Текст книги "Тюрьма (СИ)"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)
Наличие у него сущности никем не отрицается; да и было бы смешно, когда б кому-то пришло в голову в самом деле отрицать. Но в тексте, если увидеть его таким, каким он был до моего активного и, надеюсь, плодотворного вмешательства, тексте, вопроса о сущности прямо не касающемся, бедный майор высмеивается беспощадно, бездумно, бездушно, по-гоголевски. Чувствуется, что писал довольно сволочного нрава господин. Видно, что составитель этого текста, кто он там ни есть, как будто даже нарочито избегает творческих прикосновений к майоровой сущности. Можно подумать, что цель у него одна: вместе с грязной водой выплеснуть и ребенка. Да и само изобилие грязи – не зачерпнул ли он его в собственной душе?
С тех пор утекло много воды, та эпоха сменилась другой, другим стал и я, немало чего повидал, а главное, вижу, сколько дряни всякой в окружающем нас мире и что прежде казавшееся идеальным на самом деле ломаного гроша не стоит. Так что негоже было так поступать с майором.
Возможно, мои мысли кому-то покажутся смешными, да я и сам, стоит мне не на шутку увлечься, зайтись, вдруг, бывает, нахожу в них много забавного, чувствуя себя при этом оплеванным, хотя мне ли не знать, что следом нередко наступает время больших прозрений. Что особенно важно: я всегда готов безбоязненно высказаться. Негоже, сказал я, рассуждая о несправедливой, на мой взгляд, игре писательского гения с майором. Негоже прежде всего потому, что образ этого майора в описываемое время бросал тень на армию в целом; во всяком случае, нечто подобное можно заподозрить. Скажу больше, легко заподозрить, что подразумевалось множество майоров, некое скопище их, проводилась мысль, что все они одним миром мазаны, мол, все они, как один, прохвосты, карьеристы, приспособленцы, обсели тепленькие места, как мухи, и в стратегическом отношении ничего не стоят. А раз так, то проще простого предположить, что даже в смехотворных государствах, с полным основанием называемых карликовыми, находилось немало охотников до дерзостей и наглостей, и: страна, у которой такая армия, – рассуждали они, еще недавно смирные и запуганные, с наполеоновским теперь уже апломбом, – есть не что иное, как колосс на глиняных ногах, на него дунуть, и он развалится. Эти заблуждения глуповатых политиков и дутых стратегов в ту пору развеять не было не столько возможности, сколько серьезного повода, а когда повод появился, и не один, не было уже майора Сидорова, чтобы он мог как-то оправдаться за свое неприглядное прошлое. Но что значит «не было», и что такое прошлое? Полагаю, майор потому уже непрост, что его допустимо рассматривать как во времени, так и вне времени. И если так, то не избежать своеобразного расщепления майоровой ситуации на крайности, что любого исследователя приведет к перегибам и преувеличениям, заставит говорить на языке некоторой экзальтации. Во времени, вечно обуянном к тому же злобой дня, он, не исключено, впрямь гниловатый, пустой, зажравшийся и готовый к свинскому разложению обыватель, разве что по досадной случайности украсившийся погонами. Но сущность… с восторгом!.. она все же не вполне-то и здешняя, и мы говорим об этом взахлеб, она наша и не наша и, согласитесь, размещена где-то во вневременном пространстве, если можно так выразиться, вот что, если вдуматься, окрыляет, внушает оптимизм.
Случись надобность в защитнике, храбреце, беззаветно преданном отечеству и армейским идеалам воителе, майор, смеем надеяться, не ударил бы в грязь лицом, – это мы подразумеваем, когда говорим о его сущности и ее неизменности. Скажут: зачем же крайности, на кой черт хотя бы даже вообще только предполагать их, – а нам именно в силу крайностей с предельной отчетливостью ясно, что если подобных нашему майору было, есть и будет немало, это еще никак не делает приемлемой возможность превратить майора Сидорова в некий собирательный образ. Оказаться в нужное время винтиком, достойно работающим в огромном механизме военной машины, – это воспитано в нем армией, но обнаружить при этом сущность настоящего воина, проявить ее во всей ее полноте – это уже дело сугубо индивидуальное. Сущность, при всей своей оторванности от здешнего и даже некой надмирности, едва ли не сверхъестественности, всегда индивидуальна, и исследовать ее нужно с особой аккуратностью и как бы хирургически.
