355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Том 12. В среде умеренности и аккуратности » Текст книги (страница 32)
Том 12. В среде умеренности и аккуратности
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:40

Текст книги "Том 12. В среде умеренности и аккуратности"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 56 страниц)

– Помилуй, любезный друг! – разгорячился я, – да какое же, наконец, имеешь ты право сомневаться в этом! Могу удостоверить тебя, что не только пройдет, но даже, если позволительно так выразиться, пройдет с удовольствием!

– А помнишь, Булгарин говаривал: о действиях и намерениях начальства не следует отзываться не только в смысле порицания, но ниже в смысле похвалы.Стало быть, содействие слабосильному будочнику… Но позволь! прежде всего ответь мне на вопрос: имеем ли мы право публично заявлять, что бывают слабосильные будочники?

– Почему же не заявить?

– Потому что это, хотя и отдаленное, но тем не менее все-таки несомненное порицание. Кто определил будочника? – квартальный! Кто определил квартального? – частный пристав! А затем и пошло, и пошло. Вспомни-ка, как об этом в Булгарине пишется?

– То Булгарин, а теперь…

– Нет, мой друг, в сущности, Булгарин отлично понимал, в чем тут суть. Ни порицания, ни похвалы – вот истинный принцип по всей чистоте. Потому что, где есть похвала, там есть уж рассуждение, а где рассуждение – там корень зла. От рассуждения недалеко до анализа, от анализа до порицания. А потом пойдут несвоевременные притязания, подрывания, потрясения… Нашему брату публицисту нужно азбуку-то эту наизусть знать!

– Какие, однако ж, у тебя допотопные теории! Разумеется * , осторожность никогда не лишняя, но не слишком ли уж ты пересолил, голубчик? Вспомни, что теперь совсем другое время, что теперь всякое благонамеренное указание, особливо ежели оно сделано благовременно…

Однако, как я ни старался разуверить его, он так-таки и остался при своем: пройдет или не пройдет?

Разумеется, прошло.

Вообще статьи его не только проходили, но и производили впечатление, так что один статский советник искал даже случая познакомиться с ним. Пимен сам рассказывал мне об этом замечательном казусе.

– Пришел, братец, ко мне на квартиру, рекомендуется: статский советник Растопыриус. Статьи ваши, говорит, превосходны, но чтоб они окончательно сделались образцовыми, необходимо привести их в соответствие. Нужно, чтоб вы познакомились с некоторыми видами и соображениями, которые поставят вас на настоящую точку. Не сделаете ли вы, говорит, мне честь пожаловать ко мне на чашку чаю?

Разумеется, как человек робкий и подверженный начальству, Пимен не осмелился ослушаться. Он купил готовую фрачную пару и пошел. Но тут произошло нечто неслыханное. Когда m-r Растопыриус подвел его к m-me Растопыриус и когда последняя протянула ему ручку, Пимен, вместо того чтоб почтительно пожать эту ручку, бросился на хозяйку и обнял ее. И затем тотчас же упал в обморок. Разумеется, его немедленно же убрали. На этом попытка сближения с статскими советниками и кончилась. Мало того: с этих пор Растопыриус даже открыто стал называть Пимена неблагонамеренным.

Но кроме вопроса о том, пройдет или не пройдет, было и еще одно слово, которое не сходило у него с языка.

– Гаду много! – беспрерывно восклицал он, – гаду! гаду! гаду!

И называл по именам. Но что всего хуже, я и сам, по временам, становился в тупик перед его обличениями. Действительно, хотя вполне сформировавшихся, окончательно созревших гадов, в то время, еще нельзя было указать, но нечто намекающее уж было. Были, так сказать, гады ближайшего будущего, заявлявшие в настоящем только о бесконечной податливости. Большинство их копошилось в газетах и, работая изо дня в день, забывало сегодня, что говорило вчера, и заботилось лишь о том, чтоб выходило бойко и занозисто. Поистине это были совсем-совсем легкомысленные люди (но еще не распутные), хотя некоторые из них были несомненно талантливы и пользовались известностью.

Признаюсь, этими постоянными напоминаниями о гадах Пимен достаточно-таки смущал меня, а однажды даже поставил в весьма щекотливое положение.

