Текст книги "Том 12. В среде умеренности и аккуратности"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 56 страниц)
– Чем смеяться-то, лучше бы велела подать гостю сухое белье!
Через несколько минут я был уже переодет: в сухом белье и турецком халате. В этом виде любезный начальник повел меня к своей супруге (я протестовал, но он так убедительно просил не церемониться, что я вынужден был покориться), которая, увидев меня в моем импровизированном костюме, сейчас же прозвала меня злым турком, а потом, когда хозяин дома на минуту отлучился из комнаты, потихоньку сказала мне, что это халат ее мужа, и что я в нем так похож на него, что… К сожалению, она не докончила, потому что в эту минуту вошел слуга с самоваром.
Налили чай, в который я, для вкуса, подбавил рюмочку рома [94]94
Не десять ли? То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть], и затем беседа наша пошла далеко за ночь. Обсуждали военные действия, сперва на малоазиатском театре, потом на дунайском, и, по совести, нашли более поводов для одобрения, нежели для порицания. Впрочем, вы и сами по опыту знаете, какое живительное влияние оказывают на беседу вовремя и у места проглоченные две-три рюмки ямайского! [95]95
Отроду, кроме квасу, ничего не пивали! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]
В заключение гостеприимный хозяин велел сервировать скромную закуску и две полубутылочки холодненького [96]96
Не двадцать ли две, и притом не шампанского, а ерофеича? То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть], которые мы и распили за здоровье храбрых русских воинов.
Когда я встал наконец, чтоб проститься, мой амфитрион крепко пожал мне руку и просил не забывать его. На это я ответил, что корреспонденты никогда ни одного проглоченного куска не забывают, и сослался на пример малоазиатского корреспондента «Северного вестника», который перед лицом всей России дал клятву вечно хранить благодарное воспоминание о радушном приеме, оказанном ему кутаисским бомондом. * Еще бы! кормили шемаей, поили кахетинским – и это забыть!
Да, воспоминание о Васильсурске будет до гроба жить в моем благодарном сердце! Во-первых, от меня не потребовали паспорта, а во-вторых, не только не «пошутили» надо мной [97]97
А мы так крепко в этом сомневаемся, хотя, конечно, шутки васильсурского Ивана Иваныча носят более гуманный характер, нежели шутки Ивана Иваныча – рыбинского. То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть], но обласкали и накормили меня совершенно серьезно, как следует. Согласитесь, что это не везде и не со всяким бывает!
Возвратясь на постоялый, засел за корреспонденцию, но, признаюсь, до того устал, что дальше продолжать не могу; совсем глаза слипаются. Прощайте; иду спать, и, наверное, засну как убитый. Но завтра, в пять часов утра – в Нижний! и на этот раз уж вернее смерти! [98]98
Поехал в Нижний, а попал в Козьмодемьянск, как доказывает вчерашняя телеграмма, извещающая о переходе через Балканы. Посмотрим, чем-то кончится эта новая Одиссея?! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]
Подхалимов 1-й.
P. S. Чтоб окончательно успокоить вас насчет непременного моего отъезда в Нижний, спешу прибавить, что сам здешний представитель военной власти взялся устроить мне место на пароходе, отправляющемся в пять часов. За час перед отплытием он пришлет на постоялый одного из своих юных героев, чтоб разбудить меня. Следовательно, вы можете быть спокойны: все заранее так комбинировано, что я даже проспать не могу. Разве что сон какой-нибудь чересчур уж веселый увижу, вроде, например, того, что вы решились копейку на строчку прибавить мне… Но нет – этого даже и во сне не увидать!
8 [99]99
Мы беспрерывно получаем письма от наших подписчиков, в которых последние укоряют нас за то, что мы, вместо действительных известий с театра войны, печатаем какую-то фантастическую дребедень. Просим, однако ж, войти в наше положение. В свое время мы сделали все зависящие распоряжения, чтоб получать самые свежие и точные сведения с обоих театров войны, и, положа руку на сердце, можем сказать, что не щадили при этом ни трудов, ни издержек. Предприятие это нам не удалось – это правда; но нужно же нам вознаградить себя хотя за понесенные издержки, ни говоря уже о трудах!! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]
Чебоксары. Даже не извиняюсь перед вами – надоело. Вчерашний амфитрион мой, вероятно, рассудил, что через Васильсурск можно ехать только на малоазиатский театр войны, и потому взял билет на пароходе, идущем в Казань. А я не справился, – вот и вся моя вина! Знаю, что подобные qui pro quo [100]100
недоразумения.
