы не увлекайтесь, не бросайте за борт все прежнее! – вот что я с самого начала хотел выразить. Осмотрительность нужна, как ничто другое, а циничное отношение к прошлому попросту недопустимо. Без прошлого – с чем сунетесь в будущее? Без него вы и сами вдруг окажетесь вчерашним днем! И чтобы этого не случилось – вот, перед вами рукопись, и я настойчиво предлагаю вам обратить на нее внимание. Я переменил название, и теперь роман называется так: «Тюрьма». Согласитесь, это не только проще и выразительнее, это, главное, не вульгарно, а прежнее название было откровенно, безгранично пошлым, меня тошнило от него.
Уже рассуждения незнакомца позабавили меня, но показывать этого не следовало, чтобы не сердить и не раздражать его, человека определенно самолюбивого и даже, может быть, заносчивого, и я позволил себе лишь следующее замечание:
– А не претенциозно ли оно несколько, это ваше новое название? Что будет, если некоторые увидят в нем, например, что-то символическое и станут смеяться, как дураки, или, скажем, мрачно усмотрят нечто тягостное, некие намеки…
– Это возможно, – торопливо перебил мой по-прежнему почти неразличимый собеседник, – и на этот случай у меня имеются определенные предвидения, можно сказать, предпосылки к тому, чтобы дураков практически сразу сбросить со счетов.
– О, это великолепная перспектива! – воскликнул я и принялся вытягивать шею в усилии точно уже высмотреть своего собеседника, коль того так крепко потребовало само мое изумление.
Уклончивый произнес насмешливо:
– Ну, творческая кухня и все такое… Однако все свои секреты я вам вот так сразу, за один присест, не выдам. Добавлю только… Приходя к выводу, что название должно быть именно таким, то есть обдумывая его, я в конце концов решил, что предположенное вами, а я, конечно же, предвидел и ваше замечание, совершенно невозможно, а в случае возможности не окажет серьезного сопротивления, как только мы надумаем его устранить. Изначально роман – роман 1996 года – мог быть лишь, образно выражаясь, горстью праха земного и не мог быть хоть сколько-то символическим, просветляющим и намекающим не только на низкие, но и на высокие истины. Иначе озабоченные только прибылью издатели отшвырнули бы его с презрением, крича, как оглашенные, что автор ошибается, слишком высоко себя ставя, а еще и глумится над ними, и это ему не сойдет с рук. Да и теперь, когда это явно интересное и не лишенное достоинств произведение, по моему мнению, должно быть переиздано, чем, надеюсь, вы охотно займетесь, я вносил изменения без всякого прицела на символизм и в название никакого особого, а тем более тайного, смысла не вкладывал. Намекать, что, мол, вся наша жизнь с ее противоречиями и самыми настоящими драмами, а вместе с ней и наше государство, включающее в себя разные там державные и великодержавные элементы и даже известный империализм, – не что иное, как узилище? Во-первых, это неверно, во-вторых, глупо вообще такими вещами заниматься, поскольку надо жить, а не тратить отпущенное тебе время на пустую болтовню. Разумеется, если перейти на более или менее зыбкую почву и вооружиться некоей условностью, далее – абстракциями, то можно порассуждать на известную тему о теле как темнице души, но применимо ли это в данном случае? Нужно ли это нам с вами, нужно ли предполагаемому читателю, нужно ли тем, кто действительно так думает и томится, мучаясь оттого, что душа будто бы пленена и никак ей не выпутаться до смертного часа? А ведь только на этой почве стоит как-то размышлять о смысле и значении возникшего и отчасти переросшего в проблему вопроса. Но я уверяю вас, вряд ли о постановке столь большой проблемы мог в свое время мечтать автор романа, ей-богу, ему даже в голову не пришло задуматься, не вложить ли в название намек на нечто символическое. И тем более это не по плечу мне, человеку ограниченных возможностей, совсем не блещущему талантами. Ко всему прочему, речь в романе идет о реальной тюрьме, и это нельзя не учитывать. Удивительно разве что лишь то, что когда сюжет, перебрасываясь от воли к неволе, касается мест заключения, перед нами предстает не тюрьма, в которой содержат, как правило, всяких задержанных, подозреваемых, подследственных, а колония, куда людей, уже осужденных, приговоренных к тому или иному сроку, отправляют на исправление. Тем не менее я внес в название тюрьму и готов держаться этого твердо. Ведь что такое колония, если вы вдруг увидите ее в качестве названия на обложке книги? Это может быть куча пингвинов или сборище каких-то чудаков, жаждущих уединения и поселившихся далеко на отшибе. Наконец, это может быть угнетенная страна, полная негров с печальными лицами, вся построенная на беззаконии, подневольном труде рабов и неуемном удовольствии, получаемом от жизни тучными эксплуататорами. И даже что-то научное можно разглядеть в этом слове, над чем могли бы здорово потрудиться, если уже не потрудились, всевозможные гебраисты, медиевисты, ориенталисты, гомеопаты, физиологи, графологи, политологи и другие на кабинетный манер ученые господа. А тюрьма, она тюрьма и есть, она – это сама однозначность, стабильность, это громкая и твердая манифестация определенного смысла в истории человечества.