Впрочем, мы берем лишь ту часть майоровой истории и, так сказать, исторической деятельности, что относится к бунту в смирновской колонии, а в остальном он, может, вовсе и не был тем, кого в те шумные и, так сказать, безалаберные времена с невиданной легкостью записывали в мрачноватый разряд оборотней в погонах. Он, свиняча на рабочем месте, на своем посту, вполне мог оставаться, если брать в целом, более или менее добропорядочным гражданином, прекрасным отцом вовсе не дурного семейства и т. п. Тем не менее наверняка найдутся желающие бросить нам упрек: ага, вы действуете избирательно, вы занимаетесь очернительством. И вот тут я говорю, нет, мы только хотим, чтобы новые поколения, уже взятые надежно под защиту достойной, крепкой армией, поменьше дурачились, побольше интересовались действительно достойными внимания вещами, получше знали, сколько грязной возни и жесточайшей борьбы было так недавно, в прошлом, не вполне еще выпавшем в осадок. И ведь боролись – не на жизнь, а на смерть – вовсе не за то, чтобы они, эти новые поколения, спокойно и уверенно сформировались. Думал ли кто тогда, барахтаясь в грязи и не зная, как избыть горечь вечных поражений и куда девать неизбывное недоумение, думал ли кто, что в конце концов наступит счастье и заключаться оно будет в том, что сыны и внуки приступят к полезной работе в чистеньких фирмах, залитых солнечным светом офисах, пустятся внушительно торговать в шикарных, соответствующих мировым стандартам магазинах? Красота снизошла на города и веси. Не это ли имел в виду Федор Михайлович, украшая действительность пророчеством о красоте, спасающей мир? А тогда каждый, по крайней мере каждый второй, боролся за свое подлое мещанское благоденствие. С остервенением присваивалось право на чужое добро, да и на жизнь ближнего тоже. Без зазрения совести ближнего поколачивали, а ставя его жизнь ни во что, могли и добить, не видя в этом никакого умопомрачения. Конечно, впереди, то есть когда-нибудь, тоже будет нехорошо и даже, не исключено, окончательно плохо, это я как старый, глядящий в могилу человек говорю, старому человеку, известное дело, не полагается говорить иначе. Но тогда, в майоровы времена, было хуже некуда. Во всяком случае, так думали многие, забывая, что ближнее, не отхлынувшее еще совсем прошлое знавало скверности, превосходящее всякое воображение. История, она ведь для того и пишется, чтобы приводить в уныние, а если бы только творилась, было бы, пожалуй, еще ничего. Странным, однако, представляется нынешнее обращение с историей, то есть ее, похоже, уже не пишут и как бы не творят вовсе. Глянуть со стороны, так только и есть, что предпочтение сполна отдают развлечениям, забавам, и все желают иметь ослепительную улыбку, извращенцев-то развелось, и еще какие-то словно нарочитые, засушенные, селедочного вида люди, чопорные, видите ли, фасонистые, деловито и с определенно припрятанной ухмылочкой разыгрывающие некое неправдоподобие, и вообще, посмеивается люд там и сям, прямо скажем, по-дурацки, гвалту много, и размалеванности тоже, порой физиономии возникают, тычась буквально в нос, – не приведи Господь!..