Подобно Пимену, и я, грешный человек, изредка пописывал передовые статейки, но манера у меня была несколько иная. В то время как Пимен мысленно облетал всю Европу и призывал во свидетельство древние и новые законодательства, чтоб доказать, что будочник без свистков все равно что мужик без портков, я ту же мысль проводил тонами двумя пониже. Я не прибегал к громоздкой обстановке, не блистал ученостью, но действовал, по преимуществу, с помощью образов. Я изображал уныние и беспомощность обывателей, отданных на жертву грабителям, живописал отчаяние будочника при виде безнаказанно убегающего вора и этой мрачной картине противополагал другую, более светлую: картину спокойствия обывателей, достигаемого одним введением свистка. И ежели «серьезные» статьи Пимена находили многочисленных сочувствователей, то и моя скромная манера имела своих поклонников. У Пимена был статский советник Растопыриус (уроженец суровой Финляндии), у меня – статский советник Раскаряка (уроженец благословенной Малороссии), которому, вдобавок, уже дано было слово, что к предстоящей пасхе он будет произведен в действительные статские советники.

И вот, однажды, сидит у меня статский советник Раскаряка, и мы мирно беседуем. Радуемся происходящему, а в будущем предаемся сугубой радости. Он говорит:

– Но представьте, какие перспективы!

Я отвечаю:

– А за этими перспективами еще перспективы! И еще, и еще, и еще!

Словом сказать, жуируем.

Вдруг вбегает Пимен. Бледен, волосы на голове растрепаны, глазные яблоки вылезают из орбит, ничего не видит… Не видит даже статского советника Раскаряку, который учтиво встал при появлении его (чутьем узнал, что вошел публицист) и застыл в позе, ясно говорившей о готовности отрекомендоваться.

– Гады! гады! гады! – вне себя рычал Пимен, держа себя за голову.

Первая мысль моя была: не прошло!

– Что такое? что случилось? – воскликнул я, бросаясь к нему.

– На, читай!

Он подал мне нумер только что начавшей выходить газеты «И шило бреет». В передовой статье шла речь о тех же самых перспективах, о которых мы только что разговаривали с статским советником Раскарякою. Выражалось изумление перед бесконечностью перспектив; бросался взгляд на прошлое и приподнималась завеса будущего; ставился вопрос: выдержит ли наше молодое общество или не выдержит? Словом сказать, все виды и предположения, сейчас проектированные Раскарякою, были изложены почти с буквальною точностью.

– Что ж тут такого… ужасного? – изумился я, – не сам ли ты, не далее как вчера, в статье о передаче пожарной части в ведение городских дум…

Но Пимен ничего не слышал и только восклицал:

– Ужасно, ужасно! ах, это ужасно!

Я привык к подобным выходкам моего друга; но статский советник Раскаряка – не привык. Он некоторое время стоял в нерешимости, словно прислушивался и соображал. И вдруг он позеленел и как-то неприятно заерзал губами.

– Однако, милостивые государи, в вас блох-то еще довольно! – процедил он сквозь зубы и, не подгвая мне руки, гордо проследовал в переднюю.

Но чем же я-то тут виноват?!

Разумеется, я не позволил себе ни одного слова упрека Пимену, но в глубине души все-таки не мог не сказать себе: так-то вот мы всегда! Без надобности раздражаем людей несвоевременными выходками, а после жалуемся, что у нас «не проходит»! А ведь от жалоб, как известно, один шаг и до раскаяния…

К удивлению моему, я впоследствии узнал (Коршунов сам признался мне в этом), что точь-в-точь такие же мысли волновали в это время и Пимена и что он, немедленно после ухода Раскаряки, уж спохватился и начал обдумывать на эту тему передовую статью для завтрашнего нумера.

Я с умыслом останавливаюсь на этом факте, ибо он очень назидателен. Мы, писатели, вообще слишком легко относимся к статским советникам и подчас даже бываем склонны подтрунить над ними. Мы думаем, что статский советник не важная птица и что от нее литературе ни тепло, ни холодно. Но, к сожалению, это мнение заключает в себе самое пагубное самообольщение.