[Закрыть]не всегда уместны, но на практике они бывают очень назидательны. Едешь час, едешь другой, думаешь: вот сейчас будет Лысково – и вдруг Козьмодемьянск! Удивительный переворот в мыслях производят подобные неожиданности!
Однако в сторону все это. Главное: я отыскал Подхалимова 2-го!!
Вот как было дело. Узнав на пароходе, что наши перешли через Балканы, я воспользовался остановкой в Козьмодемьянске, чтоб поделиться с вами этою радостью. Прихожу на телеграфную станцию, подаю телеграмму, настаиваю, чтоб ее поставили на аппарат немедленно, при мне – и вдруг телеграфист говорит мне:
– А вчера точь-в-точь такую телеграмму и в ту же газету подавал у нас один господин.
Разумеется, интересуюсь, расспрашиваю и получаю в ответ: черноватенький (он!), небольшого роста (он!), шадровитый из лица (тысячу раз он!).
– И чудной господин! – прибавляет телеграфист, – точно во сне ходит (опять-таки он!). Подал, это, телеграмму и говорит: «Зачем я, однако, в Козьмодемьянск приехал?» Вам, говорю, лучше это знать! «Да в Чебоксарах ведь есть своя телеграфная станция?» Есть, говорю. «Ну, так, говорит, лучше из Чебоксар отправлю». Взял назад и уехал [101]101
Вот до чего может довести неумеренное употребление алкоголя! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть].
Он! он! он! В Чебоксарах – это верно!
Покуда я таким образом беседовал, наш пароход ушел; но я уже не жалел о потерянных деньгах за место, взятое до Казани, и думал лишь о том, как бы с будущим пароходом опять не вышло ошибки, и мне, вместо Чебоксар, не пришлось воротиться в Васильсурск!
На этот раз, однако, обошлось благополучно. Проходит два часа – и Чебоксары уже в виду. Пристаем; я выхожу на берег и спешу в первый попавшийся на глаза трактир.
– Подхалимов-второй! ты?
– Я!
– Какими судьбами? У родственников, что ли, загостился? Помнится, ты говорил, что у тебя в Чебоксарах родные живут? [102]102
И нас в том удостоверил, а на поверку выходит, что имел в предмете прелюбодеяние!! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]
– Какие, брат, к черту, родственники! разве у Подхалимовых бывают родственники!
Слова эти опечалили меня. Горемычные мы, Подхалимовы, в самом деле, люди! Без роду, без племени (все-то мы растеряли!), шатаемся из трактира в трактир, разыскивая, где бы хоть крошечку приютиться! Выйдет местечко – не успеешь и оглянуться, смотришь – и опять чем-нибудь не потрафил! Неуживчивы мы, мятежа в нас много – вот оно что! Но, с другой стороны, кабы не было этого мятежа – что̀ бы поддерживало нас? Вот и вы, поди, теперь думаете: беспременно я этому Подхалимову-первому, за его неисправности, от места откажу! Что ж! откажите! [103]103
И откажем! И не только Подхалимову 1-му, но и Подхалимову 2-му! В этом читатели наши и сомневаться не должны! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]
– Что же такое случилось? деньги, что ли, потерял?
– Деньги потерял, паспорт потерял – это само собой! А главное, штучка у меня тут завелась.
– Гм!.. штучка! Интересно, брат, интересно!
– Да что! бестия, брат! то есть такая выжига, что боже упаси!
– Как же ты на нее напал?
– А знаешь Василия, который в гостинице «Москва» половым служил, ну, так это – его сестра. Сам-то он из черемис, а Чебоксары, это – столица черемисская. Когда я отправлялся под Карс-то * , вот он и говорит мне: будете, говорит, мимо наших местов ехать, так потрудитесь сестрице писемцо да пять рублей денег отдать…
– Что ж, хороша, по крайней мере?
– Рассыпчатая!
– Девица?
– Замужем. И сама – бестия, и муж шельма. Застал я их в лачуге, с голоду мрут, а теперь – распивочную продажу открыли!