Я уехал, увозя с собой уже вызывавшую у меня некоторый интерес рукопись, – прежде всего загадочным чередованием у ее истока авторов, создающих и воссоздающих. Ведь этот господин, подстерегший меня нынче у входа в издательство, он, возможно, не один и имеет соратников, как две капли воды похожих на него, а равным образом много могло быть и потрудившихся над романом, изданным, как я уже знал, в 1996 году. Что с того, что мой нынешний собеседник показал себя недюжинным мастером диалектики и, возможно, окажется также отличным правщиком текстов, едва ли не прирожденным редактором? Коль речь в романе идет о тюрьме, и тема его носит сугубо криминальный характер – это по определению народное творчество, и лицо малого, втянувшего меня в небесполезную беседу, – лицо самого народа, и очень жаль, что в этот раз я не сумел его рассмотреть. Дома мне заниматься особо было нечем, а кроме того, предстояли выходные, какие-то, если не ошибаюсь, приподнято-праздничные дни. И я, напившись кофе и раскурив набитую душистым табаком трубку, принялся читать о полузабытой эпохе торгашей, предателей, воров, пьяниц и прочих суетливых людишек, стараясь угадать, какими именно исправлениями распотешил свой творческий зуд странный, гладкоречивый и склонный, как могло показаться, к разным тонким двусмысленностям плут, всучивший мне рукопись и, между прочим, оставшийся безымянным.
Глава первая
До нападения на судью Добромыслова в Смирновске, кажется, никому в голову не вступало, что должностное лицо тоже, как всякий простой смертный, обретается в зоне риска и ему может угрожать некая опасность со стороны преступников. И, естественно, где уж было найти в этом сонном царстве четкое представление о злоумышляющих элементах, видать, там еще не сполна намучились добрые люди и не ведают, каковы эти элементы, когда они совершенно распоясываются и не знают удержу. Зато после приключившейся с судьей беды многие смирновчане, добрые и недобрые, как бы повзрослели и стали смотреть на вещи гораздо серьезнее, внезапно осознав, что преступность сделалась – и, по-видимому, уже давно – явлением грозным, страшным, не считающимся с высоким статусом того или иного гражданина и способным любого опрокинуть, подмять под себя, раздавить. Местная газета не то что с понятной тревогой, а даже с некоторой чрезмерной экзальтацией выразила недоумение, поставив вопрос следующим образом: в каком мире мы живем? Автор заметки, в которой этот вопрос прозвучал, тотчас надулся и напыжился, вообразив, будто поднялся до философского осмысления окружающей видимой действительности и существующего в ней, не до конца изученным способом, тоже видимого бытия, но ответа, разумеется, не дал и заметной ясности в умы своих читателей не внес. Этот человек, то есть мы все еще об авторе довольно неуклюжей передовицы, разразившейся злополучным вопросом, делал вывод, что преступность, о которой смирновчане раньше почти не думали и как бы даже не знали и о которой теперь только и говорили, достигла таких размеров (преступных, остроумно вставил щелкопер), что о нормальном человеческом существовании говорить уже не приходится. Следует признать, умозаключал он, простую и вместе с тем жуткую истину: наш город целиком и полностью переместился в некий потусторонний, даже, что греха таить, инфернальный мир.