Во-первых, нет в природе субъекта, относительно которого русский писатель мог бы считать себя вполне безопасным. Одни влияют на него непосредственно, подвергая различным непредвиденностям и даже лишая средств к пропитанию; другие – влияют посредственно, распространяя в обществе слухи, что литература есть вертеп, в котором бесчинствуют разбойники пера. Идет по улице смешной прохожий, а ты, легкомысленный писатель, уж и цепляешься за него! А почем ты знаешь, какую тайну хранит в себе этот смешной прохожий?!

Во-вторых, что касается специально статских советников, то отнюдь не следует забывать, что каждый из них заключает в себе зерно действительного статского советника, а действительный статский советник, в свою очередь, предполагает в себе зародыш такого пышного цвета, один вид которого может сразу убить человека…

Все эти превращения нужно предвидеть, и, вместо того чтоб трунить над статскими советниками, гораздо расчетливее их угобжать, дабы они, взойдя на высоту величия и славы, попомнили нам это. Скажут, быть может, что из ста статских советников девяносто девять, наверно, так и отцветут в этом чине, так стоит ли, дескать, с ними церемониться? Допустим, что и так. Но если даже один из сотни разовьется как следует, то представьте, какое он даст от себя благоухание и как это благоухание отзовется на литературе, смотря по тому, был ли расцветший субъект пренебрежен или угобжен в скромном чине статского советника!

И еще скажу: прежде нежели приступить к насмешкам над статским советником, необходимо соразмерить свои силы и на всякий случай подготовить приличное отступление. Я не порицаю раскаяния, но нахожу, что все-таки лучше вести себя таким образом, чтоб и раскаиваться было не в чем. Однако мы видим, что в большинстве случаев (особенно в газетном деле) бывает совершенно наоборот. Иной газетчик один раз сгрубит, в другой раз сгрубит, видит, что ему сходит с рук, а подписка между тем прибавляется, – начнет допускать даже прихоти. Все-то ему немило, все не так, все надо переменить и даже вверх дном перевернуть. И вдруг статский советник начинает когти выпускать. Выпускает-выпускает… хлоп! Какой, с божьею помощью, переворот! В одно прекрасное утро читатель берет в руки газету, в надежде, что статского советника вконец раскастят, – и не верит глазам своим. Оказывается, что в одну ночь статский советник и вырос, и похорошел, и поумнел и что всех сомневающихся в этом следует признать людьми неблагонадежными и сокрушить.

Опять-таки повторяю: я и не говорю, что такие возвраты на путь высокопочитания неприличны или бессовестны. Но спрашивается: зачем предпринимать такие действия, в конечном результате которых должна оказаться одна вонь?

Увы! Раскаряка высказал горькую истину! Много, ах, как много водилось за Пименом блох! Непрерывно его щекоча и покусывая, эти блохи не давали его литературно-публицистическому дарованию развиться в том благовременном направлении, которое во Франции известно под именем оппортюнистского, а у нас покуда носит кличку газетного легкого поведения.

Я знаю, впрочем, что Пимен делал очень серьезные усилия, чтоб быть свободным от блох. Всю жизнь находясь под гнетом нужды и зная твердо, что вне легкого поведения нет деятельности, он затыкал себе уши, чтоб не слышать, зажимал нос, чтобы не обонять, и закрывал глаза, чтоб не видеть. Обеспечивши себя таким образом, он строчил довольно свободно и приводил в восторг статского советника Растопыриуса. Но вдруг, в самом разгаре публицистических затей, когда одна перспектива быстро сменяет другую, когда в некотором отдалении уже мелькает чуть не фаланстер (были же военные поселения!) * – его укусит «блоха». Пимен вскакивает как ужаленный, хватает себя за голову, вопит: это ужасно! ужасно! – и бежит вон из дому. И шляется бог весть где (быть может, на том самом Митрофаниевском кладбище, куда судьба привела его теперь), до тех пор, пока «сладкая привычка жить» не возьмет верх и не загонит опять домой за постылый письменный стол. Тогда он опять делался смирен, опять начинал строчить, и строчил до тех пор, пока новая «блоха» не уязвляла его…

Так и прошла вся эта жизнь…

Правда, что, благодаря усилиям, которые Пимен постоянно над собой делал, «блохи» появлялись сравнительно довольно редко; правда и то, что они нигде окрест не производили ни малейшей пертурбации; но ведь статскому советнику Раскаряке нет дела ни до усилий, ни до пертурбаций; он чутьем догадывается, что «блохи» все-таки существуют, и говорит: достаточно-таки еще в вас «блох», милостивый государь!