– Эге! так вон куда корреспондентское-то содержание ушло! [104]104
Да-с, вон оно куда! Мы не щадим ни трудов, ни издержек, имея в виду полезные цели, а вместо того наши деньги оказываются косвенным орудием для приведения в исполнение постыдных предприятий! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]
– Туда. Сперва все наличные из меня высосали, а потом и векселя в ход пошли. Сколько я этих векселей надавал – страсть!
– Ничего, друг: бог милостив! Напишем в редакцию «Красы Демидрона» слезное прошение – выручат! [105]105
Непременно! после дождичка в четверг! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]
Однако он усомнился * в этом и стал доказывать, что редакция нисколько не причастна его злоключениям; что она и без того не щадила ни трудов, ни издержек, чтоб удовлетворить справедливым требованиям публики, и что, следовательно, было бы в высшей степени несправедливо привлекать ее к ответственности по такому делу, которое не подходит прямо к программе газеты, как издания литературного, политического и ассенизационного, но не прелюбодейственного. Я, конечно, не мог внутренно не согласиться с его доводами, но все-таки, чтоб окончательно не обескуражить его, некоторое время поддерживал мой тезис, хотя, признаюсь, довольно слабо.
– Но, по крайней мере, ты хоть пожуировал! – наконец сказал я, чтоб переменить разговор, принимавший чересчур печальное направление. – Ведь эти «штучки», коли они захотят… секретцы у них.
– Ни-ни! – воскликнул он с необыкновенною живостью.
Я был ошеломлен.
– Ну, брат, это уж совсем глупо!
– В том-то и дело, что изгибы человеческого сердца… очень, брат, это мудреная штука! – отвечал он печально, – она-то, по-видимому, не прочь, да бестия муж так и вертится… А впрочем, может быть, и она… шельмы они оба, это – вернее!
Мы умолкли: обоим нам было тяжело. Ему – потому, что встреча со мной заставила его опомниться и обнаружила во всей наготе пропасть, зиявшую под его ногами; мне – потому, что и надо мной начинали тяготеть смутные предчувствия чего-то недоброго.
– Сколько-нибудь, однако, осталось у тебя денег? – первый я прервал молчание.
Вместо ответа он выложил на стол желтенькую и, обращаясь к служителю, скомандовал:
– Гарсон! полштофа очищенной… живо!
Это был крик отчаяния, который меня глубоко взволновал.
– Спрячь этот последний ресурс! – вскричал я, – я плачу за все! И сверх того… могу даже рубликов двадцать пять уделить тебе… идет?
Он крепко пожал мою руку.
– Извини, что не больше; сам знаешь, впереди предстоит еще Дунай – дорога не близкая!
Но он только горько усмехнулся в ответ и запел:
– Ах, Дунай ты мой, Дунай!
Сын Иванович Дунай!
– Погодим, брат, и в Чебоксарах! – прибавил он с фаталистическою уверенностью поклонника ислама.
– Ну, нет, друг, – это – ни-ни! Я тово… я – непременно! Нынче же ночью, вот только дождусь парохода – и сейчас! И прямо так-таки, нигде не останавливаясь, – на Дунай * [106]106
Не трудитесь, сделайте милость! Лучше в Кинешму съездите да паспорт выручите! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть].
Уверенный тон, которым я выразил мое намерение, по-видимому, ободрил и его.
– А сем-ка и я в Малую Азию * хвачу! – воскликнул он весело, – авось-либо до Самары доеду!
– Хватим, друг!
Увы! Это было только «пленной мысли раздраженье» * ! Через минуту он уже опять опустил голову.
– Нет, голубчик! – сказал он уныло, – теперь мне остается только об одном бога молить: чтоб меня отсюда куда ни на есть по этапу выслали [107]107
Так непременно и будет. То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]. Да куда выслать-то, вот – вопрос! Где моя родина? Где мое местожительство? В «Старом Пекине»? В гостинице «Москва»? Вот уж подлинно: бегаем мы, корреспонденты, и «града неведомого взыскуем» * .
– Кстати! скажи, пожалуйста, как это ты паспорт потерял?
– Да так вот: купаться в Волге вздумал. Признаться, выпито несколько было – вот и приди мне в голову дикая мысль: украдут, мол, у тебя этот самый паспорт, ежели ты его на берегу оставишь! Ну, разделся, положил его под мышку да как поплыл – совсем и забыл; смотрю, в стороне какая-то бумажка плывет! Ан это он и был! Исправник уж раз десяток присылал, никаких резонов не принимает – наверняк этапом кончится! Впрочем, что все обо мне да обо мне – ты как, вместо Дуная, в Чебоксары попал?