Но все это слова, отголоски, так сказать, шум после драки, а вот что произошло с судьей Добромысловым, благородным тружеником, чей стиль сурового обличителя и карателя всяческих беззаконий уже прославил в известных кругах его имя и давно, не дожидаясь посмертности, мог бы как-то существенно отобразиться в местных исторических анналах. Говорят прибауточно: ломать – не строить. В данном случае это мудрость абсолютно неуместная, а в той мере, в какой она касается судьи Добромыслова и его печальной участи, выглядящая даже глупостью. Преступники ломали представление о них и, в частности, коверкали мозги человеков вроде упомянутого писаки не для разрухи и не только ради удовольствия давить и опустошать, а с тем, чтобы прямо из обломков, раздавленных предметов, закатанных в асфальт тел и буквально на сгустившейся в нечто бетонное газетной болтовне сознательно и целеустремленно возводить собственные твердыни и оплоты, ярко характеризующие степень их организованности и суть их сообщества в целом. Судья мешал этому ужасному процессу, и мешал бы еще долго и плодотворно. Но погиб, что придает всей этой как бы словесной панораме, включающей в себя опустошенные души, раздавленные тела и преступное строительство, громадный, невиданный масштаб, настолько не совместимый с прежними представлениями, а обобщенно выражаясь – с прежним мировоззрением, что и говорить не о чем, раз уж мы задаемся целью не сказать ненароком лишнего. А мы такой целью задаемся. Да, но начиналось все, между прочим, довольно-таки заурядно, даже как-то мелко и застойно. Игорь Петрович – так звали видного деятеля юриспруденции Добромыслова – однажды весенним вечером, когда по улицам разливалось приятное после недавней зимней стужи тепло, вышел из дому на досужую, ничем не обремененную прогулку. Он шел с задумчивым, почти глубокомысленным видом, однако на самом деле ни о чем заслуживающем внимания не думал и только наслаждался отдыхом и отвлечением от мирской суеты. Слоняясь там и сям, он забрел в места живописные, но пустынные и, несомненно, подходящие для тех, у кого на уме недобрые намерения.
Только одна сторона улицы, та, на которой жил судья, была застроена домами, в семь и больше этажей, на другой же тянулись какие-то колючие на вид заросли, мелкие сады и рощицы, а тропинки в конце концов выводили к узкой и причудливо петляющей речушке. Туда и направился Игорь Петрович. Русло уже освободилось ото льда, и Игорь Петрович, моментально освоившись в поэзии, тихо остановился, наблюдая за стремительно несущимся потоком и время от времени переводя взгляд на противоположный берег, где ему открывалась гладкая как скатерть и унылая местность.
Игорь Петрович был натуралистом разве что в подходе к исследованию человеческих душ, а что касается природы, то он, например, всегда весьма простодушно гадал, почему берег, на котором стоял его дом, холмистый и покрыт буйной растительностью, а противоположный в любое время года выглядит лысым и до неправдоподобия ровным. И, выходя на берег речушки, он всякий раз с какой-то даже жесткой, готовой ожесточенно ножками топотать пылкостью удивлялся этому контрасту и пытался разгадать его тайну. Между прочим, за долгие годы сознательной жизни и верного служения Фемиде Игорь Петрович великое множество оступившихся людей отправил в места, где им никак не взбрело бы на ум решать задачки, какие на досуге решал этот суровый и, разумеется, справедливый человек.
Домой судья возвращался уже в сумерках. Медленно, заложив руки за спину, он шагал по еще мягкой после недавно сошедшего снега тропинке, спускался с одного холмика и тут же с замечательной для его почтенного возраста легкостью поднимался на другой. Какая-то темная птица пролетела низко, почти коснувшись его шляпы, вскрикнула, и в этот момент из зарослей на верху холма выдвинулась парочка и стала быстро спускаться навстречу одинокому путнику, каковым вдруг ощутил себя, в некоторой степени бедственно, Игорь Петрович.
Состарившись, он, завидев красивую женщину, тотчас ощущал свой возраст как некое смешное недоразумение. Игорь Петрович был семейным человеком, в общем, мирно и правильно ютился под одной крышей с женой и взрослой дочерью, но это тянулось уже так долго, что стало чем-то вроде обычая, изменить который мешала сила инерции, а еще и жалкое неумение дочери устроить собственную личную жизнь. А вот нацель на него молодая красивая женщина лукавый и колдующий интерес, и судья, ей-богу, повел бы себя как желторотый восторженный мальчишка. На улицах он иной раз как бы по рассеянности усмехался разным юным красавицам, по его тонким губам едва уловимо для окружающих, но вполне ощутимо для него самого скользила блудливая ухмылка. Конечно, ему случалось отправлять в места не столь отдаленные красивых и даже очень красивых женщин, и его железная неподкупная принципиальность не делала для них никаких исключений. Восседая на троне вершителя правосудия, Игорь Петрович не улыбался красотке, с несчастным видом сжавшейся на скамье подсудимых. Улыбка пряталась глубоко в его душе; он выносил приговор, и его душа сияла.
Так вот, сомневаться, что приближается, энергично работая крепенькими ножками, женщина великолепная – сущий экземпляр, единственный в своем роде! – было нечего. Однако воодушевления и окрыления на этот раз не произошло. Все красивые женщины кокетки, но… не сейчас, не тот случай, тут что-то другое, поразмыслил Игорь Петрович под пробегающий по спине холодок. Он начал подрагивать, а проворная дамочка, молодая и красивая, тем временем спускалась с холма, и на ней было черное пальто, черные сапожки, ее длинные черные волосы разметались по плечам, свою прелестную головку она несла с необыкновенным достоинством. Южный тип, латинский, должно быть, из Рима, смутно и не вполне уверенно, без какой-либо определенной цели определил судья. Ее сопровождал мужчина, возможно, просто какой-то паренек, юркий и незначительный, готовый быть на подхвате; он оказался в тени женщины, словно бы в тени самой ее красоты, и разглядеть, должным образом осознать его присутствие было трудно. Стремительное приближение этих двоих и серьезные взгляды, которые они, в особенности женщина, бросали на Игоря Петровича, навевали тревогу, наводили на подозрение, что эти люди появились неспроста, и вышло этого достаточно, чтобы судья не посмел предаться своим старческим мечтам. Не без трепета огляделся он по сторонам.
Место на редкость пустынное, помощи ждать неоткуда. Кричи – никого не дозовешься. Но какое же зло может причинить ему молодая, красивая и, безусловно, малосильная женщина, и какую опасность способна она представлять для него? Игорь Петрович все же усмехнулся, подарил улыбку, но не красоте незнакомки, а собственным неожиданным страхам, совершенно беспричинным и нелепым.
Внезапно молодой человек, с явной намеренностью, или даже, пожалуй, злонамеренностью, опередив немного свою спутницу, очутился прямо перед судьей и в мгновение ока обрел значительность. Старик невольно отшатнулся. В быстро сгущающейся темноте лицо воспрянувшего молодца показалось ему грозно высунувшимся из какой-то гранитного вида глыбы; окаменелость была устрашающая, жуткая, и обмануться фальшиво, подтасовочно кроившимся, как бы между делом, намеком на красиво запечатленную человечность старик не мог. Покоя ему не осталось, тем более что в него впился взгляд больших, а скорее, нехорошо, безумно вытаращенных глаз, блестевших, посверкивавших, как фонари. Старый судья, пораженный этим безумным блеском, попятился, более того, он и вовсе кинулся бы прочь, всецело побуждаемый к этому внезапно пронзившей его недра дрожью, но молодой человек еще не сказал и не сделал ничего такого, чтобы можно было не заботясь о своей репутации удариться в бега.
– Судья! Конец тебе, конец, козел, крышка тебе, крючок судейский! – прокричала очаровательная незнакомка из-за широкой спины мужчины.
Игорь Петрович увидел ее тонкий и нежный профиль над плечом молодого человека. Округлившиеся губы послали вопль, казалось, небу, а вовсе не судье, хотя тот был назван так громко и отчетливо, что отнюдь не мог посчитать, будто ослышался. Он не был силен в древнегреческой трагедии, особенно в том, чтобы хоть как-то не впустую понимать писания Эсхила или Еврипида, но почувствовал, атмосфера, в которой раздался крик молодой женщины, – оттуда.
Молниеносные удары дрожи слоили нутро, и словно бы какие-то куски и ошметки, отскакивая, бились изнутри в грудь, распирали ее, она же, как будто из противоречия, вминалась под внешним давлением, а под взглядом мужчины и выкриками женщины даже ощущала себя, с некоторой сознательностью, инстинктивной осмысленностью, уже впалой и бесконечно слабой. Конец? Игорь Петрович прижал к груди руки, его брови удивленно вскинулись, поползли вверх и достигли, окончательно пожирая полоску лба, смычки с глубоко посаженной шляпой. И тут произошла странная, в некотором роде чудовищная вещь: старый, испытанный, закаленный в жестоких боях с преступностью судья неожиданно тонким, просительным и чуточку даже обиженным голосом воскликнул:
– Я не судья! Вы ошиблись!
– В таком случае надо разобраться… – произнес мужчина озабоченно.
Игорь Петрович бормотал, слепо тычась в грудь заколебавшегося оппонента:
– Врете вы все, не судья я, не судья… Да что вы такое придумали… какой я вам судья!.. Не наводите, ради Бога, тень на плетень…
– Не в чем тут разбираться, судья он, мне ли не знать! – твердо и яростно подала голос женщина.
– Ну, тогда все ясно, – определился мужчина, не слишком, однако, уверенно.
Рассказывали еще потом, что судья, и сам уже переставший понимать, кто он в действительности, якобы рухнул, ползал по земле, простирал руки, стараясь дотянуться до сапог красавицы и тем вдруг переменить ее воззрения на него. Но примешивать слухи и домыслы к картине истинного положения вещей, и без того удручающей, – последнее дело. Внезапным отрицанием судейского статуса Игорь Петрович думал поправить свое положение, незавидное и проигрышное ввиду превосходящих сил противника. Смертельным холодом повеяло на него. Он вздумал несколько необычайно побороться за жизнь, а стало быть, отчего же и не соврать? Мелькнула отвлеченная мысль, что он, прогуливающийся по живописным окрестностям города Смирновска, и впрямь не столько судья, сколько обыкновенный отдыхающий. Тут самое время разъяснить, что набросок гибели Игоря Петровича можно было бы создать двумя-тремя крепкими мазками и штрихами, не возясь в чем-то сумбурном, сомнительном и даже слишком человеческом. Но сильно мешает тот факт, что эта гибель очень скоро обросла невесть как, из чего и зачем возникшими выдумками и получила статус легендарной. Перед нами словно эпопея, что мгновенно наводит на соображение: много званных, да мало избранных, – и, как видим, уже не один человек, а некое множество мечется в поисках утраченного времени, теснится в призрачных, по сути, границах пустословия и словоблудия, обрекая нас на унылый труд отмежевания и отбрасывания плевел.
Естественно, вымученное Игорем Петровичем самоотрицание не смутило девушку и не поколебало ее решимость, а что потом утверждали, будто с девушки и спроса никакого нет, ей, мол, все как гусю вода, а вот старик и впрямь снял с себя полномочия и умер отнюдь не судьей, всего лишь жалким и ничтожным трусом, – это, скажем без обиняков, весьма и весьма смахивает на вздор и клевету. Вынырнув наконец из-за спины своего спутника, тоже ведь переживавшего различные метаморфозы, по крайней мере в глазах заметно смутившейся и растерявшейся жертвы, девушка встала рядом с ним и, с ненавистью глядя на старика, неторопливо и жестко, с каким-то надменным, угнетающим чувством произнесла:
– На этот раз приговор вынесен тебе, старый хрыч!
Месть! Игорь Петрович как будто даже удовлетворенно хмыкнул себе под нос. Его принципиальность радовала и воодушевляла массу людей доброй воли, но всем угодить, разумеется, не могла, и судья всегда знал, что исполняет свой профессиональный долг в неком замкнутом кругу, где его подстерегают многие и многие опасности. Уже случалось, что ему угрожали расправой, впрочем, всего лишь в бессильной ярости, а не так, как эта девица, явно ободренная верой в своего сообщника.
Но если девушка принимала впечатляющие позы и с пафосом выкрикивала свои смертоносные угрозы, хорошела на глазах и в глазах Игоря Петровича обретала все более латинизированный, то есть инквизиторский, облик, то ее сообщник все еще находился под впечатлением крика жертвы, указывавшего на вероятие непоправимой ошибки. И если старик в самом деле ползал по сырой земле и с самым жалким видом простирал руки, то это должно было только усилить замешательство сообщника, довести его, может быть, до неимоверных, фактически неприемлемых размеров и поместить в какие-то несуразные формы. Но ползать старик мог разве что в том случае, если в действующих во имя его гибели персонах промелькнуло нечто человеческое, поддающееся уговорам и мольбам, а поскольку исход дела свидетельствует только о зверином, то ползать для старика исключительным образом не имело смысла, и, соответственно, некуда и незачем было расти недоумениям и замешательству сообщника, этого бесспорного соучастника преступления. Напрасно досужие слухи и домыслы вмешиваются в наше описание, превращая его в какое-то вынужденное и совершенно ненужное расследование, в бесполезное и, можно сказать, бессмысленное распутывание деталей и подробностей, скорее всего, и вовсе не имевших места. Замечая к тому же попутное проникновение возможности какого-то внезапного или хотя бы только скоротечного обеления преступников, смягчения вины пусть даже лишь одного из них, недолго впасть в оторопь, а это уже никуда не годится. И как выпутываться, если дело свершилось и с ним все более или менее ясно, а некие последующие россказни определенно несуществующих свидетелей и очевидцев творят из него едва ли не карикатуру, намеренно, нет ли, но неумолимо загоняя в безысходную трясину? И ведь это явно не тот случай, когда проще простого сказать: такова жизнь. Девушка там, на берегу, представала в иные мгновения героиней античной трагедии, а разве это жизненно, разве это по-житейски, если принять во внимание достигнутые нашим миром формы существования, а также особенности бытия в тихом городе Смирновске? Видимо, в глубине души она все же испытывала страх или, может быть, ее мучили сомнения в оправданности происходящего. Поползи вдруг в это мгновение Игорь Петрович по земле, закапай слюной с губ, запусти слезы и вопли, это нарушило бы величавость спектакля, от которого и в самом деле веяло героической и ужасной древностью, но ничего не дало бы девушке для подтверждения, что все происходит в должном порядке и преступление складывается как нельзя лучше. Между тем Игорь Петрович как-то отказался, мысленно, от девушки и переключился на парня. С ужасом, с новой дрожью и как будто в умоисступлении он сообразил, что этот молодой человек ничего не боится, никакие сомнения не тревожат его совесть и именно от него следует ожидать нападения.
Теперь Игорю Петровичу показалось, что девушку он уже встречал раньше. Возможно, видел ее в зале суда, где на скамье подсудимых томился какой-нибудь близкий ей человек. Если так, с девушкой можно еще объясниться, убедить ее, что он, судья (ради такого случая можно было бы и признать, что он все-таки связан с юриспруденцией, служит-таки Фемиде), не мог поступить иначе, когда выносил ее другу суровый приговор. Такова жизнь, таковы законы общества…