Я помню, как Пимен огорчился, когда наш друг, Менандр Прелестнов, впервые провозгласил в своей газете, что «наше время не время широких задач» (он сделал это сгоряча и не предупредив Пимена).

– Слушай * ! читай! на, читай! – восклицал Коршунов, подавая мне нумер газеты, – говорил я тебе, что из этих «живых вопросов» ничего, кроме распутства, не выйдет! Куда теперь идти?

Но я уже прежде прочел эту статью и, право, не нашел в ней ничего «такого». Так, глупость – надо же об чем-нибудь писать! Поэтому я, насколько мог, утешал Пимена.

– Ты преувеличиваешь, мой друг! – говорил я. – Во-первых, Менандр, открывая вопрос о непригодности в наше время «широких задач», этим самым бросает в публику такую широкую задачу, над разрешением которой закружится не одна голова. Во-вторых, если ты подозреваешь, что Менандр нарочно пустил фортель, чтоб «прельстить», то это напрасно: он просто закидывает уду общественному мнению и прочим газетчикам. Нужны ли широкие задачи, или ненужны – это, конечно, бабушка надвое сказала, но полемика по этому поводу, наверное, возникнет, и Менандр будет себе, под сению ее, «украшать столбцы». В-третьих, наконец, никто тебе не мешает в завтрашнем же нумере написать разъяснение, как следует понимать и т. д.

Но, вгорячах, мои резоны нимало не утешили и не убедили его. Признаюсь, теперь, когда я рассуждаю хладнокровно, то понимаю и сам, что Менандр действительно поступил неладно. В известном смысле, для него было бы выгоднее поставить совсем противоположный тезис, а именно: доказывать, что так как подробности и мелочи давно всем опротивели, то теперь-то и наступило настоящее время для «широких задач». Наверное, «украшение столбцов» было бы достигнуто этим путем гораздо существеннее…

– И от кого * вышла эта распутная фраза! – волновался Пимен, – от Менандра, которого я считал последним из могиканов именно по части широких задач («style perlé» – почему-то мелькнуло у меня в голове)! от Менандра, который знал лучшие времена русской литературы! от Менандра, которого все обвиняли в излишней щепетильности и даже брезгливости! От Менандра, который… нет, это все он, все Гамбетта! Поверь, что лавры оппортюниста Гамбетты не дают Менандру спать. *

Высказавшись таким образом и не внимая никаким убеждениям, он схватил шапку и убежал. Но все-таки, хоть частью, он последовал-таки моим внушениям, потому что на другой день я уже читал в газете «разъяснительную» статью. Растолковывалось, что вчерашнее предостережение имело в виду не те широкие задачи, которые, действуя благотворно на умственный уровень общества, тем самым полагают начало полному развитию новых и уже разрешенных форм жизни, но те, которые, имея лишь вид «широких задач», как волк в овчарню, проникают в публику с целью произвести в ней замешательство. Статья принадлежала перу Пимена и тоже… прошла! И что всего замечательнее, Менандр сделал к этой статье примечание, гласившее так: «Мы и сами именно так и разумели наши вчерашние слова, как понимает их наш почтенный сотрудник. Ред.».

Долгое время после того Пимен не казал ко мне глаз: совестился. Но вот, в одно прекрасное утро, он прибежал ко мне, светлый и радостный.

– Не прошло!

– Не может быть!

– Не прошло, и баста! не прошло! не прошло! не прошло!

– Да расскажи толком, что такое случилось?

– Не прошло – вот и все! А какую, братец, я штуку написал! Ведь я… ну, просто сам Растопыриус наверняка простил бы меня за невежество, совершенное над его женой, и опять пригласил бы на чашку чаю! Да, есть провидение, есть! Рече безумец в сердце своем: несть! ан оно – вот оно! Спасибо, спасибо, спасибо старикам! прихлопнули! Фу ты!

– Но ежели ты сам сознаешь, что написал «штуку», – зачем ты ее писал?