Я рассказал подробно все, что вам уже известно из моих писем. История вышла тоже невеселая, но некоторым эпизодам ее мы все-таки искренно посмеялись [108]108
Веселые люди! даже в столь несомненно критических обстоятельствах – и то находят повод для смеха! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]. Когда я кончил, он сравнил мое положение с своим (относительно редакции «Красы Демидрона») и нашел, что я все-таки могу оправдаться перед редакцией довольно прилично [109]109
Никогда! Lasciate ogni speranza! * То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть].
– Ты, по крайности, все-таки какую ни на есть корреспонденцию посылал, – сказал он – тогда как я… Ведь я, брат, даже весточкой о взятии Ардагана не поделился!
– Неужто?
– Да, брат. То есть я-то, собственно, не преминул, да она… шельма! Позвольте, говорит, я сама на станцию снесу… А после оказалось, что и телеграммы не послала, да и целковый мой рубль как пить дал!
– Так знаешь ли что? Право, уедем отсюда вместе! Я тебя до Самары провожу, потому что мне все равно: я и через Моршанск по железной дороге на Дунай попаду! Едем! Прямо вот из трактира пойдем на берег, и как только причалит пароход – фюить!
Он на минуту задумался, но потом – только рукой махнул.
– Нет, брат, alea jacta est! * [110]110
жребий брошен!
[Закрыть]Пускай свершится! А вот что лучше: не раздавим ли вместе еще посудинку?
Сначала я было согласился, но потом вспомнил, что вы будете, пожалуй, сердиться, если узнаете об этом, – и отказал наотрез [111]111
Ах, господа, господа! Не в том дело, что вы при свидании выпили. И выпить и закусить можно, да в меру, в меру, в меру! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть].
– Ну, в таком случае, пойдем ко мне! – предложил он, – я тебя с нею познакомлю…
Признаюсь откровенно: искушение было велико. Я люблю женский пол и с трудом отказываю себе в сближении с ним, если представляется к тому случай… Но голос рассудка и на сей раз восторжествовал. Я вспомнил, как вы, отпуская нас на театр войны, настаивали, чтоб мы не задерживались на пути без надобности, – и дрогнул. К тому же я рассчитал, что деньги, данные вами, еще все налицо, да пожалуй еще, благодаря щедрости Ивана Иваныча Тр., и небольшой прибавочек есть, и ужаснулся при мысли, что такая сравнительно значительная сумма, без всякой пользы для «Красы Демидрона», утонет в зияющей бездне разврата! [112]112
Насилу-то догадались! То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]
Он угадал мои мысли и одобрительно покачал головой.
– Ты поступаешь правильно, – сказал он, вставая, – исполни свой долг перед «Красой Демидрона», а меня предоставь моей злосчастной участи!
– Бедный друг!
Я отсчитал ему обещанные двадцать пять рублей, прибавил еще от себя пятирублевку, после чего он взял шапку и удалился. Затем я потребовал себе отдельную комнату, чтоб заняться корреспонденцией, но едва лишь расположился писать, как он опять возвратился в трактир.
– Возьми назад свои двадцать пять рублей, с меня и синюги довольно! – сказал он, по-рыцарски кладя деньги на стол.
Я, разумеется, протестовал, но он остался непоколебим.
– Все равно, сколько бы у меня ни было денег – их отнимут! – повторял он уныло.
Благородный, честный друг! Высказавши все это, он быстро повернулся и направился к двери, но на сей раз я сам уже воротил его.
– Позволь! расскажи мне, каково здесь народное настроение? – спросил я.
– Восторг всеобщий!
– А здешняя инвалидная команда? надежна?
– Молодцы! один к одному, как на подбор! Не крупные, но коренастые, кровь с молоком – загляденье! Так и рвутся!
Он постоял немного и с горькой усмешкой прибавил:
– А вот мы с тобой – свиньи!
– Это почему?
– То есть не мы одни, а вообще… Сидим в укромном месте, галдим: ату его! ребятушки! не выдавайте! Гнусно, любезный друг!
– Ну, нет, с этим я не согласен! Природа поступила мудро, предоставив одним возбуждать патриотический дух, а другим – применять этот дух на практике!
– Ладно, брат! Рассказывай по понедельникам!