А правители стран, держав, целых материков? Руководители мира? Властители дум? Комедиант на комедианте! Шуты шутами погоняют! К чему стремимся? к чему идем? Поневоле вспоминается Атлантида, как она описана в научных и поэтических творениях, там к тому же шло, и известно же, чем закончилось. Это и есть карнавал, когда верх и низ смеха ради меняются местами? Но низ, а в просторечии – гузно, чтобы ему в предписанном порядке перевернуться и водрузиться наверху, должен же крепко проехаться по дну, по илу прошлого, взбаламутить его, зачерпнуть и вознести вместе с собой. Непристойности разные вместо воцарившейся было благопристойности – вот и весь ваш карнавал. А прошлое умеет быть опасным, заразным, ядовитым. Вроде бы здорово, отлично прокричали: прощай, оружие! – а снова все неистово вооружаются. Но что далеко за примерами ходить, если книжная индустрия работает ныне как обезумевшая, работает, как говорится, на износ, и литературы под рукой видимо-невидимо, низвергается водопадом, и за ней уже не видать жизни. Сама по себе эта так называемая литература пример еще тот, и примерами на любой вкус бьет что твой метеоритный дождь. Ей-богу, последний день Помпеи, как он изображен у художника Брюллова. Я где только не бывал… Насмотрелся!.. Насколько проблему авторства, донимающую тут кое-кого, превосходит проблема распределения и перераспределения книжных потоков и последующая организация из них вторсырья, или как оно там называется, – об этом, сдается мне, еще никто не замолвил слово. А зря, опасностей и эта стихия таит немало. Яду накопилось изрядно. Казалось бы, мудро распорядились в разного рода книгохранилищах, весело запестрели на полочках обложки новоиспеченных классиков, и так оно все на вид современно, корректно, не отравно. Любо-дорого… да не тут-то было!.. вновь мрак!.. оторопь берет!.. Зловеще ухмыляются с тех чарующих полочек физиономии вчерашних вождей, ниспровергнутых, осмеянных, затюканных, но словно бы нетленных, неугомонно проворачивающих миф о вечном возвращении. И все это в преддверии будущего, в надежность и приятность уже никто, кажется, не верит.
* * *
Еще желательно мне, раз уж я пустился рассуждать о времени и временах, указать на людей (они напоминают насекомых-однодневок, существуют вроде бы такие), которым будто от рождения втемяшивается в голову, что вчера было скверно, зато позавчера превосходно. А отпущенный на их долю день они проживают так, как если бы с ними происходит нечто небывало ужасное, тогда как на самом деле живется им отлично. Много беспокойств и вреда они причиняют своим мельтешением, своим брюзжанием, сопровождающимся порой и выходом на публику, на так называемую общественную арену. А ведь вся-то их проблема в том, что они незрелы, глупы и не знают, каково это, радикальная смена эпох и состояний, и что это на самом деле за морока, когда тебе приходится не шутя, отнюдь не для удовольствия барахтаться в житейском море. В том самом позавчера, которое они простодушно, а то и нагло славят, тебя, бряцавшего цепями, заставляли эти цепи воспевать, вчера ты оплевывал проклятое прошлое и провозглашал себя новым человеком и господином своей судьбы, а сегодня, за дряхлостью отстраненный от праздника жизни, с горечью сознаешь, что давно замшел и отстал, плетешься в хвосте и никому не нужен. Пожили бы они не у мамы под крылом, а в кулаке у государства, которое вертит и жонглирует тобой, как ему заблагорассудится! Впрочем, Бог с ними. Хотя, опять же, навязший в зубах вопрос об авторе… Посмотрели бы эти мученики дня и герои минуты, эти липовые люди, как даже в краткой своей биографии порхал и кувыркался целый сонм авторов, как перекидывались авторы всех мастей от хвалебных од к дурно пахнущим фельетонам, от возвышенных пасторалей к гнусным пасквилям, и как им хотелось выглядеть при этом не маскарадно, не бойкими прыгучими юношами и молодящимися старичками, но зрелыми, солидными мужами, на редкость серьезными и вдумчивыми!