– Не могу! не понимаю! Газета, братец, – это дьявольское наваждение какое-то! Так тебя и тянет в омут, так и пронизывает распутством насквозь. Одуматься не дадут! передохнуть нет средств! так и стоят над душой: сейчас! сию минуту! пожалуйте оригинал! Ну, и…

– А Менандр как принял это известие?

– Ездил. Да только на извозчиков напрасно потратился. Ответили: да послужит сие вам уроком, что ежели порицания не допускаются… безусловно! то и в похвалах надлежит избегать излишней разнузданности!

– Вот как!

– Да, братец, ни порицаний, ни похвал! Я давно говорил: вот истинный принцип во всей его чистоте!

– Стало быть, ты в статье допустил «излишнюю разнузданность» в похвалах?

Пимен, вместо ответа, заалелся.

– О, Пимен! Пимен!

Начали мы вдвоем обдумывать, каким бы образом устранить на будущее время повторение подобных казусов. Самым целесообразным средством представлялось совсем уйти из газетной атмосферы. Но куда? – вот вопрос. Толстых журналов мало, да и там все места заняты, негде упасть яблоку. Поступить на частную службу? – и там переполнено до краев; люди, из-за пятисот рублей годовых, готовы друг с другом на ножи…

– Вот кабы ты * на фортепьянах умел, так в тапёры бы можно… – рискнул я пошутить.

– А что ты думаешь! важно было бы!

– Знаешь ли что! – не предложишь ли газетчикам устроить по вечерам… нечто вроде фельетонов en action? [132]132
  в действии.


[Закрыть]
.Ты бы, как передовик и, стало быть, человек солидный, за буфетом стоял… отлично!

Но Пимен, вместо ответа, только вздохнул: знак, что он начинает впадать в угрюмость.

– Я, братец, не только в тапёры, но даже в кассиры на железнодорожную станцию не гожусь, – наконец вымолвил он, – пробовал я это… помнишь, тогда? да не выгорело! Я двадцать лет сряду в литературе вращаюсь, двадцать лет одною ею живу. И ничего другого не понимаю. Знаю, что из моей деятельности ничего не выходит, а все тянусь, все думаю: а вот, погоди. Сны какие-то наяву вижу – так и проходит день за днем. Это умственное цыганство до того въедается, что нужно именно что-нибудь совсем чрезвычайное (вот как тогда), чтоб человек пришел в себя. Но если он и поймет, что вся его жизнь есть не более, как бесконечная цепь пустяков, – что пользы в том? Ну, поймет, и только. Ах, ведь у нас даже «своего места» нет, того «своего места», куда всякий бежит, когда его настигнет беда! Вот я, например. Особенными талантами природа меня не наградила, я не генерал в литературе, а простой солдат. Но ведь и солдат, если выслужил срок, вправе воротиться в «свое место» и там забыть о солдатстве. А куда пойдет солдат-литератор? Литературное ремесло имеет свойство до того оболванивать человека, что он везде, кроме литературы, представляет только лишний рот. И у меня отец и мать есть (овец духовных в смоленской епархии пасут и волною их питаются, прибавил он в скобках), да зачем я к ним пойду. Во-первых, я и там буду все об своем паскудстве тосковать и бегать по помещикам, нельзя ли где газетки почитать; а во-вторых, меня будет ежеминутно точить мысль, что я лишний рот, каковых в моей семье не полагается. А уж как мне опостылело литературное ремесло, если бы ты знал! так опостылело! так опостылело!

Пимен в волнении несколько раз прошелся по комнате.

– Иногда вся внутренность горит, – продолжал он, – саднит, ноет, сосет, не знаешь, куда деваться от тоски. Если бы слезы можно было выжать, легче бы было, да негде их взять. Нет, никогда этого не бывало! никогда, даже в самые горькие дни пленения вавилонского * , не знали такой мертвенной тоски, такого холодного отчаяния! «Наше время не время широких задач» – этим все сказано! Тут и скудоумие, тут и распутство, и желание сказать нечто приятное… Ах!

– Слушай! да надо же выход найти!