На этом мы расстались. Я сошел с крыльца, чтоб проводить его, и долго следил глазами, как постепенно утопала его колеблющаяся фигура во мраке сгустившейся ночи, а наконец и совсем пропала за углом соседнего переулка.
«Благородный, бедный друг! – говорил я себе, – ты просишь у судьбы, как милости, чтоб тебя отправили по этапу – и кто знает? Может быть, вскоре получишь желаемое!»
После того я окончательно уселся за писание, но долгое время воспоминание о погибающем русском корреспонденте преследовало меня [113]113
А кто виноват? То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]. Знаю, что следовало бы сказать что-нибудь о Чебоксарах, но, по настоящему позднему времени, могу сказать лишь кратко: это – дрянной и грязный черемисский городишко, стоящий на высоком берегу Волги. По Суворинскому календарю (который, кстати, очень мне помогал в моих статистических исследованиях), жителей только всего 3564 человека обоего пола. Однако если бы выстроить там крепость, то, с стратегической точки зрения, вышел бы второй Гибралтар, за исключением, разумеется, пролива.
В ту минуту, как я дописываю эти строки, бьет два часа, и я слышу приближение парохода. Пыхтит, шумит, свистит… На Дунай! [114]114
А мы так думаем, что вы преспокойно останетесь в Чебоксарах, влекомые страстью к женскому полу, а ежели и попадете куда-нибудь, то не ни Дунай, а в укромное место, чем ваша Одиссея и кончится. То же. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
[Закрыть]
Подхалимов 1-й.
9
От редакции газеты «Краса Демидрона».Предчувствия не обманули нас: Одиссея господ Подхалимовых кончилась, и, кажется, весьма для них неблагополучно. Сегодня мы получили от г. чебоксарского уездного исправника официальную бумагу, из которой видно, что в Чебоксарах пойманы двое беспаспортных бродяг, по фамилии Подхалимовы, которые называют себя корреспондентами «Красы Демидрона». Разумеется, мы поспешили сообщить все, что нам известно об этих господах, но при этом, конечно, не упустили определить с точностью наши отношения к ним, дабы отстранить от себя всякую прикосновенность к этой неприятной истории.
Вообще нам не посчастливилось с корреспондентами. Г. Ящерицын, посланный на малоазиатский театр войны, вместо г. Подхалимова 2-го, тоже изменил нам: из полученного сегодня письма его видно, что он принял место квартального надзирателя в Сызрани и уже вступил в отправление своих обязанностей. Новая, чувствительная потеря для нас, ибо и г. Ящерицына мы снабдили и подъемными, и поверстными, и кормовыми деньгами. Будем надеяться, однако, что он возвратит нам забранное, тем более что место квартального надзирателя в Сызрани, знаменитой своей обширной хлебной торговлей, – весьма и весьма небезвыгодное.
За всем тем мы продолжаем не щадить ни трудов, ни издержек для удовлетворения наших подписчиков. На днях мы опять приусловили двоих талантливых молодых людей: г. Миловзорова и г. Прелестникова, и уже отправили первого за Дунай, а второго – в Малую Азию. Оба они из архиерейских певчих, обладают прекрасными голосами (следовательно, могут, при случае, обучать болгар и прочих единокровных партесному церковному пению * ) и чрезвычайно солидного характера. Мы не станем уверять, что они совсем не пьют, но, кажется, не ошибемся, ежели скажем, что они пьют – в меру. Рюмка, две рюмки, три рюмки – не больше.
IV. Дворянские мелодии *Я – человек отживающий. Расстояние, которое мне остается пройти, так невелико, что мысль об итоге невольно закрадывается в голову. И вот, по размышлении, оказывается, что итог этот может быть формулирован в следующих немногих словах: ни зла, ни добра…
Не скрою, бывают минуты, когда такая краткословность моего кондуитного списка довольно-таки больно щекочет мою совесть. Есть в ней что-то обидное, отзывающееся какою-то мертвенною бесформенностью. Положим, это еще ничего, что я в сражениях не бывал, никого не изувечил и даже пороху не выдумал, но каким образом объяснить, что вообще никаких «поступков» за мною не числится? Вялость и хворость – вот и все. Именно хворость, потому что недугу, из которого в виде итога вырастает сознание: «ни зла, ни добра» – даже названия не подберешь. Острых болей нет, а постоянно как будто разнемогаешься.