Немножко не то в Смирновске. Это не значит, что мне нравится Смирновск, я, напротив, готов расписаться в своем равнодушии к нему, а в отношении содержательной стороны его бытия высказаться в том несколько эксцентричном и, возможно, метафорическом смысле, что в этом городе всегда словно бы никак. Будь он облагодетельствован наличием своего автора, острым и пристрастным вниманием собственного летописца, тот, я допускаю, не всегда четко сознавал бы, какое время описывает, да еще то и дело пугался бы, пожалуй, не похоронен ли заживо. Поэтому, ну, просто в силу изрядной призрачности, там как будто все еще живы братья Дугины, и Дугин-младший свирепствует на зоне, и наделенный немалой властью и существенными полномочиями майор Сидоров перед ним бессилен, а Дугин-старший куролесит на воле, и общественность с ним почтительна, кланяется ему. Все как-то относительно, там и сям неосновательность, можно подумать, что никто ничего не знает, спросишь – пожимают плечами, уголки рта опускают книзу в знак тихой скорби о своем неведении. С другой стороны, и в этом пригнутом к земле или от усталости к ней припавшем Смирновске жизнь тоже, разумеется, бьет ключом, только не всякий это увидит, необходимо особое умение, своеобразное мастерство, чтобы приметить. Нужно, думаю, самому быть хоть чуточку оригиналом, тогда разглядишь, правильнее сказать, почувствуешь в тамошней скучной тишине признаки живой жизни, и еще какие в отдельных случаях; тогда и в самом бытии, как оно там вырисовывается, обнаружишь вдруг такие свойства, что прямо за голову хватайся, словно ты из зрителей неожиданно перемахнул в научно-фантастический фильм о каких-то неведомых и едва ли возможных мирах. Углубляться в это, не питая особой уверенности в собственной оригинальности, не будем, но кое-какие примеры отчего же не привести. Был, например, момент, когда Виталий Павлович Дугин замыслил даже проникновение в местный парламент, а возможно, держал на примете и губернаторское кресло. Какой-нибудь торопыга уже пищит: ничего удивительного и фантастического в этом нет! – но мы, накрепко оставляя за собой право резко шикать на разных там посторонних нашему делу умников, говорим: погоди, брат, повремени с писком, выслушай сначала, внемли, а потом открывай свой рот! Так вот, уголовный опыт брата и дикость его нрава отчасти препятствовали победоносному шествию Виталия Павловича, но подручные уже закладывали в основы бытия несчастного сидельца легенду: узник совести, страдалец, жертва неслыханного произвола. Со временем, дескать, как спадут с него оковы, отправится он колесить по свету и много всяческой ужасающей правды порасскажет мировой общественности о подлинном лице царящей в наших отечественных пределах фальшивой демократии. И почему не предположить, что так оно и случилось?
Существенное, на наш взгляд, значение имеет то, что мы и в отношении Виталия Павловича действуем избирательно, то есть берем лишь то в его исканиях и происках, что так или иначе связано с описываемыми событиями. А потому самое время сказать, что его осведомленность, на которую он, если не ошибаемся, весьма рьяно упирал, обещая подполковнику Крыпаеву в обмен на известные услуги выдать убийц судьи Добромыслова, объяснялась не чем иным, как болтливостью Тимофея. Человек недалекий, Тимофей чрезвычайно гордился совершенным им убийством, этим преступлением, в котором он сыграл выдающуюся роль. Он испытал ощущения, выпадавшие на долю немногих, и его так и подмывало дать понять окружающим, какой он исполин.
Разболтать всем было невозможно, это Тимофей понимал, но когда ему случилось запить, остатки здравого смысла покинули его, и в уютной пивной он, низко склонившись над грязным столиком, открыл страшную и великую тайну совершенно безобидному на вид старичку. Мы с Ингой Архиповой… судья… как его там?.. не ушел от нашего суда… мы его и в хвост и в гриву… разделали под орех… Старичка Тимофей знал немного; но не знал, что тот водится с разными темными и сомнительными личностями. Пребывающий во тьме неведения, в бездне социального, а тем более политического невежества, Тимофей вообще не имел никакого представления о Виталии Павловиче, взобравшемся на вершины тайной власти над городом Смирновском и с криминальной угрюмостью подумывавшем о вершинах явных. Старичок и впрямь был довольно безобиден, но, вечно находясь в стесненных обстоятельствах, не прочь был подзаработать любым способом, а потому при первом же удобном случае передоверил Тимофееву тайну будущему некоронованному (или коронованному, кто знает) королю. И не ошибся в расчетах: роскошный, щедрый Дугин раскрыл бумажник и, не считая, сунул в карман информатора наобум извлеченную пачку банкнот.