– Оставаться по-прежнему в вертепе – вот и выход. Тянуть бесконечную канитель неведомо об чем, распинаться неведомо по поводу чего, поучать неведомо чему, преследовать неведомо какие цели, жить в постоянном угаре, упразднить мысль и залеплять глаза пустословием, балансировать между «с одной стороны нужно сознаться» и «с другой стороны нельзя не признаться» – вот удел современного литературного солдата! Другого ничего не выдумаешь. И когда, после такого-то трудового дня, начнешь на сон грядущий припоминать, чтоé было, – ну, хоть убей, ничего не припомнишь! Чувствуешь только усталость физическую, и затем обрывки, винегрет – и ничего больше. Даже для снов настоящего материала нет.

Он отер пот, выступивший на лбу, и остановился передо мной.

– Патроны наши, – сказал он, – те, на сон грядущий, хоть счетом барышей от розничной продажи могут заняться, а мы?

Но тут он окончательно рассердился.

– Мы-то, мы-то, скажи, из-за чего себя нудим!

Да, были «блохи» у Пимена. Но чем пышнее расцветала пресса, чем либеральнее становились ее замашки, тем смирнее и как-то унылее становился мой друг. «Блохи» скрывались одна по одной и, наконец, пропали совсем. Он не ерошил волос, не восклицал в тоске: ах, это ужасно! а неутомимо и безропотно строчил с утра до вечера, не чувствуя ни удовольствия, ни омерзения…

Менандр стушевался. Не успев совладать с «разнузданностью в похвалах», он до того раздражил своими «наглыми» усилиями попасть в тон минуты («все это одно крокодилово притворство!» – говорил про него статский советник Растопыриус), что вынужден был уступить место другим, более сноровистым деятелям. Сначала явилась либеральная газета «Чего изволите?», затем и еще более либеральная: «И шило бреет». Но Пимен до того уже потерял нюх, что не мог отличать степеней либерализма, и безразлично работал, то тут, то там.

Он почти совсем перестал ходить ко мне, я же посещал его довольно часто и всегда заставал за работой.

– Не помешал ли я? – спросил я его однажды.

– Нет, какая помеха! Работа такого сорта, что на всяком месте можно точку поставить! Было бы пристойное количество «строчек», а об остальном, то есть о противоречиях, неясностях и даже пошлостях, я давно уже не забочусь. Все равно, читатель сжует.

– Об чем же ты пишешь? все, чай, о перспективах?

– Нет, о перспективах писать теперь уж чересчур широко. По-нашему, это называется «расплываться». Нынче мы больше по части патриотистики и пламени сердец, к которым, ради оживления столбцов, пристегивается и взнуздывание. Вот, например, я написал статью: «Где корень зла?», хочешь, прочту?

– Нет, уж не надо! Ах, Пимен, Пимен! зачем ты это пишешь?

– Как сказать, зачем? знаю грамматику, синтаксис, учился правописанию, умею расставлять знаки препинания – вот и пишу. Неужто же, обладая такими сокровищами, оставлять их втуне?

– А знаешь ли, что̀ я заметил? Прежде, бывало, хоть ты и не подписывался под статьями, а я все-таки узнавал твою манеру. Прочтешь и скажешь: вот это Коршунов писал. И даже отгадаешь: а вот это словечко Менандр лично от себя вклеил! А нынче, как ни стараешься угадать – все статьи на один манер пишутся!

– Это у нас новая метода завелась, с тех пор, как от передовика ничего, кроме правописания, не требуется. Чтоб все, как один человек. Выгодно это, голубчик. Во-первых, публика читает и думает: стало быть, однако ж, у них есть что-нибудь за душой, коли они так спелись! а во-вторых – дешево.

– Это почему?

– А потому что, если однажды дан известный шаблон, то нет нужды дорожить сотрудничеством той или другой личности. Всякий встречный может любую статью написать, все равно как свадебные приглашения. Важнее всего – аккуратность, чтоб не задерживать типографию. Поэтому и передовики нынешние присмирели: знают, что место свято пусто не будет. Прежде мы упирались, растабарывали об убеждениях, а нынче этого уж не полагается.

– Однако некрасивое ваше положение!