Тем не менее, когда, движимый инстинктом самооправдания, я начинаю вглядываться пристальнее в то положение, которое создали для меня обстоятельства (я совершенно искренно думаю, что личное мое участие в этом деле далеко не существенно), то в конце концов прихожу к заключению, что есть, однако ж, почва, на которой я довольно прилично могу примириться с встревожившеюся совестью. Нет деятельного, торжествующего зла: право, и это не безделица! Конечно, это не бог знает какая «почва», а скорее соломинка, но, в качестве человека отживающего, человека иных песней и иных традиций, я хватаюсь за эту соломинку и возлагаю на нее великие надежды.
Мы переживаем время, которое несомненно представляет замечательно полное осуществление ликующего хищничества. Бессовестность, заручившись союзом с невежеством и неразвитостью, выбросила на поверхность целую массу людей, которые до того упростили свои отношения к вещам и лицам, что, не стесняясь, возводят насилие на степень единственного жизненного регулятора. Может быть, я ошибаюсь, но думаю, что такого нагло-откровенного заявления «принципий» давно не бывало. Прежде, даже в среде самых отпетых людей, можно было изредка расслышать слова вроде: великодушие, совесть, долг; нынче эти слова окончательно вычеркнуты из лексиона торжествующих людей. Прежде люди, сделавши пакость, хотя и пользовались плодами ее, но молились богу, чтоб об ней не узнали; нынче – богу молиться вообще не принято, а краснеют по поводу затеянной пакости только тогда, когда она не удалась. Весьма возможно, что в этой темной оценке современности (то есть торжествующей ее части) очень значительную роль играет мое личное чувство – чувство отживающего человека; но, во всяком случае, я делаю ее искреннои затем предоставляю читателю самому распутывать, сколько из приведенной выше характеристики принадлежит брюзжанью усталого старика, и сколько – действительности.
Но если даже такое простое слово, как «совесть», оказывается слишком тяжеловесным для современных диалогов, то какое же значение могут иметь слова более мудреные, как, например: любовь, самоотверженность и проч.? Очевидно, что единственная оценка, на которую в этом случае можно рассчитывать, это – хохот. Что-то отрепанное, жалкое, полупомешанное представляется: не то салопница, не то Дон-Кихот, выезжающий на битву с мельницами. И всем по этому поводу весело; все хохочут: и преднамеренные бездельники, и искренние глупцы.
Этот хохот наполняет сердце смутными предчувствиями. Сначала человек видит в нем не более как бессмысленное излияние возбужденных инстинктов веселонравия, но мало-помалу он начинает угадывать оттенки и тоны, предвещающие нечто более горькое и зловещее. Увы! подобные предчувствия редко обманывают. Хохот сам по себе заключает так много зачатков плотоядности, что тяготение его к проявлениям чистого зверства представляется уже чем-то неизбежным, фаталистическим. Одним простым хохотом Дон-Кихота не проймешь, да он и не удовлетворяет и самого хохочущего. Является потребность проявить себя чем-нибудь более деятельным, например: наплевать в лицо, повалить на землю, топтать ногами. Конечно, все эти действия могут быть производимы и самостоятельно, но несомненно, что чаще всего они представляют собой видоизменения хохота и, так сказать, естественное его развитие. Поэтому, ежели вам на долю выпало несчастие случайно или неслучайно возбудить хохот толпы, то бойтесь, ибо хохот не только не противоречит остервенению, но прямо вызывает его.