Толстосум в этот миг взаимовыгодной купли-продажи был как нарисованный, выглядел разевающей ненасытную пасть и как будто немножко чему-то радующейся акулой, старичок даже поостерегся целовать его в плечо, как задумал было, на ощупь определившись с суммой отпущенных ему иудиных сребреников. Виталий Павлович купил информацию что называется про запас, сама по себе печальная участь судьи его, надо сказать, нисколько не трогала. Лишь когда довелось поторговаться с подполковником и предложить тому стоящий товар, беспечность Тимофея и деловитость старичка пришлись кстати, причем не весьма для первого, то есть архиповского братца, ибо над ним тут же в естественном порядке сгустились тучи. Тимофей, откровенничавший с морщинистым вкрадчивым прохвостом в состоянии пьяной одури, на следующий день даже не заподозрил, что сболтнул лишнее, – роковой разговор в пивной просто-напросто отсутствовал в памяти, а следовательно, не было его и в действительности. К тому времени, когда над ним, как мы только что сказали, сгустились тучи, он гордился собой уже выше всякой меры, однако теперь предмет его гордости составлял не один лишь факт убийства, но и необходимость хранить его в тайне. Его буквально распирало тщеславие, и, не зная, как полнее и разумнее выразить обуревавшие его чувства, он мало-помалу стал находить, что и физиономия его, разумеется, абсолютно ничем, если глянуть со стороны, не примечательная, вполне заслуживает права называться красивой.
После этого ему уже не оставалось другого пути, кроме как в чистое безумие. Инга всегда представлялась ему прекрасной и недосягаемой, он даже немного робел перед ней, но вот померещилась, Бог весть почему, доступность и влюбленность, она, мол, втайне и намертво влюблена в него, а иначе к другому обратилась бы за помощью, когда задумала порешить судью. Сделав этот вывод, Тимофей решил не ждать, пока Инга сама какими-нибудь еще знаками обнаружит питаемую к нему слабость. Надо брать быка за рога. К тому же брат в лагере и помешать не в состоянии. А когда вернется, Тимофей со всей присущей ему решимостью и умением рубить с плеча укажет на дверь этому незадачливому сопернику, не посмотрит на его якобы законные права супруга.
Выдался ясный солнечный денек, на который, кстати, у Виталия Павловича намечалось немало важных мероприятий, не только предполагавшийся допрос Тимофея, допрос, само собой, с пристрастием, но вот он-то как раз в планах дельца стоял далеко не на первом месте. Дугин тут, Дугин там, все хватаются за него, рвут на части, все без него как без рук, и так каждый день, каждый Божий день. С карандашом в руке, время от времени карандаш этот мусоля влажными губами, восседал честолюбивый предприниматель над блокнотом, делал пометки. Кое-какие деловые встречи, посещение банка, митинг в поддержку его кандидатуры на предстоящих выборах в местный парламент; как назло, раненько заявилась нынче снискавшая известность в Смирновске красавица Валерия Александровна и путается под ногами, требуя любовных утех. А попробуй не удовлетворить! Личность более чем знаменитая, кто в деловых и политических кругах не слыхал о ее похождениях, кто не грелся у нее на груди? Скандальную славу Валерия Александровна завоевала быстро и уверенно, шагнула вдруг дерзновенно и нахально – и поют уже ей дифирамбы. Небывалая красота, выдающийся ум, очаровательная непринужденность плюс быстро нажитые изящные манеры и ловкие приемы, навыки всевозможные, приспособляемость страшная, – как не сделать оглушительную, ошеломительную карьеру? С легкостью одуванчика Валерия Александровна пустилась во все тяжкие. К какой партии прилепиться, за какое дело взяться, она не могла сразу сообразить, да и ни к чему было; вертелась всюду, где затевалось нечто любопытное и перспективное, и, там и сям изнемогая от любви или коротая время в душеполезных беседах, покоряла, захватывала, словно спрут, забирала в свои все удлинявшиеся щупальца лучших из мужской половины что-то бедствующего ныне города Смирновска. Итак, Тимофей спустился с пятого этажа старого обветшалого дома, где он, вечно нуждающийся, нищий, жил в тесной квартире, вышел на улицу и остановился у ворот, поглядывая по сторонам и озорно насвистывая. Руки вульгарно в карманах выцветших мятых брюк, а в скромном уме неуклюже проворачиваются Ингой внедренные геометрические комбинации. В основе этих комбинаций лежит любовный треугольник, а в идеальном итоге намечается беспрепятственное проведение прямой. Так читал Ингину геометрию Тимофей. Прямая выстрелит от него к Инге, просто и эффектно устраняя замешкавшегося в местах не столь отдаленных мужа. Уже сейчас он намеревался неспешным шагом прогуливающегося буржуа отправиться к Инге и отважно заявить свои права. Правда, будет это объяснение в любви или просьба дать на выпивку, он еще не решил и пока предполагал лишь насупиться и предстать перед женщиной, толкнувшей его на дурной поступок, суровым, требовательным, взыскующим.
Из вальяжного буржуа (одному Богу известно, откуда в люмпенском существе этого человека взялось такое представление о себе) Тимофей неожиданно превратился в бессмысленно скачущего и испускающего пронзительные трели воробышка. Размышления о деловом, а может, и любовном свидании с бесконечно обаятельной женщиной прервал визг машины, затормозившей у самых его ног. Тимофей вскрикнул. Он хотел было обругать наглого водителя, однако непомерно мужественный вид парней, вывалившихся из машины на тротуар, заставил его попридержать язык. Следовало отскочить, убраться подальше, и Тимофей действительно затопал ногами, производя выхлопами энергии немалый шум, но вышел всего лишь бег на месте, он уже без толку бился в крепких руках. Он визжал в предчувствии болевых ощущений. Затем быстро и жестко, без церемоний заталкивали на заднее сиденье уподобившееся оплывшей восковой свече тело, а из глотки тонко струился комариный писк.
Надвигалось что-то сумеречное, закатное, жизнь, отбрасывая завитушки и блестки, приближала и заполняла грубые формы, прежде только маячившие вдали, становилось жалко, что предшествовало славное время, когда можно было мыслить широко и вольготно, а не воспользовался. В дикую белиберду скатились помыслы из торжествовавшей еще мгновение назад геометрической ясности. Инга взяла фамилию мужа… мы все Архиповы… Грезилось сложение в четкое: Архиповы – сила, нас не трожь, нас голыми руками не взять; но все эти думы, едва сложившись, рассыпались, пылью клубились, никак не обнадеживая, никаким блеском, ни единой искоркой. И все же гордость не покинула Тимофея в беде, не бросила на произвол судьбы. Зря, что ли, брат предпринял отчаянную, дерзкую попытку спереть курицу, а судья, намотавший ему за это срок, отправлен на тот свет? Дюжие похитители явно не были расположены вдаваться в объяснения, напустив на себя мрачность, они хранили зловещее молчание, всем своим видом показывая, что уверенно делают работу, ни в каких комментариях, на их взгляд, не нуждающуюся. Но Тимофей, тип гордого и уважающегося себя человека, не мог просто так смириться с бесчеловечным обращением, которому подвергся. Когда ты уже испробовал свою силу, превратив живое существо в окровавленный и обезображенный труп, недопустимо, полагал Тимофей, чтобы кто-то обращался с тобой, словно с попавшей на крючок рыбиной.
У Тимофея непобедимая воля к жизни, он всегда готов к разнузданности, не ему опасливо коситься на гонителей. Не на того напали. Стал он нервно извиваться, судорожно выворачиваться наизнанку между стиснувшими его мышцами, думая как-нибудь выпростать из давящей тесноты свою могущественную длань и разметать ею врагов; вдруг пылко воскликнул:
– Ну?! Я требую!.. так не годится!.. балуй, да знай меру!.. – Осведомился с некоторой грозностью: – Мне объяснят, наконец, что все это значит?
Ответа не последовало. Машина с воровской, как казалось похищенному, торопливостью удалялась от городского центра. Великолепный особняк Виталия Павловича располагался на незримой границе, отделявшей историческую, убедительно блиставшую красотой разных достопримечательностей часть Смирновска от довольно убогих окраин. Там, в уголке, не по дням, а по часам обретающем черты заповедности, в спешке, как будто даже не без суетливости, строились нувориши, схематично и хаотично возводили диковинные образцы замков, дворцов и вилл, не гнушаясь и откровенной пошлостью, на ветер бросающими вызов архитектурными шаржами и пародиями. Дугинский особняк, одним из первых возникший в этой обособленной зоне, отличался некоторой стройностью форм и изысканностью линий, и Виталий Павлович порой горячился, доказывая, что его строил на редкость искусный мастер, которого он по завершении строительства лишил всей суммы его творческих задатков и способностей. На вопрос, как это ему удалось, Виталий Павлович с загадочной улыбкой отвечал, что лучше спросить, почему он не лишил мастера головы и жизни в целом, что гораздо надежнее обеспечило бы невозможность повторить и тем более превзойти оказавшийся в его распоряжении шедевр. И почему же, спрашивал кто-нибудь простодушно. Виталий Павлович только этого и ждал. Он тут же пускался в пространные речи о свойственном ему гуманизме и присущих передовых воззрениях, о врожденном великодушии и буквально вмененной в обязанность склонности к добрым делам, потрясающим воображение примерам щедрости, бездонной сердечности и тем явлениям благотворительности, популярность которых не померкнет в веках. Ничего ценного в этих дурацких заявлениях не было, тем более что оратор и сам знал, что всего лишь пускает пыль в глаза, однако они с пользой усваивались всяким, кто по каким-то причинам хотел составить о Виталии Павловиче мнение, отличное от того, какое словно само собой составлялось у безоговорочно враждебных ему людей.
Некоторые причины для этого могут иметься и у нас. Как видим, в добром расположении духа Виталий Павлович предпочитал по любому поводу ставить в центр творимой им легенды собственную личность, а о злополучном мастере с якобы отнятыми у него дарованиями забывал. Зато, будучи в дурном и вместе с тем несколько причудливом настроении, он гораздо теснее касался темы талантов и своего отношения к ним. Тогда уже громогласно и с устрашающей гримасой на своей несколько, как мы в свое время отметили, шутовской физиономии утверждал он, что счел мастера достаточно пожившим и уничтожил его, вспоров живот и выпустив кишки. И сделал он это из чистой зависти: слишком уж роскошно одарила того природа талантом. Не то чтобы впрямь думая, будто природа одаряет человека непосредственно изделием искусства, пирамидой там или изображающей мыслителя статуей Родена, а не одной лишь способностью изготовить его, нет, только предполагая тут наличие синонимов, Виталий Павлович находил порой возможным думать, что безмерно одаренный Дугин-младший заселен готовым Авелем и выйдет весьма талантливо, ярко и оригинально, если он, старший брат, выступит по отношению к этому агнцу в испытанном временем амплуа библейского Каина. Но это так, к слову пришлось; добавим только, что дугинская матушка прекрасно высказывалась на этот счет в том смысле, что отраднее было бы ей горестно, но более или менее мирно похоронить обоих сынов, чем принять на себя трагическую роль свидетельницы братоубийственной розни, кончающейся гибелью одного из них.
Зависть же была воистину чиста, прозрачна, как воздух, она всюду свободно распространялась, как тот же воздух, охватывала все сущее и достигала немыслимых пределов. Это хорошая, благородная зависть, она ни в чем не уступает тем возвышенным идеям, с которыми носятся идеалистически настроенные философы, и тем очарованиям, во имя которых слагают свои песни восторженные поэты. Она и теперь владеет им, Виталием Павловичем. О, как он завидует всяким мастерам и умельцам, гениям и первооткрывателям! Почему не он Менделеев, почему он не Магеллан, не Гольбейн, не Бердяев?
Но сладить с завистью не удавалось, и никаких даров Виталию Павловичу она не приносила, не давала достойной пищи ни уму его, ни сердцу. Избавления от нее не было, и исправить с ее помощью положение, приподняться, дотянуться до царства мастеров и гениев не было возможности. И получалось, что зависть, заставлявшая топтаться на месте и с ужасом сознавать свою ущербность, только унижала его, обедняла душу. Из чувства благородного или казавшегося таковым она превращалась в чувство мелкое и злое, каким, наверное, ему и следовало быть с самого начала. Может быть и так, что он с самого начала испытывал глубочайшую неприязнь к людям, в том или ином отношении превосходящим его, только делал вид, будто не понимает этого. Но вот стал понимать как нельзя лучше. Теперь он мечтал о том, чтобы предстать перед Гольбейнами и Бердяевыми волком, безнаказанно расправляющимся с овечьей отарой. Ох уж эти самоуверенные мастера, напыщенные гении… Что только не выдают они за перлы своей жизнедеятельности, чем только не заполняют свой досуг! Они постоянно и пафосно (и вряд ли искренне, скорее для форсу) задаются вопросом, быть или не быть, а некоторые из них и вовсе находят вопрос о самоубийстве важнейшим из всех, какие только могут прийти в голову. Что тут скажешь… Он считает этот вопрос глупым и лишь презрительно усмехается в ответ. Поджав губы и подбоченившись, свысока взирает он на этих зашедших в тупик умников, пустобрехов, бузотеров. Они существуют в разъятом и одновременно скомканном мире неизбывного кризиса сознания, обходящего, однако, стороной людей разумных, положительных, не забивающих себе голову пустяками и нелепыми вымыслами. И его идеал – положительность, обеспечивающая долгое, мирное и безмятежное существование. Естественно, при этом без какого-никакого заколдованного круга, или его подобия, не обходится. Ведь сама диалектика жизни подсказывает тот роковой вопрос, причем таким образом, что и он, Виталий Павлович Дугин, оказывается вовлеченным в спор с массой глупцов, среди которых, как ни странно, попадаются и упомянутые гениальные мастера, сверх меры одаренные философы и поэты. Что ж, ответ у него готов, как и позиция, занятая им с необычайной твердостью и основательностью. Формула, объединяющая в одно целое ответ и позицию и тем самым образующая и навеки закрепляющая за объективной реальностью его коренную, единственную в своем роде, неподражаемую сущность, гласит… Ну, это слишком мягко сказано. Лучше так: вопиет в полный крика голос! И ни о чем ином, как о настоятельной потребности уничтожать всякого, кто, задавая глупые вопросы, одновременно обнаруживает высокие качества и образцовые дарования, по странному и, скорее всего, случайному стечению обстоятельств отсутствующие у него. Таким образом, болтливость Виталия Павловича лишний раз подтверждает древнюю истину, что длинный язык – враг человека, и теперь мы с предельной отчетливостью видим: этот занятный господин сметлив, проворен, предприимчив, но тяга к умствованиям частенько подводит его, изобличая в нем дикаря и невежду. Он один из тех неприятных, приметных, не растворяющихся в массе варваров, у которых сознание собственной неполноценности, скажем больше – ничтожества, отнимает покой и заставляет вечно бунтовать против всего яркого и талантливого. Замечательно в их существовании лишь то, что неприкаянность и мятежные настроения, сильно смущающие их на жизненном пути, заставляющие безумно грезить о чем-то незаурядном и недосягаемом, переживаются ими порой как подлинная трагедия, по-человечески трогательная и понятная. У Виталия Павловича лицо, а не маска, и оно запоминается. Это человек с характером. Жутко заползает он в философские дебри, и всегда это делается как-то бесполезно, бесплодно, невесть зачем; можно лишь смутно догадываться, что его одолевают некие муки, что он страдает, что ему и в самом деле неймется. Единственно его подвижность, легкость, помеченная даже некоторым изяществом, маленькая, но хорошо отработанная способность посмеяться над собой в ту минуту, когда он и сам уже чувствует, что хватил через край, мешают вообразить его пауком, мечтающим высосать кровь из всего живого и возвышающегося над ним в физическом и духовном отношении. То же и гигиена, – упорство, с каким он следует ее правилам, заставляют видеть и ощущать его скорее благоухающим прекрасным существом, каким-то душистым цветком, чем угрюмо мыслящим тростником или хамовато рассуждающей свиньей. Особняк же, в котором протекает частная жизнь этого чистенького, аккуратного, беззаветно любящего себя человека, впрямь удивителен, и окрестности более или менее достойно дополняют его внушительную красоту. Можно полюбоваться тем, как близкую милую рощицу пересекает ровная и гладкая аллея, оканчивающаяся, после недолгого пробега, на подлинно городского вида площади, где и планируется провести нынче митинг. Виталий Павлович выступит с пламенной речью, и если слушателей соберется достаточно и если речь начинающего вождя масс их поразит, митингующие двинутся колонной в исторический центр и поговорят, пошумят, произведут переполох там тоже. Замыслов и планов, как говорится, громадье. Уже к особняку помаленьку стекались активисты, все как на подбор худосочные, болезненного вида, с испитыми лицами. Они рассматривали загодя приготовленные плакаты и вздымали их внезапно, как бы в каком-то ожесточении, переминались с ноги на ногу, портили пейзаж, очаровательный ландшафт, сработанный большими доками в садово-парковом искусстве.