– Покуда еще ничего, можно терпеть, а вот в ближайшем будущем… Я, например, покуда еще не стесняюсь и почти совсем тудане хожу: покажешься на минуту, сдашь что следует – и был таков. А скоро, пожалуй, и прихоти заведутся: придется различные виды и соображения выслушивать. А еще того горше: вечера для обмена мыслей устроят, да с дамочками, да с отставными полководцами, да с «дипломатами», да с рассказами из народного быта… Вот когда худо-то будет! Придется самолюбие хозяйки дома щекотать, выслушивать полководческое фрондёрство и в антрактах освежаться протухлыми побасёнками!

– А разве есть уж признаки, предвещающие что-нибудь подобное?

– Есть. На меня уж и теперь косятся, что мало разговариваю. На днях я тамбыл – самавыбежала. «Вы, говорит, Коршунов?» – Я, говорю. – «Ах, какой вы нелюбезный!»

– С чего ж это она?

– Стало быть, разговор был. В Аспазии она к нашему Периклу готовится * – ну, и принимает участие. Да, терпят меня покуда, любезный друг! но только терпят. А так как и ангельскому терпению предел есть, то поневоле спрашиваешь себя: что будет, когда этот предел настанет? Разумеется, стану просить милости. Не гожусь в передовики – может быть, к «нам пишут» определят, или «Таинства мадридского двора» * переводить велят. Все равно как в доме терпимости: сперва гостей занимать заставляют, а потом, как розы-то отцветут, начнут в портерную за пивом посылать.

До этого, однако, не дошло, хотя мне самому не раз приходилось слушать отзывы: ах, какой неприятный у Коршунова характер! И не только Аспазия, но и сам Перикл отзывался так. Пимен имел даже по этому поводу объяснение, но, к счастию, успел доказать, что до его «характера» никому никакого дела нет. Я убежден, однако ж, что едва ли бы он доказал это, если бы у него не было кой-какой опоры в прошлом. Ради этого прошлого, его, очевидно, щадили, ибо, как ни «разносторонни» современные деятели политики и литературы, но есть еще ниточка (очень тоненькая), которая связывает их с прошлым. Вот когда и они сойдут со сцены, то на их место придут «новейшие» деятели – этих уж ничто не будет связывать. Тогда, натурально, Коршуновых выметут помелом.

Изредка, впрочем, и Пимен оживлялся, и именно в тех случаях, когда у него накоплялся запас анекдотов о Периклах. Главное горе Периклов заключалось в том, что они вечно были в поисках за идеею, которую, впрочем, безразлично называли и идеею, и фортелем. Какую бы идею начать проводить? на какой бы фортель подняться? – вот задача, которую предстояло разрешить. Читатель капризен, и однообразные статьи надоедают ему. Однообразие можно допустить только в исключительных случаях. Вот, например, во время войны – ах, какая розничная продажа была! Но раз исключительные обстоятельства кончились, надо подниматься на фортель. И не один фортель, а даже несколько таковых не худо найти. Как вы, например, насчет либерализма полагаете? а? хорошо? С богом, начинайте-ка ряд статей! Или насчет святости подвига? а? ведь подвиг-то, батюшка, очищает человека, дает его жизни смысл? Тиснемте-ка статейку… а? Главное, дремать не нужно, да почаще оглядываться кругом. Да вот и еще тема… мирные успехи! По возвращении с поля брани это даже самое подходящее дело… в нос бросится – а? Эту штуку пять лет хлебай – не расхлебаешь! Начать хоть с железных дорог… или нет, это уж старо! Просто начнем с земледельческой промышленности! «Россия страна земледельческая»… это хоть тоже старо, но вместе с тем и всегда ново, потому что Россия, действительно, страна земледельческая, стало быть, как ни вертись, а этой темы не минешь! Не в том беда, что мы земледельцы, а в том, что мы наш продукт в зерне отпускаем… а? Отсюда прямой вывод: заводить маслобойни, винокурни, мельницы – главное, мельницы! А когда с земледельческою промышленностью покончим, можно и за горнозаводскую промышленность взяться: рельсы, паровозы, пароходы, железо листовое и прокатное, гвозди… Нужна ли покровительственная система * или не нужна… а? А потом и до рубля доберемся… ах, этот рубль! сколько публицистических усилий, сколько полемики потрачено, чтоб он настоящим рублем смотрел, а он все на полтинник смахивает! Придется, пожалуй, и пословицу: «взглянул, словно рублем подарил» говорить так: взглянул, словно полтинником подарил! Да, надо, надо как-нибудь этому горю помочь! И поможем, с божьей помощью… да! А, наконец, когда наговоримся досыта, можно и заключеньице сформулировать: впрочем – тут что̀ бы мы ни говорили, мы знаем заранее, что наши слова все равно что к стене горох… а? как вы думаете? хорошо будет? а?