Как бы то ни было, но я могу об себе сказать смело, что проявления совести, самоотверженности и проч. никогда не возбуждали во мне позыва к хохоту. Напротив того, я относился к ним скорее благосклонно или, лучше сказать, опрятно… хотя и бессильно. Я понимаю, разумеется, что бессилие очень мало украшает человека; но поставьте все-таки мою страдательную опрятность рядом с теми деятельными формами и видоизменениями хохота, на которые я сейчас указал, и едва ли не придется согласиться, что в известной обстановке самое воздержание может претендовать на название заслуги. Притом же хохот не только жесток, но и подозрителен или, лучше сказать, придирчив. Преследуя непосредственно Дон-Кихота, он придирается и к стороннему человеку: а ты что рот разинул? Он не терпит никакой неясности, и ежели до поры до времени позволяет воздержанию прозябать в темном углу, куда загнал его испуг, – то именно только до поры до времени и притом в виде беспримерного снисхождения. Наступит момент, когда он прямо потребует, чтоб вся наличная армия, и старые и малые, и сильные и хилые, были в строю, чтоб все нижние чины до единого смотрели не кисло, а бодро, весело и решительно. Это будет минута тяжкая и решительная. Человек недоумения, человек, жизненный девиз которого исчерпывался словами: ни зла, ни добра, вдруг очутится если не прямо в положении кознодействующего Дон-Кихота, то, во всяком случае, в положении его попустителя. Покончивши с Дон-Кихотом, и бессильного человека выведут пред лицо хохочущей толпы, прочитают его вины («смотрел кисло», «улыбался слабо» (а все-таки улыбался), не «наяривал, не «накладывал») и в заключение скажут: «Ты даже опаснее, чем Дон-Кихот, ибо настоящий Дон-Кихот, по крайней мере, всенародно гарцует, а ты забился в угол и оттуда втихомолку льешь потоки донкихотствующего яда…» Ведь хохоту-то по этому случаю, пожалуй, еще больше будет! Помилуйте! дурак ничего не делал, хотел спрятаться, а его на свежую воду вывели!
Имея в перспективе возможность такого момента, ужели я не прав, утверждая, что есть почва, на которой я могу примириться с своею совестью?
Я принадлежу к поколению, которое воспитывалось на лоне эстетических преданий и материальной обеспеченности. Конечно, и мы не всегда оставались верными чисто эстетическим традициям, но по временам делали набеги в область действительности… нет, впрочем, не туда, а скорей в область «униженных и оскорбленных» * . Но, под прикрытием обеспеченности, эти набеги производились словно во сне, без строгой последовательности, порывами, которые столь же быстро потухали, как и зажигались. Много вышло из этой школы проходимцев и негодяев, но довольно и просто бессильных и неумелых людей. Проходимцы оказались живучими; неумелые – как и следовало ожидать – вымирают… *
Я сижу в своем углу и разнемогаюсь. Гордиться тут нечем; но самый факт вольного умирания, ввиду легкой достижимости торжества, есть уже признак, перед которым должно умолкнуть резкое слово осуждения.
Сейчас я сказал, что могу примириться с своею совестью, – и сейчас же одумался. «Нет деятельного добра, но зато нет и деятельного зла» – ужели это не странно?! Разумеется, ежели представить себя живущим среди разбойничьего вертепа, то и за эту пустопорожнюю формулу можно ухватиться, как за нечто умиротворяющее встревоженную совесть… Но ведь пустопорожнее все-таки останется пустопорожним, как ни обставляй его оправдательными документами. Какое кому дело до вертепов, когда имеется непререкаемый итог, свидетельствующий о бессилии, о бездействии, а пожалуй, даже и о безделии?
У жизни моей никогда не было насущного дела – вот в чем моя боль. Бремя эстетических традиций, бремя обеспеченности и легкомысленного срывания жизненных цветов с юношеских лет надвигалось на мои плечи с такою вкрадчивою постепенностью, что я и не заметил, как эти плечи совсем онемели и сделались неспособными к принятию какого-либо иного бремени. И вот теперь, когда кругом раздались жизненные запросы, я прислушиваюсь к ним, но ничего другого не ощущаю, кроме того, что старчество со всех сторон до того плотно окутало меня, что между мною и настоящей, развивающейся жизнью совсем неожиданно выросла целая стена. Благодаря этой стене, я осужден довольствоваться самим собой, своим прошлым и в нем одном искать для себя поддержки. И я невольно ищу, не потому, чтоб я чересчур был привязан к жизни, а потому, что она сама не хочет уйти от меня. Я роюсь в воспоминаниях и тщательно подбираю всевозможные обрывки прошлого, чтоб вывести из них хоть какой-нибудь итог, – и с изумлением, почти с испугом, останавливаюсь перед вопросом: что же такое было?
Но ежели не было прямого дела, про которое я мог сказать: вот чему я послужил в такой-то и такой-то форме, то, может быть, существовало хоть отношениек делу? – Да, что-то такое было * . По крайней мере, я наверное могу сказать, что в общем каталоге жизненных приятств, составляющих необходимую принадлежность существования всякого развитого человека того времени, значились и приятства свойства спекулятивного. Устремления, порывы, слезы, зубовный скрежет и проч. * Но увы! это именно были только приятства и развлечения – и ничего больше. Человеку, считавшему себя развитым, свойственно было, от времени до времени, сознавать себя нечуждым интересам высшего разряда, скорбеть и радоваться не только по поводу личных удач или неудач, но и по поводу радостей и скорбей общечеловеческих. Все это не только не оскорбляло требований приличия, но прямо щекотало самолюбие, а в известной степени даже возвышало человека в собственных глазах. Но обязывало ли к чему-нибудь?
Пусть каждый ответит на этот вопрос по совести; я же иду дальше и спрашиваю: разве можно назвать «отношением к делу» такие умственные и нравственные сумерки, которые ни к чему не обязывают? возможно ли, однажды сознав справедливость того или другого явления, не идти на защиту его? или, сознав несправедливость его, не выступить на бой с ним? возможно ли успокоиться на одном сознании справедливости или несправедливости и затем считать себя нравственно свободным от всяких дальнейших обязательств?
По моему мнению, это возможно только в одном случае: когда человек сидит в четырех глухих стенах и когда ему ничего другого не остается, как утешаться тем, что и этим стенам не дано погасить в нем светоча мысли, озаряющей даже непроглядный мрак тюрьмы. Но людям, которые, во всяком случае, пользуются свободой исполнять начальственные распоряжения… помилуйте! что же значит тогда «сознание»? зачем «благородный образ мыслей»? К чему вся эта комедия устремлений, порывов, зубовных скрежетов и слез? Ужели затем только, чтоб при посредстве горячих излияний зажигать пламень в сердцах «этих дам»?
Но именно эти-то глухие стены и преследовали нас. Я не буду входить в разбор, сами ли мы их создали или они нам были завещаны – как бы то ни было, они ходили за нами по пятам. Мы наслаждались, но ничего не защищали; мы срывали цветы удовольствия, но в битвах не бывали. Молчаливое признание, что утопия может вечно витать в пространстве, не обнаруживая ни на чем своих прикладных свойств, – вот основа всех наших порывов и устремлений. Утопия для утопии – разве это не одно из «приятств» жизни?
Очевидно, что не только об деле, но и об отношении к делу тут речи быть не могло. Порывы наши были смутны, почти беспредметны, и, как я сказал уже выше, ограничивались экскурсиями в область униженных и оскорбленных, область до того бесформенную и уныло однообразную, что мысль и чувство разбегаются по ней, не находя поводов для проверки, даже самих себя. Я лично и теперь, по старой привычке, охотно посещаю эту область, но что же собственно извлекаю я из этих посещений? Увы! я извлекаю только убеждение, что время экскурсий прошло безвозвратно, что жизненные запросы изменили не только сущность, но и форму и что перемена эта застала меня врасплох… *
Нечто, несомненно вызывающее все симпатии моей души, мелькает передо мной, но что именно – я различить не могу. Нечто требует моего участия, но в чем оно должно состоять и как может быть выражено – я и на это ответить не умею. Я вкладывая персты, но не в раны, а в пустое пространство. «Не могу!» и «не умею!» – мучительно повторяю я себе, и только одно сознаю вполне отчетливо: что никаких жизненных итогов у меня нет, кроме безмерной тоски, которою преисполнено все мое существо.
Поэтому я на все явления современности, ежели они мало-мальски возвышаются над общим уровнем обыденного хищничества, смотрю с осторожностью и боюсь применить к ним какую-либо оценку. Есть в них нечто, быть может, и затрогивающее мою совесть, но это нечто до такой степени не согласуется с общим складом всей моей жизни, с моими привычками и нравами, что я, вопреки симпатиям, не имею силы примкнуть к ним. И сдается, что ежели я начну судить – только судить – об этих явлениях, то даже и тут совсем не о том поведу речь. На сцену появятся или старые экскурсии в область униженных и оскорбленных, или же, вместо действительной драмы, родится нелепый фарс с переодеваниями * . И ни моими суждениями, ни моими воспроизведениями и обличениями я никого не заинтересую: ни старых, ни малых. Одни скажут: кого он хочет обмануть уверяя, что русская жизнь не что иное, как водевиль? Другие: вот старый бесстыдник, у которого седой волос из всех щелей лезет, а он все-таки не чувствует потребности обуздать себя!
Таким образом, опасаясь остаться, как говорится, ни в тех, ни в сех, я предпочитаю молчать. И в этом-то вынужденном молчании формулируется весь жизненный итог… какая, однако ж, мучительная старость!