Но как ни любопытны были эти анекдоты, а настоящей веселости в них все-таки не было. И сам Коршунов, по-видимому, сознавал это, потому что, истощив свой запас, он неизменно заканчивал одною и тою же угрюмою фразой:

– И все эти фортели я обязываюсь, с божьею помощью, развить!

Таким образом он промаячился года три сряду.

Одно было недурно: Коршунов получал хороший гонорар за свои работы. Но лишних денег у него все-таки не бывало, потому что «свое место» поглощало, наверное, половину заработка.

Да и у Коршунова было «свое место», которое довольно часто напоминало ему себя. Отец Пимена был стар и добывал мало, да и овцы, которых он пас, имели волну скудную. А семья была большая: семь дочерей при одном сыне, Пимене. На этого сына был сначала расчет, что он, по крайней мере, хоть дьяконом будет, а он вдруг ускользнул. И долгое время, покуда Пимен бедствовал, едва зарабатывая на хлеб лично для себя, между ним и отцом шла ожесточенная полемика. Отец уж приискал сыну невесту и наметил дьяконское место, но сын бунтовал. Дело доходило до жалоб и просьб о высылке по этапу, вследствие чего Пимен скрывался, не имея постоянного пристанища. Но, наконец, Пимену посчастливилось. Заработок его увеличился, и он первые же «лишние» деньги послал домой. Тогда его оставили в покое.

В «своем месте» смекнули, что, несмотря на странное занятие, Пимен все-таки добытчик, и, разумеется, решились пользоваться этим. Он чаще и чаще начал получать отписки с родины, и каждая неизменно заключала в себе напоминание об деньгах. То сестру выдают замуж и надо готовить приданое, то коровушка пала, то милость божья пристигла, хлеб градом выбило. Коршунов вытягивался в нитку, чтоб удовлетворять этим требованиям, сам же постоянно нуждался. Разумеется, он понимал, что единственно на этих денежных соображениях и держатся кровные связи, но чувствовал ли он по этому поводу сердечную боль – это сказать трудно. Вообще он упоминал о домашнем очаге редко и сдержанно и никогда не порывался в побывку домой, говоря, что приезд его только прибавит лишний рот в семье.

Но, кроме кровной связи, имел ли Пимен какую-нибудь вольную сердечную привязанность? Ощущал ли он, хотя в молодые годы, то блаженное таяние сердца, которое ощущает всякий юноша в период весеннего расцветания? Увы! эти вопросы даже в голову никому не приходили – до такой степени своеобразною казалась личность Коршунова. Ходили, правда, анекдоты о якобы любовных его похождениях, но все очень хорошо понимали, что это только анекдоты, скорее служившие к подтверждению противного. Вообще на него смотрели, как на человека, для которого вопрос о сближении полов составляет нечто совсем постороннее, его не касающееся. Даже когда возник так называемый женский вопрос – и тут он уклонялся, несмотря на то что этот вопрос стоял на чисто теоретической почве. Иногда, впрочем, замечая, что он уж чересчур утрирует в этом смысле, я невольно нападал на мысль, что причина этого явления заключается не столько в холодности темперамента, сколько в непреодолимой застенчивости. По-видимому, он слишком настойчиво говорил себе, что так уж сложилась его жизнь. Бывают люди, которым на роду суждено глубокое и горькое заточение, и он принадлежал к числу этих людей. Просто было почти нелепо вообразить его себе любящим и любимым. Пимен, смотрящий в книжку, Пимен с пером в руках – вот настоящий Пимен. Но Пимен тающий, палимый страстью к женщине, Пимен, шепчущий признания любви и просветленный уверенностью в взаимности, – помилуйте, это какое-то баснословие, это почти клевета!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю